355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Гершуни » Из недавнего прошлого » Текст книги (страница 2)
Из недавнего прошлого
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:38

Текст книги "Из недавнего прошлого"


Автор книги: Григорий Гершуни


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

Много пришлось пережить в жизни тяжелых, давящих минут. Но таких мучительных, таких леденящих и опустошающих душу моментов не представлял себе.

Вслед затем для меня выяснился предательский ход Плеве.

Решено было не создавать большого процесса Партии Социалистов Революционеров, а выделить несколько человек, сгруппировать их вокруг террористических актов и создать Боевую Организацию, но всю – без остатка. Общественное значение процесса, это сразу видно было, в виду искусственного подбора, должно было быть ничтожное.

Глава V.

Больше месяца никто не тревожил. В последних числах августа, в шесть вечера, когда {35} разносится ужин, в камеру открывается дверь. Арестованные имеют у себя большие кружки для кипятку. Когда жандармы разносят миски с ужином, обыкновенно навстречу идешь с кружкой. Слыша, что открывается дверь, в полной уверенности, что это унтер с миской, не оглядываясь, направляюсь с большой кружкой в руках. Не успел оглянуться – ко мне вплотную, с палкой в руке, с быстротой кошки, тревожно впиваясь глазами подскакивает..... Плеве !

Подскочил так близко, точно обнять хотел. Очевидно, мое невинное, с самыми благородными намерениями шествие навстречу с глиняной кружкой всероссийский самодержец понял очень дурно. Несколько секунд мы стояли друг против друга.

Дверь по его приказанию была закрыта, и мы были совершенно одни.

– Имеете что сказать мне? – проговорил он довольно отрывисто.

Так как я его появления совершенно не ждал, и оно было так стремительно "я, вероятно, не сразу сообразил, что ему ответить и отделался только восклицанием – "Вам?!"

Но, должно быть, это одно слово вырвалось слишком выразительно.

{36} Он вылетел также быстро, как влетел. Больше "не встречались", и все рассказы о его посещениях не более, как легенды. Чего ему надо было, так и не узнал, но слышал, что он остался визитом очень недоволен.

Несколько месяцев, к моему великому удивлению, меня больше не тревожили, что не мало тревожило зато меня. Чего медлят? Самое подходящее, казалось бы, расправиться им летом, в мертвый петербургский сезон. Очевидно, вышли какие-то осложнения, но какие? После падения Качуры каждый раз, когда кто-нибудь проходил мимо камеры, сердце застывало: "на допрос", думаешь с трепетом, "опять какое-нибудь предательство! ..."

Прошло лето, прошла осень. Настали дни без света – сплошные сумерки. В полдень без свечи ничего не видно. Граница дня и ночи утеряна. Трусевич не тревожит. Душевные раны начинают понемногу заживать. С неволей свыкаешься. Первое время всякий звук, всякий шорох с воли поднимает, как вспугнутую птицу. Душа рвется наружу и бьется о тюремные решетки. Bсе мысли там, на воле. Это днем, а ночью – побеги. Бесконечные побеги, самые замысловатые, самые фантастические. И все кончаются неудачей, и в момент провала, {37} обливаясь потом, с сильно бьющимся сердцем, просыпаешься, чтобы, заснув, снова бежать! (Побеги преследуют безнадежно арестованных очень долго – целыми годами. Через два года, когда увиделся со старыми шлиссельбуржцами и проверил свои впечатления, оказалось, что эти кошмары их преследовали лет по 6-10.).

Но постепенно сживаешься. Обретается даже какой-то покой душевный.

Каждый лишний день – ведь, это дар судьбы или вернее нераспорядительности начальства. Так, никем не тревожимый, дотянул до конца ноября, когда дверь камеры открылась и снова принесли платье: одеваться!

Ведут в туже допросную комнату, там тот же очаровательный Трусевич. Парадный, торжественный. На столе фолианты : "дело".

– Дознание по вашему делу закончено и получает дальнейшее направление. Желаете чем дополнить следственный материал?

– Не я наполнял, не я буду дополнять. Заявление принципиального характера пришлю на имя прокурора.

Расстались довольно холодно. Теперь, значить, скоро! "Дело получает дальнейшее направление" – это значит на несколько дней в военный суд, а затем – на тот свет. Конец ноября. К Рождеству, значит, должны {38} кончить. Надо торопиться с принципиальным заявлением, чтобы попало в обвинительный акт. Все время медлил, так как надеялся, что удастся хоть приблизительно узнать, что у них за материал имеется. К делу было привлечено несколько человек, никакого отношения к Боевой Организации не имевших. Очевидно, данные у них какие-то спутанные. Знал, что главным образом строится на оговорах. Если так, то мне неудобно признавать правильность оговора в части, касающейся меня, так как этим косвенно подтверждается "доброкачественность" оговора и по отношению к другим. Решил выждать, а пока сделать заявление общего характера с объяснением деятельности Партии Социалистов Революционеров и признанием себя членом ее.

***

Через несколько дней, поздно вечером, уже после поверки, вдруг будят: одевайтесь! Вводят в квартиру полковника (заведующего тюрьмой). Навстречу поднимается какой-то господин в черном сюртуке. Жандармы уходят, и мы остаемся наедине. Мил, любезен, предупредителен и корректен..

– Я к вам по поручению министра внутренних дел. {39}

– ?!

– Вы, конечно, уже знаете, что дело ваше передано в военный суд, вернее военно-полевой суд.

Пауза. Постукивает пальцами по столу.

– Можно говорить откровенно? У вас, ведь, нервы крепкие, не правда ли?

– Да, пожалуйста!

– Приговор по 279 ст. известный и заранее готовый. Вы, ведь, знаете! Но я вам должен прямо сказать: правительство не хочет казни, т. е. вернее, охотно пойдет навстречу отмене казни. Выслушайте меня спокойно. Я хорошо знаю, с кем имею дело и далек от мысли предлагать вам какие-нибудь сделки, откровенные показания и проч. Вы свое дело сделали. Пощадите свою жизнь!

– С какого это времени Плеве так тревожится и заботится о жизни революционеров ?

– Дело не в этом. Оставим Плеве в стороне. Скажу вам только, что вы напрасно предполагаете в Плеве такую жестокость. Повторяю: правительство готово оставить вам жизнь...

– Под условием ? ...

– Да, конечно, под условием. Но чисто формального характера. Вы не давали никаких {40} показаний. Это ваше право. Но это придает специфически оттенок вашему отношению к правительству, оттенок, так сказать, пренебрежительный. Не смейтесь; это так. Повторяю, я не предлагаю вам давать показания. Все, что от вас требуется – подтвердить правильность обвинения, хотя бы в тех пунктах, которые явно несомненны. Признайте себя членом Боевой Организации – больше ничего не требуется, и вам гарантируется отмена смертного приговора. Вы хорошо понимаете, что тут никакой ловушки вам не устраивается: для осуждения вас военным судом вполне достаточно данных и без вашего признания.

– Коротко и ясно: за признание себя членом Боевой Организации вы предлагаете мне такую хорошую плату, как жизнь? Для меня до сегодняшнего дня не ясно было – объявлять себя таковым или нет. Теперь мне ясно: нет!

– Что за странная логика?

– Видите ли: раз, что вы даете за это признание такую хорошую плату, значит это для вас выгодно. А если выгодно для вас, то для нас убыточно – дело просто. Я еще не знаю, в чем тут дело, для чего вам все это нужно. Или, быть может, вам просто неудобна теперь {41} казнь – не знаю. Но за то теперь я знаю, что для нас удобно и выгодно.

Посланник – он оказался вице-директором Макаровым – часа три упорно доказывал, что "для блага родины, которой вы отдаете свою жизнь" я обязан это сделать и "не лезть в петлю". Покончили на том, что "если в петлю и не лезть, то и карабкаться из нее нет надобности" .. .

Этот разговор, вернее предложение, заставил насторожиться. Что здесь нет ловушки, что им не требовалось мое признание для того, чтобы повесить – это было ясно. Значит, им нужно для чего-то другого. Но для чего-то важного, так как плата-то уж больно большая. Ясно, таким образом, что членом Б. О. пока себя признавать нельзя. Надо выжидать и быть настороже.

Через два дня поздно вечером та же история. Макаров "в виду близости суда и развязки считает своим долгом сделать вторичную попытку спасти жизнь".

– Бросим это. Я не хочу вас оскорблять. – может быть, у вас то лично никаких задних мыслей и нет. Но, ведь, вы хорошо понимаете всю безнадежность вашей миссии. Или в самом деле вы так чужды психологии {42}революционера? Хорошо, я против обыкновения буду с вами откровенен: мы столкнулись с вами при таких исключительных обстоятельствах. Кто вас знает – быть может, вы и в самом деле честный человек – семья, ведь, не без урода! Запомните же, чтобы вам впредь в сношениях с революционерами не терять лишнего времени.

Вы там, в департаментах, конечно, вполне искренно уверены, что мы идем в революцию так себе: кто по увлечению, кто по моде, кто рассчитывая на безнаказанность, кто просто не отдавая себе отчета и проч. Вы не понимаете, что взрослый сознательный человек, порывая со всем прошлым и бросаясь в революцию, продуманно решает вопрос всей своей жизни. Разрывая со старой и входя в новую жизнь – для него вне этой жизни нет ничего. Компромиссы с совестью делались там, в старой жизни. В новой их нет: потому-то в новую и ушел, чтобы избавиться от компромиссов. Ждет ли нас в новой жизни депутатское кресло в парламенте, высылка в Сибирь или виселица – верьте, мы над этим не много думаем, так как себе то приуготовляем последнее.

Критерием наших действий является одно и только одно – запомните это благо {43} и интересы трудового народа, в том, конечно, виде, как мы то понимаем, т. е. благо и интересы революции. Критерий действий правительства прямо противоположный: все хорошо, что плохо для революции. Мы и вы – два непримиримых лагеря. Общих интересов у нас нет и быть не может. Интересы наши враждебны и прямо противоположны друг другу. Стало быть то, что хорошо, полезно, выгодно для вас – дурно, вредно и невыгодно для нас.

– Вам почему-то нужно мое заявление о принадлежности к Боевой Организации – этого одного для революционера достаточно, чтобы таким заявлением не торопиться. Жизнь из рук Плеве, да и вообще из каких бы то ни было "вражьих" рук, мы не принимаем.

Есть еще одно обстоятельство. Я еврей. Вы ведь, а равно и те, которые достаточно глупы, чтобы вам верить, твердят, что евреи стараются уходить от опасности, что вследствие трусости избегают виселицы. Хорошо! Вам будет дано увидеть пример "еврейской трусости"! Вы говорите, что евреи умеют только бунтовать? Вы увидите, умеют ли они умирать. Скажите вашему Плеве: торговаться, сговариваться нам не о чем. Пусть он делает свое дело: я свое сделал! ..

{44} Поздно ночью повели обратно в камеру. В длинном сводчатом коридоре какой-то зловещий, давящий полумрак. Тусклые лампы едва мерцают. Клетки, клетки, клетки! ... И все под замком. И в каждой томится юная душа, в этот полночный час обвиваемая призраками, сдавливаемая кошмарами! ... Обитель скорби и печали, проклятье наших дней – когда она, наконец, рухнет! ...

Вот и моя клетка. Тихо колышется пламя свечи, откидывая громадные тени по стенам. Хлопает дверь, гремит замок. Ты снова один со своими думами, своими сомнениями. Что там – на воле? Что обозначают настойчивые убеждения Макарова? Какие козни они там опять строят? Чувствуя себя окруженным со всех сторон ловушками, стараешься следить за каждым своим шагом, за каждым словом.

Ясно, по крайней мере, одно: скоро все кончится. Через пару дней вручат обвинительный акт, потом "суд". К Рождеству все будет готово. Надо и самому подготовиться....

Глава VI.

Опять поплыли дни. Томительное ожидание и полная, тревожная неизвестность. Очевидно {45} вышло какое-то осложнение, что-то произошло. Но что?! В этой неизвестности прошло слишком два месяца! Потом уже, по выходе из Шлиссельбурга, узнал, что "заминка" вышла по следующей причине.

В нашем деле никаких данных, собранных самой жандармерией, не было. Имелись только оговоры Григорьева и Качуры. По "закону" политические процессы протекают таким образом: (Последнее время, кажется, это "упростили".) сначала производится жандармское дознание. Если по окончании дознания является постановление прокурора судебной палаты о передаче дела в "суд", то предварительно начинается судебным следователем следствие. Наше дело, таким образом, должно поступить к следователю.

Но Плеве высказался против этого, так как вполне естественно боялся, что следствие не сумеет собрать хотя бы малейшие данные, и наоборот, при очной ставке и перекрестном допросе должны рассыпаться все измышления Григорьева и Качуры, в лживости и нелепости которых, конечно, и само правительство не сомневалось. Выход придуман очень характерный для плевенского периода: решено было следствия не {46} производить, а послать в военный суд одно жандармское дознание.

Но тут вышел маленький конфуз. Должно напомнить, что это происходило в "доконституционное" время, когда "суды" еще не обнаглели так, как теперь. Суд, получив дознание, ахнул "от озорства Плеве", как выразился один из членов суда и послал все дело обратно, с предложением произвести требуемое законом предварительное следствие. Это-то и послужило причиной появления у меня Макарова.

Судебному следователю, конечно, дела передать нельзя было, так как оно все рассыпалось бы. Чтобы спасти дело, решено было лучше отменить смертный приговор, но получить мое признание в принадлежности к Боевой Организации. Это, во-первых, склонило бы суд принять дело без следствия, в виду наличности признания, а во-вторых, было бы косвенным подтверждением правильности оговоров Григорьева и Качуры в отношении и в другим обвиняемым.

В поисках выхода дело затянулось. Кончилось в конце концов тем, что г.г. министры промеж себя переговорили и убедили военный суд принять дело с материалом только одного дознания. Но на это потребовалось время.

{47} 4-го февраля приносят платье: одеваться! Я думал, что, наконец, дали свидание и что, быть может, удастся хоть намеком узнать, почему попечительное начальство забыло обо мне. Но ведут не в комнату свиданий (в Петропавловской крепости свидания даются за двумя решетками), а в квартиру заведующего. Неужели личное свидание дадут?

Открывается дверь и в первую минуту ничего не понимаешь, что тут делается. Какой-то чрезвычайно парадный генерал, какие-то чины, статские во фраках ...

Скоро дело выясняется: это председатель военного суда приехал вручить обвинительный акт; тут же защитники; среди них приглашенный с моего согласия Карабчевский. ("что глаза мои видели" см. ldn-knigi.narod.ru) Председатель что-то необыкновенно долго и необыкновенно торжественно выясняет, на основании каких "законов" дело передано военно-полевому суду, перечисляет все права подсудимых, причем оказывается, что их необыкновенно много, вплоть до права в течение 24-х часов вызвать свидетелей.

С нетерпением ждешь, когда вся эта комедия кончится и останешься наедине с защитником – единственным живым человеком, не из вражеского стана, имеющим на то право.

{48} После долгих томительных церемоний, дверь камеры захлопывается, и вы остаетесь вдвоем, только вдвоем! (Не считая того третьего, который, конечно, подслушивает у дверей -да сбудется реченное в писании: "где собрались двое во имя мое, там я третий между ними".).

– Плеве еще у власти? Жив?

– Да. Но есть большие новости: вы знаете, что объявлена война?

– Война?! С кем?

– С Японией. Наши крейсеры взрываются, мы уже терпим поражения ! ...

– Вторая Крымская кампания? Порт-Артур – Севастополь? Ex oriente lux?

– Похоже на то.

– А как страна, охвачена "патриотическим" угаром, жаждет сплотится с "державным вождем" ?

– Да, не без того, конечно. Но все в значительной степени вздуто и искусственно. Война непопулярна. Никто ее не ждал и никто ее не хочет.

Странно! Тут, в полутемной камере Петропавловской крепости, так ясно стало сразу то, что неясно и туманно рисовалось впереди переживавшим события в живой жизни. Чувствовалось, что надвигается что-то бесконечно грозное, {49} бесконечно тяжелое, бесконечно скорбное, но что оно сыграет для страны роль того громового удара, который разбудить спящих, разорвет и испепелить завесу, скрывающую перед большинством страны истинную суть самодержавного режима. И когда он обнаружится и станет перед страной в настоящем своем виде, она устыдится и ужаснется перед одной мыслью, во что она верила и на что надеялась ...

Долго все разговоры вертелись вокруг развертывающихся событий, в сравнении с которыми наше-то "дело", т. е. процесс, кажется таким маленьким, незначущим. Теперь, говорят, Карабчевский поправел и отошел от политической жизни. Должен сказать, что в нашем процессе он все время держался благородно и мужественно. Принятую на себя обязанность быть защитником не личности, а дела, которому эта личность служила – он выполнил добросовестно. Условились, что я предварительно познакомлюсь с обвинительным актом, а завтра поговорим о деле. От вызова свидетелей со стороны защиты отказался.

{50}

Глава VII.

Обвинительный акт по нашему делу составлялся при особых обстоятельствах и преследовал специальные цели. Предо мной они даже этого не скрывали, так как считали меня человеком "решенным", который все тайны унесет на тот свет; с таким человеком можно быть откровенным и раскрывать перед ним то, что стараются скрыть перед всяким "не смертным". Особенно откровенен был Макаров, да частью и Трусевич, но последний уже из желания уязвить.

Убийство Сипягина, по их собственному признанию, произвело на них впечатление грома.

Все растерялись. Страх и растерянность усиливались полной загадочностью и отсутствием всяких следов. Не смотря на то, что для этого дела были направлены все гении департамента полиции, вкупе с Трусевичем, ничего обнаружить не удалось. Так же безрезультатно для них прошло покушение на Оболенского и уже совсем "скандально" убийство Богдановича, где даже непосредственных выполнителей не удалось привлечь.

Но уже после первых двух актов, как известно, в части революционной литературы {51} старались ослабить впечатление, пытаясь даже доказать, что убийство Сипягина было делом личной инициативы С. Балмашева.

Не будучи в состоянии открыть "корни и нити", ведшие дознание на нетерпеливые запросы и упреки свыше в неумелости, отвечали, что и корней и нитей-то никаких нет, что все это дело, вообще, не стоющее, что все партии против террора, исключая кучки лиц, не имеющих никаких связей с массой. В подтверждение приводились выдержки из некоторых наиболее "доказательных и вполне правильных" антитеррористических статей (Трусевичем была составлена по этому поводу специальная докладная записка, которая приложена к VI тому нашего "дела".).

Так легко уверовать, во что верить хочется! По крайней мере, делать вид, что уверовал. Все старание департамента было тогда направлено на то, чтобы доказать, что террористические акты являются не результатом широко охватившего массы, вследствие правительственных зверств, боевого настроения, которое все более и более должно усиливаться, – а результатом злой воли и озорства нескольких лиц, и само собой разумеется, евреев, излавливающих наивных неопытных юнцов. В "сферах" этот взгляд {52} был сочувственно встречен и l'appetit vient en mangeant, – невольно явилась мысль, что хорошо бы этот "здоровый взгляд на существо дела" пустить в общество.

Поручено это было "сих дел мастеру" – Трусевичу. Обработали и соответственно наставили Григорьева и Качуру, продиктовали достодолжные, "чистосердечные" показания и сфабриковали из них обвинительный акт, который предполагалось напечатать в Правительственном Вестник. "Сферы" заранее предвкушали поражение крамолы и ликовали. Но на суд сейчас же с несомненностью обнаружилась вся лживость и вздорность показаний Григорьева; Качура из своих показаний многое взял обратно, словом, ясно стало, что не все так просто, как выставляет департамент полиции, и что если ничего не обнаружено, то, быть может, только потому, что "нити и корни" хорошо были скрыты, а Качура и Григорьев то толком ничего и не знают.

Мнения насчет напечатания обвинительного акта разделились. Еретики говорили, что как бы конфуз не вышел и "разоблачение" не кончилось тем, что на казенный счет будет напечатана нелегальщина. К этому в конце концов склонились все и решено было не только не оглашать обвинительного акта, но вообще умолчать {53} о всем деле; в результате – единственный в своем роде финал: не был даже напечатан приговор!

Таково значение и характер обвинительного акта с одной стороны. С другой он представлял собой живой и яркий документ падения слабой человеческой души, когда она, охваченная желанием вырваться на свободу, смягчить грозящую ответственность, попадает в опытные руки г.г. Трусевичей, умело и быстро опутывающих свои жертвы со всех сторон и превращающих их в лжецов, клеветников и предателей. Но при всем том легко себе представить то невероятно тягостное впечатление, которое должен был на первых порах произвести обвинительный акт на тех, против кого он был направлен.

Ни одно дело, ни один крупный процесс не обходится без предателей. В делах, где впереди виднеется виселица, по-видимому, нельзя добиться, чтобы все одинаково стойко дошли до конца. Но как бы вы теоретически ни знали это, все же ничто не может сравниться с мукой, когда в вашем деле оказывается предатель.

Как жандармерия ни старалась скрывать все свои хитросплетения, носящие название "дознание", оказалось, что и для них "них ничего тайного, {54} что не стало бы явным". Лопухин и Трусевич уверяли, что если я не буду давать показания, то с актами дознания не ознакомлюсь. Но когда после вручения обвинительного акта, я перешел в ведение военного суда и послал заявление, что желаю просмотреть "следственный материал", последний немедленно был доставлен. Семь громадных томов! Боги, чего, чего только там ни наворочено. Вот уж подлинно – "тут есть все, коль нет обмана". Даже член суда, показывавший "дело", не мог удержаться от улыбки и безнадежно махал рукой, когда перелистывал "следственный материал".

Тут же ознакомился с "покаянными чистосердечными показаниями" Качуры. Записка писана не его рукой, но им подписана (Качура хорошо грамотный, писал даже стихи). Стиль правительственных опровержений. В первом же показании из Шлиссельбургской крепости уже называет меня настоящей фамилией, хотя дальше сам же указывает, что даже клички не знал.

Целый ряд совершенно нелепых и бессмысленных показаний о людях и группах, с которыми никогда не встречался и о деятельности которых не имел никакого представления.

Такой же характер, но еще более сумбурный, носили показания Григорьева, занявшие до 100 {55} листов мелко исписанной бумаги. В обоих были ответы решительно на все и обо всем, что делалось в партией. Но так как эти люди о 9/10 партийной деятельности не имели никакого представления, то совершенно ясно, что это гениальный Трусевич вопрошал, и сам же ответ держал.

Легко себе представить, какой получился "богатый" материал. Но, увы! Гений поплатился за свою жадность. Он от их "чистосердечных" показаний столько хотел получить, что в конце концов последние потеряли даже для департамента полиции всякую цену, невероятно запутав все и вся.

Глава VIII.

Суд был назначен на 18 февраля. Чтобы не возить взад и вперед из военного суда, заседания были перенесены в помещение окружного суда; а нас решено было перевести в предварилку.

Утром 17-го подали одеваться. Под сильной охраной вывели за ворота. Там пять карет. У каждой по офицеру и двум унтерам. Захлопнули дверцы, опустили шторы и поехали на суд скорый, правый и милостивый.

{56} Приехали в предварилку, которая после крепости показалась раем. Поместили в нижнем этаже, в изолированном коридоре, камера No25.

Надо готовиться к битве. Выше уже упомянул, что когда дело перешло от жандармов к прокурору судебной палаты, мною было послано на его имя для приобщения к делу и внесения в обвинительный акт заявление принципиального характера о деятельности Партии и о роли в ней террора. В обвинительном акте говорится коротко: такой-то от показаний и объяснений отказался. Когда я при ознакомлении с делом выразил желание увидеть мое заявление, член суда с недоумением заметил, что никакого заявления у них в бумагах нет. Департамент полиции, очевидно, не переслал. "Это с ним бывает, – едко заметил он, очевидно не по нраву пришлось." Я решил главную часть заявления ввести в свою речь (Весной 1906 года это заявление кем-то было выужено из архива и напечатано в журнале "Арабески), но говорить эту часть не пришлось, так как на суде уже председатель заявил, что заявление прислано и имеется в деле.

Днем явился помощник Карабчевского Б. Т. Барт (сын Г. А. Лопатина), условились относительно завтрашнего дня.

{57} Настал, наконец, и он – этот долгожданный день. Утром ввалилась целая ватага надзирателей и помощников. Обыскали самым тщательным образом. В коридоре какая-то суета, хлопают двери. Из коридора кричат: "25-ый веди."

– Пожалуйте !

Вывели в коридор, повели мимо совещательных комнат в коридор, соединяющий предварилку с судом.

Десять жандармов в парадной форм, выстроившихся в ряд, несколько офицеров. Ставят между жандармами. С краю стоит уже Вайценфелд. Так вот, кто это! Я по фамилии его не знал и никак не мог догадаться, кого это Качура оговорил и выставил своим искусителем.

В прошлом году раз встретился с ним по делу екатеринославской типографии. К Боевой Организации, насколько я знал, не имел никакого отношения. Вайценфельд стоял между жандармами бодро, закинув голову назад. Только мы с ним поздоровались – ведут Л. А. Ремянникову. За нее особенно все время болела душа. Это была скромная работница, молча, незаметно готовая отдать свою жизнь делу. В Боевой Организации не участвовала, но негодяю Григорьеву, а особенно его жене {58} почему-то вздумалось наплести на нее ряд небылиц, и ее привлекли к делу, с угрозой, по крайней мере, Шлиссельбурга. Держалась все время стойко и мужественно. Вот и Григорьева ведут. Глаза смотрят в сторону, лицо бледное, тревожное.

Конвой выстраивается. Раздается команда: "Шашки-и-и вон!" Раздается лязг шашек, от которого невольно вздрагиваешь.

"Напра-аво-о!" "Ша-аго-ом марш!"

Гремит глухая железная дверь, открывающая ход в узкий темный коридор, ведущий в зал заседаний. Под сводами гулко отдаются многочисленные шаги, звенят шпоры.

Весь громадный коридор наполнен жандармами, полицией и шпионами. Проходишь точно сквозь неприятельский строй, но пленником себя не чувствуешь.

Конечно, процесс испорчен; но все ж "душа кипит и к бою рвется". Летишь мысленно туда, в эту залу, где скоро встретишься лицом к лицу с этой державной кликой. Слова, отравленные жгучим ядом народной ненависти, бросишь им в лицо и громко скажешь им то, {59} чего они слушать не хотели, когда мы говорили там, на воле.

Здесь они в наших руках, здесь мы заставим их слушать! Настроение поднимается все выше и выше .. . На скамью поднимаешься, как на трибуну.

Начинаешь оглядывать зал. Рядом с нами – защита. Против нас, на местах присяжных заседателей разместились "чины". В зал жандармы, жандармы и жандармы. Ни одного осмысленного, ни одного вдумчивого лица. Ни сочувствия, ни ненависти, ни злобы. Просто любопытство: вялое, холодное любопытство обывателя.

В душу прокрадываются пустота и уныние. Настроение начинает падать. И это-то враги? С ними-то тут воевать? Словом выяснять нашу правоту?

Перед вами холодные, равнодушные люди, по долгу службы пошедшие на "суд" и мечтающие только о том, чтобы как можно скорее все это кончилось. Как тут говорить? Перед кем тут говорить ?! ...

Начинается глупейшая, бесконечная военно-юридическая комедия. Председатель – барон Остен-Сакен священнодействует. "Судьи" скучают и рисуют лошадок. Прокурор – бессмертный Павлов – сидит, как изваяние, с {60} опущенными ресницами, но зорко из-под них, как тигр, следит, чтобы не упустить добычи и во время наброситься на противника.

Неимоверных усилий требуется, чтобы заставить себя принимать участие в деле. К языку точно гири привешены и с громадным трудом выжимаешь из себя слова. Легко говорить перед друзьями, легко говорить перед сознательными врагами. Но эти мундирные, холодные души – какая это мука перед ними говорить !....

Глава IX.

Все обвинения опирались, главным образом, на показаниях Григорьевых и Качуры. Григорьев производил даже на "чинов" жалкое впечатление изломанного, исковерканного в руках жандармерии человека. Большую часть оговоров, припертый к стене, сейчас же брал обратно и если б не его злой гений-защитник Бобрищев-Пушкин, упорно заставлявший его поддерживать свои оговоры, он чистосердечно сознался бы, что все это сплел по глупости, по трусости и под давлением жандармерии.

Боле злостной и отвратительной была его жена – Юрковская, все время корчившая из себя кающуюся Магдалину. Вольтер прав: Когда {61} женщина падает, она падает всегда ниже мужчины. Ее упорное старание потопить Л. Ремянникову произвело даже на судей отталкивающее впечатление. Изумительно нагло самообладание и хладнокровие этой женщины: ведь она знала, что одного нашего слова достаточно было, чтобы разрушить все ее россказни и посадить ее на место Ремянниковой. Но она не даром выросла в революционной семье (Отец ее поляк, сосланный за восстание 63-го года. Вся семья очень приличная.) – она знала, что революционеры не платят предателям тем же оружием и смело давала свои "показания". На суде выяснились любопытные приемы жандармерии, к которым она прибегает, когда нужно кого-нибудь толкнуть на путь предательства. После ареста Григорьева, Юрковская некоторое время держала себя прилично. Сама прибежала к Ремянниковой, жаловалась, что очень боится за него, как бы по глупости и из боязни одиночки не напутал чего.

Жандармы и, главным образом, Трусевич, с одной стороны грозили Юрковской арестом, а Григорьеву доказывали, что он должен повлиять на нее, чтобы она тоже давала откровенный показания. Для этой цели их оставляли наедине и давали такие "удобные" свидания, что в феврале {62} 1904 г., т. е. через год после ареста, Юрковская родила. Приемы недурные!

Как известно, показания Григорьевых, если откинуть все их противоречия, явные несообразности и нелепости по отношение к целому ряду лиц, которых они даже никогда не встречали, сводятся к следующему.

Офицера Григорьева завлекли, искусственно взвинтили и тем заставили принять участие в террористических актах. Она, Юрковская, из привязанности и любви к своему мужу и из отвращения к насилию, вообще, конечно, всячески старалась мешать козням искусителей, пока, наконец, совершенно не порвала с ними.

Теперь это уже "дела давно минувших дней". Григорьевы, вероятно, в жандармерии свои люди, да и все прошлые "грехи" давным-давно прикрыты амнистиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю