355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Свирский » На лобном месте » Текст книги (страница 4)
На лобном месте
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:38

Текст книги "На лобном месте"


Автор книги: Григорий Свирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)

Фаворитом в те дни выскочил Константин Симонов. Его командировали в Америку с его строго дозированной сталинистской прозой. Он собрал весь газетный мед.

Это был удавшийся маневр агитропа ЦК: даже те в США, кто пристально и доброжелательно следил за новинками советской литературы, заметили лишь следующее: "Под конец года появился роман "Сталинград" В. Некрасова, хотя во многом повторяющий и подкрепляющий настроения симоновских "Дней и ночей..."

(Точная творческая характеристика постоянного Секретаря Союза писателей СССР К. Симонова, сложившаяся о нем за четверть века, такова: "Симонов всегда первым выскакивает на разминированное поле...")

"... обе эти вещи, – продолжим обобщающую цитату, – посвященные первому периоду войны, не могут претендовать на ведущее место в литературе и – главное – ничего не рассказывают о том, о чем думают и что встретили люди дома, вернувшись с войны".

Как говорится, отделили пшеницу от плевел...

4. "ЗАТЫЛКОМ К РОСТОМЕРУ"

"Помилованная" В. ПАНОВА и приговоренный В. ГРОССМАН.

Массовый расстрел еврейских писателей. Выбор Ильи ЭРЕНБУРГА.

– Как живете? – спросил у однажды зимой сорок девятого года вполне благополучного писателя К.

– Как? Как и все! – отозвался он со своей одесской живостью. -Затылком к ростомеру..

Мы шли по пустынному Москворецкому мосту; К. объяснил под свист ледяного ветра, то и дело озираясь, не подслушивают ли.

В концлагере под Веймаром был ростомер с отверстием для дула. Заключенного приставляли к нему затылком, будто бы измерять рост. И стреляли в затылок.

Вот и я... Опубликуешь что-либо – ставят к ростомеру. Ждешь в холодном поту, то ли отмеряют, какую премию дать: первую – вторую – третью степень признания. То ли грянет выстрел...

Ставили "затылком к ростомеру" и Веру Панову.

Ее роман "Кружилиха" вряд ли останется в истории литературы как произведение искусства. Он останется памятником общественной мысли. Мысли смелой и честной.

Веры Пановой уже нет, и некому отделить пшеницу от плевел – рыхлых публицистических глав-заставок, рожденных страхом, или от обязательного соцреалистического хэппи-энда – добродетель торжествует! Некому отбросить то, что мысленно отбрасывал читатель.

А жаль!.. "Кружилиха" Пановой приблизила ее к Некрасову и Казакевичу.

Впервые мы разговорились с Пановой в ночном саду, в доме творчества в Коктебеле, в 1966 году. У меня только что закончилась очередная схватка с партийными властями Москвы, и дежурная принесла мне записку. Записка была от Веры Федоровны. Я пошел в коктебельский парк, как на свидание.

"Что вы, что вы делаете?! Такая махина перед вами. переедут и не оглянутся..." – У Веры Федоровны тряслись губы. Лицо было белым. Ни кровинки. Лицо перепуганного насмерть человека...

Это меня поразило. Да кого б не поразило?!

Вглядитесь в ее портрет. Фотография Веры Федоровны открывает почти каждую ее книжку; вы поймете: это человек сложный, сильный. У Пановой прямой, проницательный взгляд серых глаз. Неуступчивый взгляд, властный...

Что привело Панову в такое состояние? В 66-м году, когда время смело уж и Сталина, и Хрущева, когда казалось – и ей, и другим ничто не грозит.

Возможно, она и ранее была не столь отважна, как думали...

Но тем мужественнее ее стремление стучаться в запретные места.

Еще в 1948 году Вера Панова заставила мыслящего читателя задуматься о новом классе.

Именно об этом "руководящем", губящем страну классе бюрократов впервые зашептались тогда многие студенческие аудитории – это закономерно в стране, где выражения "классовая борьба", "классовая ненависть" полвека не сходят со страниц газет, ежедневно гремят по радио. Слово "класс" в столь непривычном контексте старались, правда, не произносить – из предосторожности...

