Текст книги "Истоки (Книга 1)"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
Англия утверждала, что границы ее обороны лежат на Рейне. С яростным воодушевлением Гитлер отвечал:
– Я обучу этих плутократов географии! Я им покажу, как путать Темзу с Рейном!
Советские люди готовились к тяжелой борьбе: укрепляли границы, армию, увеличивали выплавку стали, добычу угля и нефти, заготавливали хлеб.
А к концу ноября на советско-финляндской границе создалось опасное, напряженное положение, при котором ружья начинают стрелять сами. Так началась война, стоившая обеим сторонам сотен тысяч раненых, обмороженных и убитых...
...Диверсионный разведывательный отряд лыжников возвращался из рейда по тылам неприятеля. Позади – горящий дом – разгромленный внезапным ударом штаб полка. Третьи сутки без сна и отдыха прорывался отряд к линии фронта. Измотанные большими переходами, лютой стужей, непрерывной перестрелкой, бойцы засыпали на ходу, некоторые бредили вслух, вдруг без команды начинали стрелять по деревьям. По-волчьему петляли вокруг отряда финские лыжники в своих легких шерстяных свитерах, меткими пулями валили командиров и головных. Что ни перелесок, то снайперский огонь откуда-то из густых елей. В ответ свинцовым градом бойцы обжигали угрюмый лес, вместе с отсеченными сучками падали в сугроб снайперы, припорашивала их мертвые тела осыпающаяся хвоя. Редея, таял отряд, растягивался жидкой цепочкой, сливаясь белыми маскировочными халатами с белой пустыней. Сначала везли на спаренных лыжах убитых, потом стали зарывать в снег у опушек чужого, нелюдимого леса: силы были нужны на то, чтобы везти теряющих кровь раненых...
В длинной веренице устало шагающих Александр Крупнов брел пятым от головного, когда же четырех застрелили, он очутился первым. Пуля, пробив валенок, обожгла икру, застряла в чулке, натирая пятку. Но он не мог сесть и переобуться: боялся, что не встанет, а повалится на снег и уснет. Перед глазами колышущаяся бель снегов, сумеречные леса, обдутые жестким ветром заиндевелые валуны, вымерзшие речушки. Мертвое безмолвие изредка раскалывалось выстрелами, почти не доходившими до сознания. Маскировочный халат поверх полушубка оледенел, как жестяные, звенели полы, бившие по коленям, по таким же, в снегу и льду, ватным штанам.
Накаленное морозами небо резало синевой глаза. Из-под шапки сыпался пот, замерзал на бровях.
Едва переставляя ноги, Александр не видел временами ничего, кроме своих лыж да окованных льдом валенок. И тогда смутно вспоминалось отошедшее, кажется, в неведомую даль: вечер в доме, отец, зажав коленями валенок, обшивает его кожей. На диване сестренка Лена вяжет шарф, и светло-желтая прядь вьющихся волос наискосок затеняет ее лоб, глаза то грустят, то смеются. Александр сидит рядом с ней, а маленький Коська лежит на диване, сучит ножками. "Ты возьми, годится", – говорит Женя, подавая Александру нож... Потерял он этот нож в короткой рукопашной драке, когда в сизой утренней мгле без выстрелов их отряд налетел на штаб финского полка.
Растирая варежкой одубевшие скулы, Александр вдруг видит жарко натопленную свою светелку и будто слышит завывающий за окном декабрьский ветер, потрескивающий на Волге лед. И будто он только что вернулся с веселой вечеринки у Марфы Холодовой. Там-то и услыхали по радио о войне. Сухонький старичок Агафон Иванович, отец Марфы, поскрипывая протезом, подходит к столу, наливает парням вина и пьет за добровольцев-лыжников.
"Может быть, только ранят, и я буду на протезе, или как Костю...", кажется, так думалось Александру тогда в теплой комнате, когда он, вернувшись с вечерки, погасив свет, лежал на кровати. А может быть, эти думы лишь сейчас пришли в голову. И опять он видит свои валенки, лыжи. Вот отлетела щепка: пуля попала в лыжу. Но тут снова перед ним родной дом: хлопнули двери внизу, застонали ступеньки лестницы, прошумела легко откинутая портьера, и впотьмах позвал голос Леночки: "Санек!" Он смолчал. "Спит бурундук и ничего, наверное, не знает", – сказала сестра и неслышно, очевидно на цыпочках, ушла...
Перед спуском с пригорка что-то толкнуло Александра в спину, и он оглянулся. Под ноги к нему упал лицом в снег боец, одна лыжа соскочила с его валенка, заскользила вниз. Александр хотел было поймать лыжу, но потом, как в полусне, присел на корточки перед красноармейцем. Струйкой била кровь из шеи, красным пятном растекаясь по халату, прожигая ямочку на снегу, пухлые, почти детские губы, судорожно дергались, наливаясь мертвенной чернотой. Нет, этот человек не старший брат, Михаил... Он ведь тоже на фронте, писал Юрий. И Александр вот уже целый месяц со щемящей болью в сердце не переставал искать брата, всматриваясь в лица живых и убитых красноармейцев. Поднял шапку бойца, стряхнул куржак и бережно прикрыл его удлиненные серые глаза.
Разгребли сугроб до мерзлой в болотной мертвой травке земли, захоронили безусого паренька родом, кажется, из Вологды. Его полуавтомат и сумку с патронами взял Александр.
И снова, ломая свинцовую усталь, отряд двинулся в путь. Ни хутора, ни деревни. Искрится под солнцем снег, чернеют то слева, то справа хмурые леса, позванивает ледком халат, режут плечи сумки с патронами, оттягивают пояс гранаты.
Веки, кажется, срастаются, спаянные инеем. И тогда исчезает эта скованная лютым холодом снежная пустыня... Железные перекрытия мартеновского цеха как надежная крепость. Клокочет в печи кипящая сталь. "Все равно через год призовут, иди сейчас", – говорит отец, вытирая пот со своего крутого подбородка. Из-под заслонок бьет пламя, слепит глаза... Стучат по рельсам колеса холодных товарных вагонов. Плавает табачный дым, взмывает смех парней. Темный разъезд в лесу...
В седой мгле перешли фронт. Вот уже, хоронясь за деревьями и валунами, артиллеристы в белых касках подкатывают пушки близко к железобетонным колпакам дотов, прямой наводкой раскалывают их... Валяются на черном снегу чужие мундиры, чужие изуродованные тела, исковерканные пулеметы...
С трудом разомкнув смерзающиеся ресницы, в последний раз оглянулся Александр на извилистую цепочку бойцов. Увидел, как мечется какой-то человек, подбегая то к одному, то к другому. Александр выдвинул левую ногу вперед, понуждая себя идти, но тут же уснул стоя, опустив голову на палки. Шедший позади уткнулся лицом в его спину и тоже уснул.
– Товарищ! Товарищ! – кричал кто-то ему в лицо и тряс за грудь.
Александр не мог разорвать цепких пут сна. Но вот встряхнули сильнее, и он увидел невысокого человека в маскировочной белой накидке поверх шубы. Темное рябое лицо и косящие жгучие глаза под заиндевелыми бровями внезапно с какой-то странной болью напомнили ему брата Михаила.
– Миша? – спросил Александр, облизывая свои холодные губы. И в ту же минуту лицо его прижалось к теплой щеке брата, и на какое-то мгновение он опять уснул, в памяти мелькнула Волга, горячий песок.
– Пей, иначе я тебя изобью, – Михаил разжал его зубы и влил из баклажки в рот обжигающий спирт. – Черта с два, прорвались бы вы без нашей помощи!
И только сейчас Александр увидал новых людей в отряде. С веселым ожесточением трещал пулемет, хриплый властный голос подымал бойцов.
И теперь Александр вместе с братом метался от одного засыпающего к другому, уговаривал, толкал, ругался:
– Вставай! А то застрелю!..
Многие не вернулись с этой войны, братья же Крупновы отделались легко: обморозили щеки.
Двенадцатого марта 1940 года был подписан мир.
Обе стороны гордились мужеством своих воинов, искусством полководцев, газеты и радио писали и говорили об исторических уроках. Горько плакали финские и русские вдовы, сироты, до сознания которых смутно доходил исторический смысл ожесточенной схватки до сих пор мирно соседивших народов. Военные теоретики, отвлекаясь от живой саднящей боли, причиненной войной, обобщали опыт короткой жестокой войны. Немецкие военные специалисты, изучавшие финскую кампанию, находили, что она велась интенсивно, с большим накалом, с обильной кровью и подобающим ожесточением, отмечали сильные и слабые стороны Красной Армии.
IV
По окончании финской кампании братья Крупновы ехали поездом из Петрозаводска в Москву. Михаил как попало засунул в вещевой мешок белье, накинул шинель внапашку. Вскоре он потерял хлястик от шинели, тесемки оторвались от добротной меховой ушанки, а на одной из станций он забыл в буфете пояс. Запасливый брат дал ему солдатский ремень. Если бы Михаила нарядили даже в генеральский мундир, Александр все равно не поверил бы, что он военный человек.
– Эх, брат, смертная тоска по родным гложет меня, – жаловался Михаил Александру. – Домой! Домой!
– Может быть, на денек-другой в Москве задержимся?
– Ни на час! Одного не понимаю: как я мог жить эти годы, ни разу не повидав родных? Чудовищно! Ведь я люблю всех вас! – И Михаил обнимал брата, не смущаясь тем, что тот терялся от таких резких переходов от грусти к бурному проявлению нежности.
В Ленинграде Михаил накатал отцу телеграмму на четырех бланках, да не простую, а "молнию": они-де с Сашей мчатся, как орлы, домой, нигде не задерживаясь. Александр пожалел деньги, лучше бы купить на них подарки родным.
– Через два дня мы будем дома! Шура, а ну-ка, расскажи еще про наших! – И в который уже раз Михаил расспрашивал о родных, о Волге и опять бил кулаком по своей ладони и клятвенно повторял: – Теперь меня никакая сила не оторвет от семьи! Санька, неужели опять буду на Волге? А? Увижу ледоход? А? Здорово!
Александр задумчиво смотрел в окно на утреннюю зарю, на залитые вешними водами голые поля, тихо и застенчиво радуясь, что именно ему удалось залучить домой "блудного сына". То-то обрадуются мать и отец.
Но когда замелькали пригороды Москвы, Михаил вдруг заявил, что должен задержаться в столице по крайней мере недели на две.
– Эх, Санька! – возбужденно говорил он, мечась по купе. – Я готов бежать впереди поезда. Радуйся, брат, столища нас встречает! Всем городам она мать.
– На Волге нас ждет тоже не мачеха.
– Наш долг поклониться столице мира. Ну, не томи меня, скажи: останешься со мной в Москве на несколько дней? – Михаил тормошил брата за руки, то улыбался, показывая редкие зубы, то грустно заглядывал снизу вверх в ясные твердые глаза его. – Ну, останешься, а?
– Поклониться Москве нужно, – не сразу согласился меньшой, – но только дай мне слово, что больше двух суток не задержимся.
– Не могу дать такого слова... Есть причина, она сильнее меня.
– А вчера говорил, есть причина не заезжать в Москву. Где же логика? – спросил Александр.
– Какая там к черту логика! – Михаил махнул рукой, и на рябом лице его появилось выражение мучительного недоумения.
Александру стало жалко брата, он спросил уже мягче:
– Тебе действительно необходимо остановиться?
– Железная необходимость! Ведь тут я... признаюсь тебе, как другу. Увижу ее, и для меня все кончится: сомнения, страдания, неустроенность. Ведь сомнения – источник мучений.
Александр увидел, как задрожали губы брата, поспешно отвернулся. Вскинув на плечи вещевой зеленый мешок, в котором аккуратно были сложены солдатские пожитки, затянув потуже пояс, он первым вышел на платформу. Густым потоком повалили фронтовики, занимая вокзал, трамваи. Люди в весенних пальто с любопытством смотрели на их обмороженные черные лица, шубы, валенки, шинели, шерстяные подшлемники, ушанки.
Серый сумрак был пропитан тем специфическим запахом краски, бензина и асфальта, который никогда не выветривался из лабиринта огромного каменного города.
– Как хорошо пахнет Москва! – восклицал Михаил, с шумом втягивая воздух. – Братуха, ведь это же Москва! Это разум, воля, совесть мира. Она верховный судья и мать, железная власть и защитница. Все, что есть лучшего у человечества: поэзия, мысль, красота, – все в Москве!
– Тебя послушать, так выходит, в других городах дураки живут.
В Охотном ряду, у дома Совета Народных Комиссаров, Михаил рассчитался с шофером такси, сказал Александру:
– Пойдем, Саша, по Красной площади. Перед тобой встанут века, Русь, революция.
В сумрачном небе горели рубиновые звезды Кремля, высокие и зубчатые выступали из-за голых ветвей Александровского сада древние стены. Пустынна была площадь в это раннее воскресное утро. Овеянный легким вешним ветром, розовел холодный гранит Мавзолея. Серебрились за ним молчаливые ели, а чуть поодаль, на Спасской башне, черные часы с позолоченными стрелками уронили гулкие удары. Чеканили шаг красноармейцы сменявшегося караула.
– Постоим тут, – тихо сказал Михаил.
– Хорошо, – еще тише ответил брат.
Сняли шапки, поправили за спиной сумки.
– Несколько лет назад я приехал в Москву и так же вот стоял здесь ранним утром. Теперь завершился круг, начинается новая жизнь, – сказал Михаил и, помолчав, спросил: – Что ты чувствуешь, брат?
Александр смолчал, досадливо двинув бровями.
Бывало, в минуты душевной открытости отец рассказывал о Ленине, ровно лился тогда его теплый голос. Несколько раз Александр бывал на родине Ленина, в Ульяновске. Каждый уголок, стол, окно, каждую книгу в доме Ульяновых знал Александр хорошо, знал, какие деревья шумели над юностью Ленина, какие камни слышали его легкую, стремительную походку. Когда мать, оглушенная смертью Кости, беззвучно шевелила бледными губами, на мгновение Александру показалось, что, наверное, вот так же обливалась бледностью и Мария Александровна, узнав о казни старшего сына... тезки его.
Александр упорно смотрел мимо часовых на закрытые двери Мавзолея, и минутами ему казалось, что вот сейчас из-под сводов красного гранита выйдет проворным мелким шагом, выставляя вперед крепкую грудь, веселый человек в распахнутом пальто, со смятой кепкой в руке, и мир наполнится его светлой несокрушимой энергией. Александр взглянул на брата. Тот стоял неподвижно, задумчиво склонив крупную голову, утренний ветер шевелил его мягкие русые волосы.
– Умом можно понять все, даже смерть, – сказал Михаил, хмуря широкие брови. – Даже смерть. Но все-таки смерть – это несуразно, противно... Вот и Кости нет.
Вспомнились ему добровольные и вынужденные скитания по стране. Где только не был, гонимый беспокойным духом! А чего искал? Если бы хоть сам знал!
– Пошли, Саша.
Плохое ли, хорошее ли ждало его в красном корпусе общежития на Усачевке, Михаил не знал, покорно шел туда, равно готовый и к счастью, и к несчастью.
– Ложись, милок, – сказал он брату, как только они очутились в маленькой комнате на третьем этаже, – тебе спать надо много, ты еще растешь. Домой хочется? И мне хочется. Но я должен...
Что и кому должен был Михаил, Александр так и но узнал: он уже спал на жесткой койке, укрывшись шинелью. Голова его с короткими вьющимися волосами завалилась за подушку. Михаил осторожно поправил подушку, с улыбкой посмотрел на верхнюю, по-детски оттопыренную губу меньшого, потом медленно стянул со своих плеч пропахшую потом гимнастерку, положил на полку с книгами. Книг за годы накопилось много, не жалел на них денег. И только тут Михаил заметил, что, в сущности, ничего не изменилось здесь с тех пор, как он ушел на фронт добровольцем. Все та же голубая тумбочка с рукописями, тот же крепкий сундучок с инструментами электромонтера и слесаря, над столом на стене – расписание дежурства в ремонтной мастерской при домоуправлении вузовского городка. С этим сундучком, окованным железом, когда-то уехал Михаил в странствие по стране. Подолгу нигде не задерживался, и только Москва своим гостеприимством победила его бродячий дух.
Случилось это так. Студентки из противоположного крыла дома зеркальцами направляли солнечные зайчики, заигрывая с парнями. Один из зайчиков упал на лицо Михаила, в то время когда он намыливал щеку для бритья. Он принял эту игру на свой счет и, высунувшись из окна, увидел ту, которая пустила зайчика. Серьезное, деловитое выражение ее лица не вязалось с мыслью, что шалит она. И он погрозил ей кисточкой:
– Большая, а озоруешь.
"Большая" исподлобья посмотрела на него газельими глазами, вдруг прыснула от смеха и захлопнула окно.
На очередном занятии литературного кружка в библиотеке он увидел ее. "Большая" оказалась невысокой и худенькой девушкой с ямочкой на подбородке, с огромными золотистыми глазами. Комсомольский комитет педагогического института поручил ей, Вере Заплесковой, помогать начинающим литераторам из рабочих и студентов. Правда, вскоре ее заменил настоящий критик, охотно ходивший после горячих споров в пивной бар, расположенный в подвале, наискосок от памятника русскому первопечатнику. Но Михаилу нужна была именно эта руководительница: с очень уж горячим натиском убеждала она его сдавать экстерном на филологический факультет. К тому же, оказалось, она родом с Волги.
С тех пор Михаил подстерегал Веру всюду: в институте, в столовой, на пути в общежитие, пока однажды не уговорил ее зайти к нему в комнатушку и не вынудил выслушать написанные им рассказы о людях беспокойных и очень странных. Она сидела на табуретке, положив широкие ладони на колени, обтянутые подолом ситцевого платья. После каждого короткого рассказа Михаил выпивал стакан пива, она опасливо скашивала на бутылки свои глаза, плотнее сжимала губы. Нижняя была полнее верхней, и это придавало ее лицу строгое, осуждающее выражение. Она похвалила рассказы безапелляционным тоном. Тогда Михаил прочитал ей из письма Юрия: "Ты боишься обычного. Повседневность выглядит банальностью лишь у посредственного, в руках же таланта она сгущается до предельной концентрации, становится алмазом. Удивительно, почему в твоих рассказах не отражается жизнь? Сколько видел, а еще больше, наверное, пережил. Склонность к выдумке мешает тебе: ты недоверчив к фактам жизни, Мишка".
– Ваш брат умный.
– А я?
– Вы знаете себя лучше, чем я.
С горечью он сказал, что не знает себя, потому, очевидно, и мечется, ищет чего-то. Вера этому не поверила.
Он отпустил ее, вырвав обещание, что она будет заходить. Юная красота девушки не возбуждала в нем грубых желаний. Он нуждался в ней, как заблудившийся путник в далеком огоньке. Потому ли, что слишком угождал ей, несдержанно восторгаясь "своеобразной, щемящей душу красотой", но девушка все решительнее отказывала ему в дружбе. А он все выше и выше возносил ее в своих мечтах. Простаивал под окном целые ночи с таким отчаянно-тупым упорством, что однажды дворник заподозрил его в разбойных вожделениях...
На фронте его фантазия, закусив удила, вознесла утомленную дипломницу факультета языка и литературы на такие опасные вершины человеческого совершенства, что, узнай Вера об этом, она бы не в шутку оскорбилась или сочла бы его за ненормального.
Теперь он ждал встречи с ней, чтобы окончательно, до последней черты, убедиться: "Кто он: человек или худая калошина?"
Михаил, присев на корточки, выбрасывал рукописи из тумбочки – те самые, которые аккуратно, заклеймив штампом, как беглых каторжников, когда-то возвращала редакция журнала, советуя автору читать классиков, упорно работать над собой, изучать жизнь. Снова перечитывая эти рецензии, Михаил невольно подумал: а может быть, никакой войны не было и он не мерз в снегах, а была вот эта комната, эти беспощадные приговоры.
Советы давали с такой педагогической самоуверенностью, будто имели дело с дикарем, который, конечно, не читал классиков, не просиживал ночи над своими рукописями. Вспоминались слова критика, руководителя кружка: "Легионы рецензентов рекрутируются нередко из неудачников пера, самомнительных, мрачных, мстящих неповинным людям за все свои обманутые надежды. Они дали себе обет неусыпно и неподкупно, с бдительностью пограничника охранять литературную трибуну от вещей мало-мальски нешаблонных и сомнительных... оттого-то так много скукоты в литературе. Нужно написать рассказ необычайной пробойной силы, чтобы прорвал он плотную шеренгу окололитературного ополчения и угодил прямо на стол редактору".
Смерть Константина потрясла Михаила, "приоткрыв завесу над грозной, крутой судьбой Крупновых", – так казалось ему. Тогда он писал о брате, измучив свое сердце. Но горячая и суровая скорбь не покорила редактора рассказ не напечатали, хотя и рекомендовал его сам критик-руководитель. За кружкой пива он объяснил отказ в том духе, что-де гибель героя нетипичное явление нашей прекрасной жизни. Скорбь матери отдает старинкой. В некрасовские времена понятно и законно было отчаяние вдовы, ибо, теряя сына, она лишалась работника и кормильца. Но сейчас, когда социальное обеспечение поставлено на широкую ногу, нет экономического базиса, на котором вырастали бы черные цветы безутешного материнского горя. Автор слабо показал роль коллектива в деле ликвидации сердечного недуга старухи. Хорошо бы не убивать героя, а только ранить, и пусть его мать снова вернется на фабрику к ткацкому станку, который оставила несколько лет назад, не сумев, очевидно, по недоразвитости совместить обязанности домохозяйки и многостаночницы. С тобой говорят от имели народа и истории с такой уверенностью, будто народ и история выдали им бессрочный мандат на звание пророка, выразителя самых сокровенных истин. Крепко, как разбойник дубиной, бьют словом "нетипично".
Хотя этот взлохмаченный тревожный человек шаржировал, Михаил чувствовал, что каким-то краем он прав. Уж очень стойкая печаль скрывалась за его шутовством! Сердце молодого поколения, очевидно, презирало смерть, стыдилось страданий, как постыдно-оскорбительного греха... Вскоре критик исчез куда-то вместе с рассказом о гибели Кости. Была у него звучная фамилия, но Михаил называл его Кузьмой Гужеедовым – так Крупновы называли несуразных...
Вера Заплескова в "последний раз" возвращалась в общежитие с Михаилом вместе и на прощание сказала, что она любит людей ясных, определенных и не любит "психологическую трясину, преднамеренно или невольно запутанные характеры".
Тогда-то и писал он в дневнике: "Кому и какая польза от моей жизни? Прожить двадцать шесть лет и недорослем остаться – это по меньшей мере свинство". И он сам удивился той терпкой злости на самого себя, которая в таком изобилии накопилась в душе его.
Ошалелый, как пчела, залетевшая в комнату и не находящая пути к своему улью, он очень обрадовался, когда райком комсомола допустил в добровольческий молодежный отряд и его, "несоюзного". Рабочие кочегарки проводили Михаила на фронт по-своему: с гармошкой и водкой. Подарили теплое белье.
V
Вечером братья Крупновы отправились в концертный зал. Сменив военную форму на просторный черный костюм, плащ и шляпу, Михаил с отрадой почувствовал, что теперь-то он вполне свободный человек. Он предложил брату свой серый костюм и желтые ботинки. Ботинки оказались велики, брюки коротки, а пиджак не налезал на плечи Александра.
– Ишь ты, какой бог, – сказал Михаил. – Ступня небольшая, плечи широкие, а в поясе тонок, как лозина. Скоро я одену тебя – и ты будешь самый красивый малый в Москве.
Александр пошел на концерт в своей фронтовой выстиранной гимнастерке и армейских кирзовых сапогах. После душа он надел чистое бязевое белье и теперь рядом со своим нарядным братом особенно остро чувствовал запах солдатчины, пропитавшей каждую складку шинели и шапки.
Михаил с непринужденностью завсегдатая перебрасывался словами с толстым усатым швейцаром, гордо выставлявшим напоказ мундир, расшитый галунами чуть ли не до локтей, как у адмирала.
Концерт уже начался. Из зала доносились приглушенные звуки рояля.
– Ради бога, тихонько входите, – скорбно-умоляюще сказала контролерша. – Что вы какие-то взвинченные, ей-богу.
– Она там? – спросил брата Александр.
– Знаю: ничего, кроме горя, эта встреча не даст мне, и все-таки нужно повидаться. А потом вези меня домой, делай со мной, что хочешь. Можешь, даже... женить. Если какая-нибудь пойдет за меня.
Александр подумал, что у брата не хватает характера отвернуться от равнодушной к нему женщины и он хочет видеть ее только для того, чтобы лишний раз убедиться в своей отвергнутости. Брови Александра приподнялись, сломались. Раздувая ноздри, он приглушенно, с негодованием спросил:
– Зачем унижаешься?
– Падать, так уж до конца, – ответил Михаил.
Зашли в полутемную боковую ложу, когда пианист только что окончил играть и встал. В полусумрачном зале, как из мутной воды, взметнулось, трепеща, множество рук. Это напомнило Александру взлет утиной стаи на Волге ранней зарей. Зол и решителен был он сейчас. Неизвестная ему женщина мучила и унижала брата. В душе Александра зрело мстительное желание развенчать ее.
Впереди, у борта ложи, сидели товарищ Михаила и три женщины. Александр сел позади них, привалился спиной к холодной мраморной колонне. В сумраке он видел их прически и спины. Кто из них "она", он не знал. Когда одна из женщин повернулась в профиль к Александру, он подался вперед всем корпусом: видел где-то этот невысокий прямой лоб, мягко очерченный подбородок с ямочкой. Да, было это на заре, на левом берегу Волги, недалеко от избушки бакенщика. Тогда Александр и Рэм Солнцев возвращались с рыбалки. А эта девушка, вытянув ноги, сидела на песке и играла на губной гармошке, самозабвенно зажмурившись. На ней были длинные коричневые шаровары, подвязанные у щиколоток, белая безрукавная блузка округло облегала небольшие груди. Теплым шафраном облил загар ее лицо, плечи.
– Кого вы развлекаете? – тихо спросил тогда ее Александр.
– Белугу, – серьезно ответила девушка, вскинув голову. Глаза у нее были золотистые, удивленно открытые. Она улыбнулась, и ямочка на подбородке почти исчезла на мгновение.
Рэм нагловато посмотрел на нее, посоветовал с затаенной издевкой:
– Ты спляши, чернобровая, белуга обожает балет, сама в котел прыгнет...
В зале заколыхался шум, на сцене за вздрагивающим лиловым бархатом передвигали рояль, слышались голоса и шарканье ног. Александр нагнулся к уху брата, спросил, которая из девушек его знакомая. Какое-то смущение сковало его, когда Михаил указал глазами на девушку с ямочкой на подбородке и прошептал:
– Это Вера.
Значит, это ей Михаил, как одержимый, писал и писал, замерзая в снегах, а она ответила одной открыткой с просьбой, чтобы он не затруднял себя письмами.
На девушке было шерстяное коричневое платье с низким глухим воротником, отороченным черным бархатом. Эта-то бархатная оторочка оттеняла свежесть лица. В прическе ее строгость, самоограничение: густые волосы гладко зачесаны и заплетены в тугую толстую косу. Она делала вид, что не замечает вошедших.
В ложе задвигались, шум разом умолк. Подруга Веры, подперев щеку ладонью, с бесхитростной доверчивостью смотрела на черный полированный рояль, ожидая нового чуда. На сцену вышел конферансье, один из тех промытых, выбритых, приглаженных и припудренных мужчин без возраста, которые никогда не запоминаются, точно их намеренно делают такими плоскими. Конферансье холодно-патетическим тоном объявил, что оркестр под управлением автора исполнит Героическую симфонию, и, поклонившись людям, будто он был чем-то обязан им, удалился обманчиво-значительной походкой.
Вышел композитор в традиционном фраке.
– Он гений! – обернувшись к брату, шепнул Михаил.
Композитор двумя пальцами поправил на носу круглые роговые очки, постучал палочкой по пюпитру. Мягкие, наивно щебечущие звуки воскресили в душе Александра тихое, безлюдное утро на Волге, девушку, незамысловато играющую на губной гармошке. Вспомнился белый сад, полупьяные глаза Марфы, когда он обнял ее, нежный голос сестры, скрип дергача и пение молодого соловья в кустах сирени. Но вдруг тревожно засвистела флейта, загудел барабан. И будто пал из-под тучи тугокрылый грозовой ветер, облил спину холодной волной. Александр крепко сжал зубы, нахмурился. И тут ноказалось, что не композитор машет палочкой, напрягая узкую спину, а отец рвет кандалы на своих руках с костяными мозолями на запястьях. В куски разлетаются цепи, и звон их весело-победен, как взрыв той гранаты, которую кинул Александр в финского пулеметчика. В вихрях снега с грохотом падают черные ели, фейерверками вспыхивает хвоя. И вдруг горячее небо над каменистыми холмами, и Костя сбивает пламя огня со своей груди. И потом тишина, цветы, девушка с закружившейся головой бросается на шею ему, Александру. А Женя будто бы сын его, только маленький, забрался на колени, играет его усами, а усы с курчавинкой, подпаленные, как у отца. Кто-то большой и мудрый убежденно говорит ему голосом Веры: "Глупый человек, разве ты до сих пор жил? Ты сильный и красивый и теперь будешь любить, любить, любить!" И он горячо верит этому голосу и смотрит на задумчивый профиль Веры.
Устав от борьбы, музыка залила его сердце той особенной, пахнувшей гарью тишиной, которая овладевает миром после боя. Дым и морозный туман ползут над снегами, в мерклых сумерках, под низким, свинцовым небом, теряя кровь и тепло жизни, обреченно стонет раненый боец. И это он сам... Теперь Александр понял тяжелую привязанность своего брата к этой девушке и тут же пожалел о том, что понял это.
А музыка, сломив несчастье, снова ликовала просветленной радостью. И опять показалось, что все происходит во сне, что брат, его товарищи и концертный зал – тоже сон и вся его жизнь – тоже сон, а явь только одно: заря на Волге и эта золотоглазая, зарей овеянная девушка.
Встал, отодвинулся за колонну, терпеливо снося неприятный треск аплодисментов: казалось, звонкие ладони хлестали его по ушам.
Все вышли в фойе, в ложе остались Вера и Михаил. Стоя за колонной, Александр наблюдал за ними.
– Вера! Еще раз с фронтовым приветом! – сказал Михаил таким неестественным тоном записного оптимиста, что Александр почувствовал неловкость за него.
– Михаил Денисович, я рада, что вы живы, здоровы... – Вера умолкла, очевидно, ей нечего было сказать Михаилу.
Михаил смотрел на Веру, улыбаясь просяще и жалко, как незлобливый пес Добряк, когда несправедливо наказывали его.
Помрачнев, Александр вышел из ложи.
Подруги Веры и парень сидели за столиками и ели мороженое.
– Убей меня на месте, но Верку я не понимаю, – сказала подруга Веры. – Вечно одна. Скрытная! Гордая! Рационалистка! Говорят, луну рассматривает в бинокль. Планирует вдох и выдох. Уверена: сидит сейчас в ложе и, не обращая внимания на Михаила, английский язык изучает.
Боясь, как бы эти люди не сказали чего-нибудь лишнего и гадкого, Александр вошел в ложу.
А Михаил в это время пришел к одному из своих многочисленных и противоречивых заключений: Вера – воплощение правильной и скучной добродетели, ее маленький рот с полной нижней губой и тонкой верхней выражает характер мелочный, тиранический. Сейчас, после фронтового сурового подвижничества, самая обыкновенная женщина была бы ему милее в сто раз, чем эта мертвая недотрога. Даже из вежливости не может улыбнуться! Веселый характер – тоже талант, как и способность любить! Бог мой, даже в наше время на земле столько угрюмых и так мало ласковых!