Текст книги "Русь пьянцовская"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
"Погибли, – поняла Ляна, чувствуя, как вскипают слезы. Вот-вот расплачется. – Экспедиция загублена... Профиль не отстрелять... Развезет..." – Не вполне отдавая отчет в своих действиях, она вскинула двустволку и выпалила в полотно палатки, вскричав:
– Подонки! Скоты! Я заставлю вас работать... Пропойцы! Я заставлю вас работать!
Туники вскочили на ноги, пятясь и сбиваясь в угол.
Будь перед ними мужчина, вряд ли б они пришли в замешательство. На испуг не возьмешь. Всякое видали. Но – баба?! Кричащая противным голосом! Обеспамятевшая! Кто ее знает? Возьмет и убьет...
– Счас! Счас... – запричитал отец Никодим, протирая ладонью лицо и поддергивая ватные штаны.
– Выходи строиться! – пробасил кто-то, и все ринулись в узкую дверь, падая друг на друга и выскакивая из палатки, словно им поддавали в спину.
Спустя минуту они стояли перед оторопелым, все еще не верящим удаче начальником партии, тараща глаза и выражая полную готовность делать, что прикажут.
(C)
2. СЕРГУНЯ ФЕЛЬДМАН
Начальник партии Сергуня Фельдман боялся, как чумы, сырой, заползавшей во все щели тундровой нечисти. А больше всего, двухвосток-склизких болотных таракашек. По палатке были раскиданы ветки сухого можжевельника. Длинные мелкие листочки его торчали даже из пепельницы, превращенной в вазу. Сушеные ветви издавали острый лекарственный запах, которого, по мнению Сергуни, нечисть ужасно боялась. За этот бьющий в нос можжевеловый дух рабочие и прозвали палатку начальника партии "аптекой"; иначе уж и не говорили: "пойду к аптекарю", "вызывают по аптечным делам".
Аптекарем Сергуню окрестили, впрочем, не только за лекарственный запах в палатке. За сутулость. За очки в проволочной оправе. За приказ приносить из тундры растения, по кустику от каждого вида. А кое-кто – за острый семитский профиль. "Аптекарь, носачь бля... недорезанная", – матерился бывший лейтенант из команды "А", вкладывая в слово "аптекарь" совсем иной смысл. "Одно слово, хвороба", – согласно кивали плотогоны с Закарпатья и, казалось Ляне, не ставили своего начальника ни в грош.
Подчинялись ей. Охотно. И даже как-то весело. Единственное, чего не удалось добиться Ляне, так это искоренить матерщину. Не искореняется, хоть плачь. Особенно раздражала она по вечерам, когда Ляна изнеможенно падала на койку, а неподалеку от палатки, на очищенной от валунов площадке, играли в футбол. Ляна купила мяч, чтобы по вечерам у "бичей" не оставалось ни одной свободной минуты... Но... самой-то куда деваться?.. Вначале она выскакивала из палатки, голос срывала: "Не умеете быть людьми, идите в тундру, гоняйте там".
"Все, Ляночка, все!.." – заверяли ее в несколько голосов, а через минуту начинали сначала. В конце концов, она перестала выходить, говорила поварихе: "Ксюта!" И та включала магнитофон на полную мощь: ни оперы, ни симфонические оркестры брань не заглушали. Только "битлы".
И теперь, перед игрой, футболисты стучали в женскую палатку и просили Ляну "включить". И тут же, с первым гитарным взрывом, били по мячу с носка, горланя и радостно матерясь от всей души.
Но это, и в самом деле, было единственным, в чем уступила. Что же касается выхода на работу, то... огромный амбарный замок вешала на палатку-столовую именно она. В восемь ноль-ноль. Даже Сергей Фельдман признал не так давно, с улыбкой, что у них воцаряется матриархат.
Но вдруг что-то нарушилось в ее молчаливом, неведомом никому единоборстве с Сергеем. Он по-прежнему не противоречил ей. Особенно з поле, на людях. Но – она почувствовала – не принимал всерьез.
Препирательства начались еще в первый день. Ляна пришла в палатку начальника партии и, понизив голос, сказала о беглом...
– Я не криминалист, – Сергей тоже понизил голос. – Я видел справку об освобождении. "Отбыл срок..." и прочее. Документы, мне кажется, в порядке.
– А мне не кажется, – строго перебила Ляна. – Иначе незачем им было разыгрывать с расстригой комедию. Только я хотела потребовать трудовую книжку у этого чалдона*... как его?.. поп забился в корчах. Рука руку моет... Я прошу дать радиограмму. Завтра может быть поздно... В тайге закон – медведь...
Начальник партии долго молчал, показалось Ляне, мучительно придумывал, как ее спровадить, наконец, придумал, пижон:. – Мы с вами не милиция, не МВД, не КГБ...
– Резать будут нас! – резко перебила Ляяа. – С вас начнут... – Если не дадим телеграмму, это точно... – Ах вот что, – Ляна усмехнулась. – А мне думалось, вы из породы... древних.
Сергей метнул на нее взгляд. Неделю назад они были свидетелями развеселившего их разговора. В приемной управляющего.
– Ну и евреи, – сказала уборщица, выслушав по радио сообщение об израильских войсках, вошедших в Бейрут. – А говорили, они "всю войну-в Ташкенте". И потом... "жид на веревочке дрожит..."
Секретарша Заболотного, в ответ, всплеснула руками.
– Тетя Настя, что ты говоришь?.. Разве ж там евреи?! Там – древние евреи.
Сергуня вытянул руки по швам, словно все еще служил в армии.
– Я вам запрещаю подходить к рации! Это... не ваша профессия. Ляна тоже вытянула руки по швам.
– Мне... стыдно... за вас. Праздновать труса? Бояться и – кого?! Неужели в вас не осталось хоть капли достоинства? Обыкновенного человеческого достоинства?
– Не осталось, – ответил Сергуня мрачно.-Увижу возле рации – отправлю первым вертолетом!
...Глуховато затарахтел прихваченный ржавчиной будильник, Ляна шевельнулась под одеялом, и ожили комары, набившиеся под марлевый полог. Загудели, заметались. Вспомнился Фельдман: ложась спать, он опалял застрявших под пологом комаров спичкой. "Крылышки обожжешь комарику, говорил, – и все дело..."
– Я тебе не комарик! – Она стремительно надела выцветшую энцефалитку с распущенными резинками: вот-вот пойдет мошка, которая, известно, кусает, где затянуто.
Воинственно побрякала соском умывальника. Вода ржавая, болотистая. "Фронтовая", – говорил Фельдман. "Шут гороховый!.. Жить в вечном страхе; "нас не трогай – мы не тронем.." Страх в нем, видать, заложен генетически: со времен кишиневских погромов..."
Поеживаясь от утреннего холодка, недовольно огляделась. Подпалатник фланелевый, ветхий. Окошки, как в тереме. Точно слюдяные. "Терем-теремок, кто в тереме живет?" – как-то сказал Сергей, стучась. Вздохнула тоскливо.
Побрызгала куртку диметилфталатом, налитым в бутылку из-под рислинга. Смочила этими "таежными духами" кончики пальцев, чуть-чуть виски. "Почему в 'Комиразведке' его зовут Сергуней? Как любимого ребенка... За моложавый вид? Галантность, которая в тайге сродни угодливости? Она, правда, действует на ухтинок, хлебнувших лагерного быта... Впрочем, угодливый в XX веке и есть
самый обаятельный – достаточно посидеть в кабинете Одноглазого полчаса, чтобы понять это".
Жмурясь от резкого и прозрачного, ни пылинки в воздухе, света, выглянула наружу.
Зябко. Тундра сонная. Погромыхивает дизель, который, скорее, не нарушает, а подчеркивает тишину. Проверезжала скрипуче полярная чайка, нырнула за бугор, вернулась с рыбешкой в клюве. Вокруг пролитого мазута прыгают обтерханные, в мазуте, воробьи.
У палаток сушатся болотные сапоги, продетые подошвами вверх на багры, концы лестницы, доски. Сапоги длинные. Как растянутые гармони. Свисают почти до земли. Нескольких сапог на месте нет, только мокрые следы остались.
"Рыбачат туники... Из-за дармовщины и прикатили..."
Взгляд остановился на соседней палатке, в которой жили Володечка-футболист и закарпатцы. Футболист никак не успокоится, выточил дверную ручку в виде полуголой женщины с распущенными волосами, похожую на нее, Ляну. Из сибирской лиственницы. Искусной тонкой резьбы. Закарпатцы оторвали, а тот, похоже, снова приколотил.
Ляна подошла к палатке; постучавшись, открыла дверь рывком. Проучить наглеца.
Ударило в нос запахом сырых портянок, табака, пота.
На обратной стороне двери так же была прибита новая ручка – в виде кукиша. С одной стороны, значит, сверкающая Ляна с распущенными волосами, с другой – кукиш. Большой кукиш, отполированный...
Ляна шагнула назад, тихо закрыв дверь. "Ну его к черту!"
Свернула к палатке, над которой покачивалась антенна.
Сергей сидел перед рацией на "вьючнике"-окованном ящике с брезентовыми ремнями для вьюков. Вьючник, пожалуй, единственное, что осталось в геологической партии от лошадиной эры. Подложил под себя дерматиновое сиденье от вездехода. "Сибарит, – усмехнулась Ляна, проникаясь своей обычной, по отношению к Фельдману, нервной иронией. – На жестком работать не любим..."
Руки Сергея, в красных и синих разводах, поблескивают: что ни возьмет, карандаш, компас или лупу в пластиковом корпусе – все остается на ладонях: неизбежный в тайге диметилфталат растворяет и краску и пластик, а Сергей, известно, выливает на себя в день чуть ли не полбутылки "таежных духов". "Сибарит", – повторила она отчужденно.
На полках Сергея – бинокли, коробки, обоймы с патронами. Полки отделаны синим пластиком ("Отрезал, эстет, пластик от чертежного стола".) Книги на них не помещаются. Половина под кроватью. "Программирование". "Геология моря..." Он, видно, не отказался еще от своей идеи – добывать нефть из акватории Баренцева моря... Фанатик! Защитил диссертацию – недостаточно, надо еще всех переселить в Нарьян-Мар, во главе с Одноглазым, который терпит его химеры лишь потому, что к тому времени умчится на пенсию... "Опасная нация", – вспомнила она слова секретарши управляющего; поморщилась, как от кислого. Рядом с этой кретинкой не хотелось оказаться даже в мыслях...
Ветер выдул из палатки можжевеловый дух. Но, вместе с ним, и тепло. Недопитый чай на столе казался желтовато-коричневым куском льда.
Ляна сняла со стены заячью лапку, смахнула пушистой лапкой со стола крошки, села рядом, как всегда, когда у нее было дело. Да к тому же неотложное.
Рация сипела. Ляна прислушалась. "Га-га-га?" То есть, готовы ли принимать? (Сергей отстукивал, в ответ, ключом: "Га!" Значит, готов! А те снова продолжали свое: "Га-га-га-га?"
Ляна спросила взглядом, в чем дело? Такая путаница, говорили, была, когда Гагарин взлетел в космос. Не могли постичь текста: "...Га-га-рин... Га-га-рин...", считали начальные "га-га" обычным кодом и, вместо того, чтобы записывать радиограмму, отвечали, не дожидаясь продолжения: "Га! Га!.. Готовы!"
Морзянка то сипела, то вдруг взмывала тоненько, пронзительно. Сергей похлопал по рации, как по крупу коня. Что ж, мол, не тянешь? Воскликнул в досаде: "Полупроводник!.. Я требую из Ухты рабочих, – ни ответа, ни привета. Ухта объявляет выговор за медленный разворот работ – тут же доносит... Полупроводник!.."
Наконец, пошел текст: "Рабочие будут прибывать в тундру по мере поступления".
Ляна прикусила губу: "Значит, в Ухте хоть шаром покати... Туников на туников менять-только время терять..."
На журнал радиосвязи свалилась двухвостка. И еще какая-то нечисть. Сергей понес их к дверям на журнале, как на подносе. На вытянутых руках...
Ляна зло взяла карандаш, как и все здесь, вязкий.
И разговор вышел такой же вязкий, с досадинкой. Ляна показала списочек. Как расставила рабочих. Беглого – с агрономом, который приехал в места, где погиб дядя. Бывшего попа – с погорельцами из Западной Украины. Ненадежных-с тружениками. А как иначе?
Сергей выпятил свои обветренные малокровные губы. Недоволен!
Ляна отшвырнула липкий карандаш и потребовала прямого ответа. Почему ее игнорируют? Она не видит, кто – кто?.. Или начальник партии – последователь академика... – Она назвала имя геолога с мировым именем, который не принимал девушек на свою кафедру. "Лезут, не разобрав, в геологию, – говаривал академик. – А потом от них одна обуза. И женские болезни, и радикулит, и детишки. Сами мучаются – дело мучают. Геология жестоко пострадала от эмансипации..."
Ляна смотрела на Фельдмана со злым прищуром. – Так что? Все не так?
Сергей почмокал своими толстущими детскими губами.
– Ляночка... – огляделся растерянно, словно хотел удрать, не договорив. Ляяа загородила проход табуреткой. Теперь никуда не денешься! Села у печурки перед дверью.
– Я тебя слушаю. И, пожалуйста, прямо. Вынесу!
Сергей взял Лянин список, оглядел его со всех сторон, словно в нем таился подвох, показал пальцем на верхнюю фамилию: знает она хоть кого-нибудь? К примеру, этого?..
Ляна усмехнулась: " ушастого-то!.. Туника широкого профиля..."
– Интересовалась, почему он здесь?
–Выгнали по сорок седьмой!
Сергей сел напротив Ляны, чтобы говорить тише: – Знаешь его историю?
– Знаю – видела документы...
–А без документов...
– Не понимаю...
– Ну, по-человечески... Слушай! Он был в Омске знаменитейшим поваром. Городской достопримечательностью. Его уговорили перейти в столовую обкома партии. Сварю, говорит, а потом котел – от меня же – пломбируют. И наклеивают бумажку с печатью: "Проверено на радиацию". Сказал как-то: "князьям "проверено", а мы жрем, что ни попадя... Донесли. Вызвали к первому секретарю. Другой бы повинился, а этот, видала, норовистый, вскричал: "В три горла жрете, а в городе хлеба нет!.." Уволили по сорок седьмой... Лучшего повара Сибири! И уж ни в одну столовую не брали. Буфетчиком спрятался. Под землю, в шахту. Настигли... Запил. А кто бы тут не запил?!.. Чего ж ты его дальше толкаешь? Его уж и так в угол затолкали. В отель "Факел"... Дальше некуда...
– Значит, по-твоему, я... ничего не понимаю?.. – спросила Ляна, уставясь в пол.
Фельдман ответил виновато, словно это его упущение:
– Ты работаешь, Ляночка, как точнейший прибор. Точнейший...
'– Это плохо? В тундре, где половина начинаний замерзает, а вторая вязнет в болоте...
Сергей протянул ей часы. Серебряные. С решеткой на стекле. Подарок отца-инженера; отец снял с руки, когда его уводили в тридцать седьмом.
– Вот, – произнес Сергей почему-то виновато. – Старинные, на двадцати двух камнях... Секунда в секунду... – И добавил напряженным тоном, видно, нелегко далась мягкому Сергею эта фраза: – Ты, извини меня, такой же прибор. На двадцати двух догмах... – Уткнулся жидкой бородкой в свою раскрытую грудь; выдавил из себя: – Сердце прибора – камень...
Ляне, на мгновенье, стало пронзительно жалко его. Так жалко трехлетнего, который выбежал из дверей... под грузовик. Еще секунда и все... Но к ней тут же вернулась прежняя ирония. Она огляделась, чтоб укрепить ее: "А ведь тошнит его от этого отребья... Точно! Из общего чайника брезгует", – отметила она, скользнув взглядом по никелированному чайничку, старинному, облупленному, видно, домашнему. "Из граненого стакана не пьет. Вон, из тонкого стекла, с подстаканником. А как вчера рыбу ловил!.. Чира поймает – в уху, хариуса – обратно выпустит... Гурман – аккуратист..." Ляна отыскала, наконец, взглядом щипчики. Они лежали на полочке тускловато-серебряные, домашние, снимать нагар со свечей. Щипчики путешествовали с Сергеем, куда бы он ни двинулся.
Ничто так не укрепляло неприязни Ляны, как они. Ляна взирала на них с брезгливой досадой.
"Клизма ты, вот что! Щипчики для свечей-в тундру... Уж точно – Сергуня! Все провалит!" – И, круто повернувшись, вышла из палатки. Направилась к рабочим, хотя восьми еще не было.
Возле палаток чисто. Хоть в туфлях ходи. Это она завела такое правило: по "центральной улице" грузовики – ни-ни... Трактора, вездеходы, тем более... Если разрешить громыхать вдоль палаток, всю землю перевернут. Грязи будет по шею. А так... глаз радуется. Ягель девственно белый. Пружинит под ногами. Не мох, а парадный ковер.
Рабочие курили возле столовой, с самого краю .лагеря. Беглый (его окликали Пашей) выводил на дверях углем: "Таверна 'Снежный человек'". Под вывеской был уже нарисован неандерталец с берцовой костью в руке. Паша подмахнул снизу; "Автопортрет". "Ушастый" захохотал. Петровых стал давать советы, чувствовалось, отборным матом, теперь уж хохот начался такой, что птицы поднялись, заметались над лагерем.
Край лагеря похож на берег. Дальше – жуткие болота. Пришлось мостить тропки, словно они – нефтяники на море. Вчера хлеб на себе перетаскивали: трактор утонул.
Ляна осторожно ступила на скользкие хлюпавшие доски. Подошла, вслед за перегнавшим ее Фельдманом, к притихшим ребятам.
Петровых заглянул в столовую, где стоял-в красном углу-будильник, буркнул, почесав спутанную бороду: "Рано покедова..." И, не теряя времени, занудил, вынув из зеленых брезентовых штанов записную книжечку; мол, неправильно закрыли наряд. Два дня работали за рекой. Там что? Там, значит, по карте, Ненецкий национальный округ. Коэффициент прибавки – 0,8°/о. А как им вывели? Как глупеньким?..
Ляна выругалась про себя: "Хитрован чертов! Закончик!.. Промолчала, и Петровых начал кричать, что, вот, завсегда так. Забижают рабочего человека...
– А повара ты учитываешь? – Паша обернулся к нему. – Ему тоже кус идет. От бригады. Своих не признаешь!..
Да, повара Петровых не учел. Уткнувшись в свою книжечку, принялся пересчитывать.
Фельдман прочитал свой список, кому куда ехать. Оглядел столпившихся рабочих.
– Спички есть? Рипудин от комарья?.. Проверить! Где приварок? – Он открыл крышку ящика с батонами, сахаром, котелками.
– Так, есть приварок... Накомарники? Павел, где накомарник?
Паша зашвырнул уголь, которым рисовал на дверях. Вытер о штаны черную ладонь. – Надоело в наморднике ходить, начальник!
Сергей распорядился кивком взять накомарник. Паша скривил губы недобро, запахнул на голом теле ватник, который он, видно, не снимал ни зимой, ни летом. Подтянул резиновые сапоги с отворотами, похожие на ботфорты. Поправил финку, сунутую в сапог. Ушел не оборачиваясь. Под сырой волейбольной сеткой, подвязанной только за верхние концы, не пригнулся. Откинул нижний край рывком.
"Агрессивность в крови... – отметила Ляна. – Пырнет, не задумываясь..." Отыгралась на Ксюте, поварихе, которая как раз выглянула из столовой:
–Мусору вокруг... Свалка! Убери!..
Отощавшийв лагере отец Никодим, сидевший на корточках у палатки, поправил очки с треснувшим стеклом, прогудел на самых низах:
–В тундре веников наломаем, Ля-аночка' Веников там бога-а-ато!
"Радетель за человечество..."
Синеглазый Володечка-футболист вывалился из столовой, по обыкновению последним, бормоча свою любимую песню, наполовину из рифмованной матерщины: "Северный ветер бросает в озноб; ну и сторонушка, мать ее..." – Увидел Ляну, оборвал песню. Покосился настороженно: "У этой не задержится, врежет..."
Петровых поглядел на небо, почесал бородку. – Ну, ворье! Ну, ворье! Взмахнул руками, отгоняя комаров.
– Во комар! – Он протянул руку почему-то в сторону начальника партии. – Как корова, ей-бо! Сядет, рука опускается.
Комары, казалось, не прокусывали кожу, а грызли. К концу рабочего дня, случалось, лица распухали. Одного солдата, забывшего рипудин, пришлось вертолетом отправлять в больницу: разодрал лицо в кровь, боялись заражения, столбняка... А еще мошки нет. Не сезон...
– Жрут, спасу нет, – продолжал постанывать Петровых. Обмишурился с подсчетами, досадовал. Как бы Ляна не припомнила? Припомнит, зараза!..
– Видать, дождик будет, – сочувственно вздохнул отец Никодим, помогая приятелю увести разговор от трудной темы.
– "У ей такая маленькая грудь, а губы, губы алые, как маки..." затянул вполголоса Володечка свою песню, которую он заводил с утра и так хрипел до вечера.
– Прекрати молитву! – вызверился вдруг Петровых. – Спасу нет!
Вернулся Паша с накомарником и охотничьим ружьем, бросил деловито: Работа работой, а дело делом... Петровых сорвал с себя рубашку, попросил Пашу намазать ему спину рипудином:
–Насквозь прокусывают... Никакого сочувствия к рабочему человеку.
Тот отмахнулся, мол, надоел, зуда... Отец Никодим сжалился над ним, намазал ему спину густо. Тот ежился одеваясь и выговаривая начальству, время от времени:
– А чего вы нам, товарищ начальник, значит, повременку даете? Назначьте урок. Мы, может, за полдня сделаем. Власть, она любит досаждать. А вам так на что? Вам дело надобно... Так я понимаю?
Ушастого окрестили "начальником строительства" за то, что он всюду влезал. Его, как всегда, не слушали, он мешал тянуть лямку привычно-бездумно, а иногда, и в самом деле, был невыносим.
– Сливай воду! – вызверился Паша. – Сливай воду! Выключай "брехатель"!
Начали, наконец, садиться в залепленные грязью вездеходы. Зашумели. Погрузили шесты. Петровых кричал, перекрывая шум: – Хворосту возьми!
Чайкью согреем!..
... В низинах стоял туман, когда вездеходы рванулись в тундру. Замаячили впереди каменные сопки. Камни разбросаны как во время землетрясения.
А за ними река. Дорога дальняя. Стоило машине тронуться с места, прогромыхать – комарье отвалило подальше. Тут же откинули накомарники, перестали обмахиваться веточками. Ожили.
Мотор ревмя ревел. Грязь выстреливалась из-под гусениц, надраенных камнями и сырым мохом до блеска. Вот и скалистый холм. Деревья торчат вбок, как на косогоре. Машина поползла вверх и вбок, как таракан по стене.
– Паша, ты нас не опрокинешь? – вырвалось у Сергуни.
– А ить, впрямь, жутко, – признался отец Никодим, который до того думал, что жутко лишь ему.
Ляна только усмехнулась. Паша, сидевший за рычагом вездехода, словно и не слыхал. На лбу у него пот выступил. Крупными каплями.
– Не до нас ему... – Петровых укладывался спать, пристроив голову в зимней шапке на бухту провода. Засунул бороду под ватник, уперся плечом и ногами в железное корыто вездехода, чтобы не так швыряло. Закрыл глаза.
– Васька! – окликнул его Паша, обернувшись и увидя, как тот колотится боком о железное днище. – Как ты можешь дрыхнуть, Васька, черт!
"Ушастого", собственно, звали Иваном. Ляна еще в первый день, по ошибке, назвала его Василием. И он стал отзываться на Ваську... Так бы он и остался Васькой, если бы Фельдман не напомнил, что тот вовсе не Васька...
– Почему не сказал сразу, что ты не Васька?-отозвался Паша. – Почитай месяца три как все Васька да Васька...
– А на что мне начальству перечить. Васька, так Васька... – И, приподнявшись, он так сверкнул глазами, что Ляне стало ясно: лучше его называть Иваном...
У гусениц что-то завизжало, заколотилось. Сергей свесился за борт, увидел, что в направляющее колесо забился камень. Колесо скрежетало, гусеница лязгала.
– Останови! – взмолился Сергей. – Не могу слышать.
–Нежные ушки, – сказал смиренно отец Никодим. – Наверное, на скрипочке взбадриваете?
–На рояле, – печально признался Сергей.
–И зять мой, бывало, – оживился отец Никодим. – Возьмет... этого, Брамса... Патриарх Пимен у нас был. Не одобрил. "Не русское это дело, сказал он, – Брамс..."
–Что? – Сергей подавился слюной.
– Вот и я – что?.. Дальше – больше!.. Литургии коснулись... А – зачем перечил?.. Что выиграл?..
Снова заверезжало, заколотилось внизу.
– Останови! – рявкнул отец Никодим. – Ты слыхал, не можем... Паша остановил, вынул камень.
А Иван Петровых и век не разомкнул. Спал, открыв рот. Борода вытащилась, торчала вверх вызывающе.
– "Директору строительства" косушка приснилась. Ишь, блаженствует... Святой истинный крест, он и на дыбе выспится!..
Когда вездеход остановился, и стало тихо, "директор строительства" открыл глаза: – Примчали, что ль?..
–Дрыхни! Еще речка вон...
"Директор" снова закрыл глаза. Паша глядел на тундровую реку. Вода кипела от бурунов. Пенилась. Неподалеку валялись части разбитой машины. Старые покрышки. Как кости мамонта.
– Вчера, вроде, тут форсировали... Ему никто не ответил. То было вчера. А как сегодня?..
Выглянули все, осмотрелись. Кто не знал: переправляться надо, где русло пошире .– там мельче. А потом уж гляди по белой пене. Где буруны, там и переправа. По камням. Перед бурунами намывает, а после бурунов размывает, глубит... Начали советовать: как, что; Паша оборвал:
– Ну, сейчас отрезвлю!..
Прошли, лязгая приглушенно, в брызгах, до середины реки. Как на катере. Но вот взревел вездеход и – посередине реки – ни туда ни сюда.
Иван Петровых поднял голову и сказал печально: – Плевок судьбы!
Паша подтянул болотные сапоги, вылез, пригнулся, нащупывая рукой дно, и его захлестнуло с головой.
– Днищем на камень легли, – зло сказал он, оттирая с лица воду. Плоский такой каменюка. На все днище. – И ругнулся вполголоса.
Дернулся вездеход, еще раз, прочнее сел. Его накренило вдруг, как лодку, все к одному борту повалились. Гусеницы проворачивались свободно, взбаламучивая воду. Грязь поднялась со дна. Вода стала красновато-рыжей.
– Дак "племянничек" нужон! – Иван Петровых открыл глаза.
–Надобен, – согласился отец Никодим.
– Это точно! – подтвердил заросший, только глаза сверкнули, татарин
Мантулин. – Без "племянничка" никак не обойтись.
Никто не шелохнулся. Фельдман покосился на сидевших, влез на борт и бултых в воду. Только брызги взлетели. Иван Петровых, будто и не спал вовсе, перевалил вслед за ним за борт, открыл боковой ящик для инструмента, взял топорик, открепил двухручную пилу, и они побрели с Фельдманом по грудь в воде, за "племянничком"...
У самого берега завалили лиственницу, отпилили бревно длиной пошире вездехода, притащили, чертыхаясь и крича, чтоб помогли, а то их унесет с "племянничком".
Бывшего попа называли в добрую минуту отцом Никодимом, на работе Никандрычем, а под горячую руку – "опиумом для народа" или просто "опиумом".
– Ты подмогнешь, Опиум, или нет?! – взревел Иван, и отец Никодим, взмахнув руками, перевалил в реку.
Наконец, они прикрутили бревно поперек вездехода – спереди, к обеим гусеницам. Цепями самовытаскивания. Свободные концы соединили крюком. Паша взобрался в кабину, отряхиваясь, ежась. Включил посинелыми руками скорость. "Племянничка" протащило гусеницами под вездеход. Вездеход подмял бревно под себя, встал па него, точно на передние лапы приподнялся. Взревел, как реактивный самолет на взлете, и – вылез.
– Л-ляночка, отвернись! – Мужчины сняли рубахи, штаны, отжали накрепко. Натянули сухие ватники прямо на голое тело. Иван и отец Никодим простонали разом: – Хлебнуть ба!..
Ляна изругала себя за то, что не успела предотвратить купание Федьдмана: "Не дело начальника партии окунаться в каждую протоку. Дешевый авторитет хочет нажить. Слабак..."
Обрадовалась, когда, наконец, они настигли заглохшую машину сейсморазведки, которую тянул трактор. Сейсмики шли за топографами по свежей вырубке, наступая им на пятки. Ляна выпрыгнула из вездехода, пошла к своим, не оглядываясь...
Передний трактор сейсмиков урчал перед оврагом. Пятился назад.
– Что я, за смертью сюда приехал?! – вскричал тракторист, увидя Ляну.
–Поедешь, – спокойно возразила Ляна.-Некогда стоять. Все ездят...
–Знаю, как ездят!
Кто этого не знал! В апреле филькин разбился, тракторист. Радиатором на дно ткнулся. Радиатор в лепешку. Гусеницы лопнули. Филькин четыре ребра сломал... Да и в мае дело было. Весной по тундре ездить – гляди в оба... Солнце низкое. Прямо в глаза. Марево, вроде земля парит. Не видно ничего впереди. Как в тумане. Сейчас марева нет. А страшно.
Паша прогромыхал к оврагу, крикнул сейсмикам: – Отойди, калеки!
Остановился у пропасти, приказал своим выпрыгнуть из кузова. А все уж и без приказа попрыгали: овраг глубок.
А не видать, что глубок. Забит побурелым снегом доверху. Словно и не лето на дворе.
Паша по сторонам не оглядывался, проверил уж, не обойти оврага, подтянулся к самому краю.
Советчики притихли, да и что тут посоветуешь.
Вниз не смотрел. Внизу смерть таилась... Не сразу расслышал застуженный голос Фельдмана: – Глуши!– – И рукой махнул начальник, мол, подойди! Павел спрыгнул на землю, услышал тихое: -Паша! Хоть в больницу попадешь, хоть куда... документик нужен...
У Павла кровь отлила от лица. Лицо, как из снега.
– Суки!.. – закричал он. – Мучители! – И кошкой прыгнул на вездеход, задвигал рычагами.
Вездеход стал на месте разворачиваться. В одну сторону, в другую. Чтоб снег оседал и трамбовался. "Тракторное танго", называли такой маневр. Танцуй-танцуй, дотанцуешься...
И вот клюнул вниз вездеход. Так клюнул, что Ляна вскрикнула. Вместе с бурым снегом пошел... Снегу все шире отламывает, забирает с собой вниз, вот уже зашуршало обвалом... Первым скатился вниз Иван Петровых.
– Живой, леший! – донесся его восторженный крик. – Живо-ой, бандюга! Только разулся!..
"Разулся" вездеход. От удара гусеница оборвалась, растянулась, пузатясь на камнях и поблескивая, позади вездехода; стальные пальцы расшвыряло вокруг шрапнелью.
Навалились дружно, наладили; когда Паша забил молотком последний "палец", Иван Петровых, полуоглохший от металлического лязга, огляделся горделиво и, как "начальник строительства", всех одобрил. Словами самой большой похвалы. Выше награды у него было: – Ну, ворье! Ну, ворье!
До полудня рубили "профиль". Сергей Фельдман хлопотал над теодолитом, показывая рукой оборванному, в клочьях ваты, "реечниву", обмотанному, вместо шарфа, полотенцем: – Чуть правее!.. Левее!..
Оборванец с трудом тащил, прыгая по валунам, рейку; "начальник строительства", отметил сокрушенно, со вздохом:
'– Жи-идкий' Пособите кто-никто! Эй1.. Пособите закону! А то ляжет!..
Сам он работал, покрякивая и матерясь, топором. Изредка крестил татарина Мантуляна, который вколачивал в скалистый грунт вешки:
– Э-эй! Куда вмантулил?! Куда вмантулил, говорю?' Правей.
Как только проглядывали на горизонте, по трассе, полярные березки, чернели кусты, он разгибал ноющую спину, бранясь остервенело и вытирая рукавом лицо:
–Плевок судьбы!.. Обратно плевок судьбы!.
К полудню Ляна догнала их, со своей сейсмостанцией, на санных полозьях; трактор подтащил ее вагончик прямо к лесорубам. "Начальник строительства" поглядел на вагончик со слюдяным оконцем и сказал с чувством, утирая пот: Обратно плевок судьбы!
Но Ляна нынче не бранилась, не подгоняла, не угрожала "весновкой", которая все затопит. Она искала кого-то глазами; найдя, крикнула весело: – Перекур'
Затрещал костерик, заклокотал огромный, с вмятинами, артельный чайник, а в стороне – в консервной банке – чифирь, который, при Ляне, называли заваркой. Чай, не доглядели, затянуло сверху черным-черно комарьем. Их вычерпали ложкой. Батоны душистые, белые, в городе такие по блату. Мантулин разламывал пополам, приговаривая:
– Наш хлебец, татарский... Как, почему татарский? Русский черняшку любят. Чтоб живот вздулся... На реке Белой такой хлеб. Наш хлебец!
– Дак тебе за такой "десятку" отвалили?-язвительно спросил Иван Петровых, который не любил "татарской похвальбы". "Чингисханы проклятые, никак не уймутся", – говаривал он, впрочем, добродушно.
Мантулин сразу поник, я если б не Ляна, которая растеребила его вопросами, промолчал бы до вечера. А тут, согревшись, да хлебнув чифиря из консервной банки, рассказал, что был председателем колхоза. Под Казанью.
– ... Как уборка, понимаешь, забирают все зерно. А в один год – приказ: отгрузить семенной фонд. Под метелку. Вижу, вымрет село... Поопухаем. Спустил шины на всех грузовиках. Не помогло, понимаешь... Военные грузовики едут и солдат пригнали. И все русские. Бабы им по-татарски: "Дети умрут! Дети!" Они гогочут, понимаешь. А мне десять лет – за саботаж...