Я не буду останавливаться на повести "Спутники", действие которой разворачивается в санитарном поезде. Это честная и талантливая книга Веры Федоровны о героях и страдальцах; однако она не столь глубока, как социально взрывная проза Некрасова и Казакевича.

Зато вторая книга Пановой поставила ее в один ряд с этими писателями.

В 1944 году Вера Федоровна жила на Урале, в городе, который всегда назывался Пермью, а тогда – Молотовом. В предместье Перми – Мотовилихе расположены гигантские заводы. Здесь, в Мотовилихе, Вера Федоровна и начала свой роман "Кружилиха".

"И хотя я уже писала что-то на своем веку, – говорила она в автобиографии, – здесь впервые узнала, как трудна писательская работа и как она сладостна..."

Вот начало "Кружилихи": Уздечкин, руководитель профсоюза, заявляет в присутствии всех городских властей: "Никакой согласованности у нас нет. А есть... директорское самодержавие" *.

Это сказано о заглавном герое в годы сталинского самодержавия.

Нет, это не было случайным совпадением или намеком: все руководители "Кружилихи" – маленькие самодержцы.

Вот, к примеру, главный конструктор Владимир Ипполитович: "Он мог уволить человека неожиданно и без объяснений – за малейшую небрежность, за пустяковый просчет и просто из-за каприза".

Но начнем все же с главного и почти легендарного героя Листопада.

Самодержавие Листопада освещается целенаправленно, с большим мастерством, приемом всестороннего и многоступенчатого обнажения.

Он терпеть не может Уздечкина. Почему?

Процитируем Панову, чтобы не было ощущения своеволия комментатора:

"Листопаду говорили, что у Уздечкина большое несчастье: жена его пошла на фронт санитаркой и погибла в самом начале войны; остались две маленькие девочки, подросток, брат жены, и больная старуха-теща; Уздечкин в домашней жизни – мученик. Листопад был равнодушен к этим рассказам, потому что Уздечкин ему не нравился".

Это легко понять.

Листопад равнодушен не только к неприятным ему людям. Казалось бы, он любит свою молодую жену Клавдию. Но случается несчастье, Клавдия умирает во время родов. После нее остаются дневники; она вела их при помощи стенографии, чтобы никто не мог прочесть. По просьбе Листопада его секретарша расшифровывает дневники. Оказалось, что Клавдия была бесконечно одинока. Рядом с ней жил человек, для которого она, Клавдия, как бы не существовала. "Я – после всего, – писала она для самой себя. – Если я умру, он без меня прекрасно обойдется".

Как-то, когда он пришел с завода и тут же заснул, Клавдия громко спросила, любит ли он ее. "Я без тебя была счастливая, а с тобой несчастливая... Для чего ты женился на мне? Кто ты мне?.. Прости меня, если я требую больше, чем мне полагается, но я не могу жить без счастья...". Этими словами и заканчиваются дневники Клавдии, которые секретарша Листопада так и не показала властительному директору: зачем тревожить его превосходительство?..

Кто знает, возможно, Листопад и в самом деле не очень любил свою молодую жену, далекую от его всепоглощающих забот.

Однако мать свою он действительно любит, в этом нет сомнения: он часто вспоминает детство, деревню, сенокос, мать, как праздники нелегкой жизни.

И вот любимая, с волнением ожидаемая мать приехала, сын просит ее прожить у него все лето.

"Лето? Ловкий ты, Сашко! – отвечает удивленная мать. – Через две недели жнитва начнется. Я ж теперь голова колхозу, ты и не спросишь. И про Олексия не спросишь..." (Подчеркнуто мной. – Г.С.)

Рассказ матери об Олексии, отчиме Листопада, – один из самых поэтичных в "Кружилихе". Слепой Олексии пытается помочь ей, чем может. Как-то затачивал косы, порезал руки, а не видит, что порезал, спрашивает жену: "Чого это кровью пахнет?"

Листопаду после попрека матери, – сообщает автор, – "до того стало стыдно, даже покраснел". Остановимся здесь, поразмышляем.

Вера Панова от главы к главе как бы подводит к главному герою близких ему людей.

К Уздечкину он, как мы знаем, нетерпим.

К жене – равнодушен; дневник не случайно расшифрован посмертно.

Листопад бездушен и к самым близким людям.

Панова пристально вгляделась в положительного героя сталинской эпохи, любимца партии и что акцентировала, что посчитала доминантой образа, его стержнем?

Бездушие героя, бесчеловечность, нравственную глухоту...

Более всего рады Листопаду, тянутся к нему – жулики (скажем, его шофер Мирзоев, который "широко эксплуатировал" директорскую машину, жил припеваючи).

И– представители партийного аппарата, которые, как и жулик Мирзоев, боготворят его, выгораживают, как могут. Живут при нем как у Христа за пазухой.

Значит, и они преступно корыстны? Их устраивает его сила, пусть даже безнравственная, бесчеловечная?

Смелая и глубокая книга Веры Федоровны подводит к этой мысли каждого, кого еще не отучили думать...

Естественно, прямо сказать об этом Вера Панова не может. И потому Рябухин, секретарь парткома, сила на заводе огромная, для порядка ругает Листопада:

"Ты сукин сын, эгоцентрист проклятый, но я тебя люблю– черт знает тебя, почему". (Подчеркнуто мной. – Г.С.)

Чтобы как-то пройти по минному полю собственных открытий, Вера Панова придумывает смехотворную мотивацию: Рябухин на войне был контужен, на время ослеп, а когда прозрел, "ему казались прекрасными все лица вокруг".

...Слепота партийной власти – и это не предел глубины, а только веха на пути исследования. Вера Панова идет дальше, посягая на неприкасаемое.

Отчего народ терпит Листопада и его холуев? Не справедливо ли беспощадное выражение: каждый народ заслуживает то правительство, которое имеет?

Вот он, представитель народа – Лукашин, бывший солдат, честнейший человек, тихий, работящий, обойденный наградами. Вера Федоровна постоянно подчеркивает, что именно он, Лукашин – олицетворение народа в "Кружилихе". Гораздо позднее, в автобиографии, изданной в 1968-м, через двадцать лет после выхода "Кружилихи", она прямо пишет об этом: "В схватке Листопада с Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор, напоминает: "Товарищи, товарищи, существую и я..."

Голоса его, конечно, никто не слышит. Лукашин – это своеобразный Теркин на том свете, явившийся в мир задолго до появления Твардовского. Только не улыбчивый, а грустный Теркин. Подземный: у подземных жителей голоса нет...

...Однако роман написан как бы по канонам социалистического реализма; нужна, следовательно, реалистическая мотивация безгласия народа; почему, в самом деле, Лукашин не борется со злом? Бессилен перед подлостью? Что стряслось с героем, олицетворяющим народ?

"В детстве его корова забодало", – отвечают односельчане.

Что имела в виду Вера Федоровна под этим: татарское нашествие, революцию, годы террора и массовой высылки крестьянства?

Простор для мысли читателя...

Такова сила талантливого иронического подтекста в книге, написанной при жизни самого кровавого самодержца, которого только знала земля!

Листопада и таких, как он, повествует автор, держит наверху народная толща; деревенский и полудеревенский рабочий люд, наши вековечные молчальники; привыкшая к произволу интеллигенция, неукротимый Уздечкин, образом которого начинается и по сути завершается изобличение подлой эпохи. ...Выясняется вдруг, что героически честный, неподкупный Уздечкин, народный страж, борец за огороды и пенсии, человек выборный и уважаемый, так же черств, как и его антипод Листопад, сталинский герой.

Уздечкин черств, правда, не умом, не осознанно и цинично, как Листопад, декларирующий: надо уметь жить так, чтоб "было сладкое", а черств сердцем, измученным всеобщей дерготней, приниженностью, нищетой, деревенской и фабричной. Черств даже к Толику, брату погибшей жены, который молча плачет от безучастия родни, отвернувшись к стене.

Образ Уздечкина, больного человека, страдальца, заслуженно выдвинутого народом, – может быть, самый сильный удар Веры Пановой по системе, иссушающей, мертвящей даже таких людей...

И "положительный" Рябухин, символ партии на заводе, говорящий на чудовищном языке, где смешаны "харч" и "реноме", такой же. Все руководители "Кружилихи", до единого, душевно черствы, бездушны, безжалостны к самым близким людям своим...

По объективной сути они сближены жестоким временем, как и герои-антиподы Виктора Некрасова.

Такова правда эпохи, какой увидела и описала ее в 1944– 1947 годах, годах массовых расправ, Вера Федоровна Панова.

Разумеется, расправиться с ней попытались немедля. В журнале "Крокодил" появился издевательский фельетон " Спешилиха". От "Кружилихи" не оставили камня на камне.

Вера Панова была лауреатом Сталинской премии (за повесть "Спутники"); таким тоном со сталинскими лауреатами не говорили – было очевидно, что погром инспирирован отделом культуры ЦК партии, по крайней мере.

Все работы Пановой были приостановлены. На публичных лекциях "люди из публики" начинали задавать вопросы: "Доколе будут терпеть "очернительство этой Пановой?", "Почему на свободе Панова, оклеветавшая народ и партию?"

Панова не стала ждать "черного ворона". Она знала, как в самодержавной России дела делаются... Она написала письмо "на высочайшее имя" и сумела, через Поскребышева* , это письмо передать.

Сталин не откликался на жалобы писателей (исключения единичны: Горький, Булгаков, еще несколько имен). Но, случалось, бывал "отзывчив", когда писали литераторы-женщины. Незадолго до Веры Пановой к нему обратилась за защитой Вера Инбер, которую он тоже "оградил от посягательств"...

Восточный деспот, Сталин не считал женщин существами вполне равноправными и уж конечно не боялся их.

...Однако В. Панову предупредили, как и Казакевича: "Смо-отрите, Вера Федоровна..."

Казакевич, как мы знаем, был сломлен после повести "Двое в степи", Вера Панова стала иной после "Кружилихи" I *...

Даже в шестидесятых годах у нее тряслись губы, когда она вспоминала о тупой и жестокой государственной машине, которая возвеличила ее премией, а одновременно спустила на нее с цепи всю свору лагерных овчарок во главе с Кочетовым.

Да, странная это была победа... Спустя два года после присуждения Сталинской премии за роман "Кружилиха" вдруг появляется в печати ругательное "письмо читателя".

Была и такая форма расправы, она сохранилась и по сей день: "письмо читателя". Это блистательно описано в стихотворении Александра Галича о Климе Петровиче Коломийцеве, знатном рабочем, которому, помните, "чернильный гвоздь" – обкомовский порученец сунул в машине, по пути на митинг в защиту мира, бумажку, чтоб тот познакомился наскоро "со своей выдающейся речью..."

21 сентября 1950 года в статье "Мастерство писателя" дважды лауреат Сталинской премии Вера Панова все еще вынуждена отбиваться от подобных "выдающихся речей" знатных токарей, которые почему-то не могли простить ей, нет, не образ токаря, а образ сановного Листопада.

Странные токари, пекущиеся только о бюрократах!.. Выступать против знатных токарей и весьма незнатного тогда Кочетова становилось все трудней и трудней. Порой уж и головы нельзя было поднять. "Кружилиху" критиковали так, словно книга стала другой.

* * *

...Не книга Пановой изменилась – времена изменились, изменились по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме романа Василия Гроссмана "За правое дело", опубликованного журналом "Новый мир" в 1952 году.

Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе Верой Пановой, – невыносимые Сталину темы социального размежевания советского общества... Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами судили об этом.

Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал, "открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: "Куда вы? Посторонитесь! Дайте проехать!"

И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину: "Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, – жить-то всем хочется"...

И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу".

Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.

Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий Гроссман:

"На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.

Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму: "Легкари!" Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на свете.

Второй спокойно, без осуждения подтвердил: "Легкарик, торопится жить".

Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет кричали: "На ложном пути!" Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе Гроссмана Сталину.

(Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты.

Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор, служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи нераспечатанных конвертов с заветным адресом: "Москва, Кремль, товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу" . )

...А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же день.

В газете "Правда", куда письмо было сразу же переправлено, к тексту боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический, неприкасаемый, вроде государственного гимна...

"Новый мир", опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего автора.

Фадеев потребовал распять виновников.

И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В. Гроссмана.

"Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея".

Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя – Солженицына.

И писатель не вынес, когда позднее вдруг "арестовали" вторую часть романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака, успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью "Все течет". Но об этом разговор особый...

Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских писателей, "пишущих в стол" ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и надежно.

Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.

Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков, прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех – Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:

Климу Ворошилову письмо я написал:

Товарищ Ворошилов, народный комиссар...

За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш.

Этакое неожиданное кви про кво – один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.

12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.

То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка "Киевлянин" Шульгин, позднее пригретый Хрущевым.

"Революция в России пойдет по еврейским трупам!" – воскликает Шульгин с трибуны.

Пуришкевич, глава черносотенного "Союза Михаила Архангела" кричит с места: "Так!"

Шульгин продолжает: "...пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!"

Пуришкевич с места: "Правильно".

Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе...

В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии... И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но... жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, – и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в "Правде" статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: "Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых..." Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него.

Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову.

Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц.

Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что "сегодня утром арестован, враг народа космополит No 1 Илья Эренбург".

Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед...

Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и... застал его дома.

Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.

...Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: "И у них бывают инфаркты..."

Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, – Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина...

В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу "врачей-убийц"...

В комбинате "Правды" собрали "государственных евреев" – подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа...

Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ ("А куда деваться?" – бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу... На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.

"Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: "На дачу самой длинной дорогой..."

Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи...

Эренбург распрямился в конце жизни.

Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:

Мне кажется, в то время

Я был уже гранатой,

Весь начиненный

смертью

и расплатой.

На том "патриотическом сборище" никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы.

Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.

Три года, – ответил врач.

– Впо-олне достаточно.

И – умер. Точно в отведенный самому себе срок...*

Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал – что бы вы думали? – "Атомную колыбельную":

...не тол, не динамит,

Есть посильнее вещество

Теперь в твоем краю.

Не буду называть его...

Баюшки-баю...

Империя ощутила себя неуязвимой – атомным эхом пришел указ о расстрелах.

12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.

Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.

Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.

С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: "Сережа", "Валя", "Володя", сценарии-кормильцы?..

В 1967 году было передано в Президиум IY Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией "Д. Дар, член СП".

Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:

– А это муж Веры Федоровны...

Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:

Хорошо быть Даром:

Получаешь даром

Каждый год по новой

Повести Пановой.

Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР 16.

"Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:

...пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов*, Ильичевых и Поликарповых**, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!

Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма...

Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.

9 мая 1967 г.

Ленинград"

Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме.

5. КАРАТЕЛИ

Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками.

Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей.

Оно было созвано как по пожарной тревоге – после выхода книг Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели.

Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы соцреализма:

"Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день. – Он шелестел листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после "государственного камнепада" он был возвышен в Генеральные секретари, вместо блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям.

– Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко, какое оно есть в саду... это яблоко, "какое оно есть", и одновременно, "каким оно должно быть"... – теоретизировал Александр Фадеев.

Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся – косноязычно, прячась за газетные стереотипы.

Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво:

"... Нужно полностью выявить последствия культа личности... что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности..."

... Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок.

Выстрелить в висок – решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца – нет. Даже в эти дни.

"Я был вызван ночью в "Правду", где было просто сказано Поспеловым:

"Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов... Статья "Правды" была сделана по указанию и написана в одни сутки..."

Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика.

Я помню захватанные пальцами странички журнала "Театр" с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.

Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался.

Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни...

И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости.

Неслышной походочкой приблизился "номенклатурный" критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: "Что ловите? Чужедальное..."

Не страшно умирать, – произнес вдруг Юзовский, – страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом.

Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.

Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил!

В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все газеты крестили в те дни "диверсантом" и "разбойником пера" и который ждал ареста с часу на час...

Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у высоких столов красноносые завсегдатаи... Распив на двоих с "безродным космополитом" пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том, сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю