355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Салтуп » Летатель - 79 (Historiy Morbi) » Текст книги (страница 2)
Летатель - 79 (Historiy Morbi)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:16

Текст книги "Летатель - 79 (Historiy Morbi)"


Автор книги: Григорий Салтуп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Усек.

Василий Иванович упреждающим жестом попросил больного несколько подождать, летучим почерком нанизал строчки внизу бланка, развернул его.

– Скажите, Александр Степанович, после того, как вас лишили темы для защиты кандидатской диссертации, вы не обращались по инстанции с жалобами, письмами?..

– Обращался. Да что толку? К нам в институт письмо мое вернули, а зам секретаря парткома по работе с молодыми учеными как раз...

– То лицо, которое...

– Да. Брыканов Юрий Осипович.

–...сипович, – дописывая отчество, доктор вслух произносит последние слога:

– И что было дальше? Как прошел разбор вашей жалобы?..

– Соответственно. Я оказался сутягой, поливающим грязью заслуженных ученых... До письма, один наш, ну, мы еще приятелями считались, в один год в лабораторию пришли, я ему варианты угловых отклонений просчитывал, семьями дружили, пока моя первая не ушла, и всякое такое; и он меня подталкивал: – "Давай-давай, мы за тебя, пора Брыканова к ногтю..." А на заседании конфликтной комиссии перекинулся... Стыдить меня начал.

– Как его звали?

– Не все ли равно, доктор? Противно мне его имя говорить. Человек, который всегда за сильного. Мало ли таких? Брыканов ясен, а этот – вроде бы свой, пульки почти в "девятку" легки, на мелочи-то внимания не обращаешь. Стоит дела коснуться и "девятка"-то "шестеркой" перекинулась... Кстати, доктор, посмотрите схему, ее мой сосед Василь Петрович Гегемон придумал.

Мужчина в свитере нарисовал карандашом во весь лист "9" и "6".

– У девятки – "голова", у шестерки – "пузо"; "девятка" неустойчива, ножка тоненькая, чуть что – и с копыт. Зато "шестерка" устойчива, как ванька-встанька – как бы ни раскачивать "шестерку" слева-справа, она и туда и сюда поклонится, и всем угодит и на месте стоит!.. "Это что значить? говорит Гегемон. От недостатка зубов он смягчает окончания слов, но отнюдь не выводов. – А значит то, что матерья, "пузо" – первична! А идея разум вторичень! Нравиться – не нравиться, а закон природы не изменяють..." Так говорит Гегемон.

– Н-да, "так говорит Гегемон...", "Так говорил Заратустра"... А как вы, Александр Степанович?

Исписав полстраницы, доктор, переложив ручку в левую руку, трясет кистью правой, – устал.

– Я не шестерка.

– Девятка?

– Вряд ли... ближе семерка, четверка. У них больше острых углов.

Неловко улыбается Александр Степанович, и доктор с завистью отмечает, что хоть и пили они спирт наравне, но на пациента алкоголь не подействовал явно. Разве что зрачки расширены и наклон головы изменился – прежде пациент держал голову прямо, выпятив лоб и глядя из-под острых, "галочкой", бровей, – а сейчас наклон вальяжный, подбородок торчком – набок, и взгляд с ленцой, снисходительный.

– И чем закончилась история с диссертацией?..

– Я же вам рассказывал, доктор. Побарахтался я два года на полусогнутых и ушел.

– Писали еще жалобы, заявления?...

– Писал еще раз. Результат грязнее вышел, жену мою приплели, мне аморалку, одного хорошего человека хотели испачкать. Но я подловил Брыканова тет-а-тет и обещал – Во!...

Александр Степанович показал доктору кулак:

– Оставили ее в покое...

– Та-ак, дорогой Александр Степанович, послушайте сейчас оценку ваших действий с точки зрения современной советской психиатрии...

Доктор вынимает из ящика книгу со множеством закладок и громким начальственным тоном читает:

– "Сутяжно паранойяльные состояния возникали после психотравмирующих обстоятельств, несущих в себе ущемление правовых и имущественных положений больных..."

"-.Обвинения в клевете, оскорбления должностных лиц, распространение ложных сведений, порочащих государственное устройство СССР, бред реформаторства и борьба за мифическую "справедливость"...

Доктор прекратил на минуту цитировать книжку. Тряхнул ею над головой, как хунвейбин цитатником председателя Мао:

– Не ухмыляйтесь, Александр Степанович, я не думаю вас пугать, но даже по эпизоду с неудачной диссертацией вы нуждаетесь, – как пишет Л. Н. Диамант вот в этой книжке "Проблемы принудительного лечения психиатрических больных":

"...в силу своей особой социальной опасности нуждаются в продолжительном, исчисляющемся годами, лечении в психиатрических больницах, чаще специального типа". Прочитайте сами! Год издания – 1978. Пожалуйста, ознакомьтесь...

*

Василий Иванович вручил мужчине в синем свитере книгу и, отойдя в угол комнаты, долго мыл руки, время от времени встряхивая кистями, как уставший пианист и бросая за спину обрывки фраз:

– Врач не должен обижаться. На больного...

– Вы говорите: в больном обществе...

– Комплекс Пилата, по пятнадцать-двадцать раз в день.

– Как разнервничаюсь. Мою и мою...

– Ощущение зуда. Подержал книжку в руках, и зуд, словно слабые разряды. Тока. Пощипывает...

– Нормальный человек – всегда псих. Эт-т-точно.

– Итак! – взбадриваясь и радостно вытирая руки о казенное полотенце с лиловым фингалом штампа, воскликнул доктор.

– Сутяжно паранойяльное состояние у вас налицо! Не отвертитесь, лет пять вам уже уготовано. А вот с мифическими способностями к полетам мы еще не разобрались. Рассказывайте!

Мужчина в синем свитере с минуту смотрел на Василия Ивановича скрестив руки и покачиваясь на стуле, словно следователь, ведущий затяжной допрос юркого и хитрого жулика, который врет, – униженно юродствуя, юлит, – меняя показания, хамит,– угрожая высоким начальством, плачет покаянными слезами намекая на "особую благодарность".

Стыдновато стало Александру Степановичу, прокашлялся, смущенно приглаживая темно-русые волосы. Доктор же, в белом колпаке и с дежурной докторской полуулыбкой на лице следил за мимикой пациента, держа чуть на отлете ручку с золотым пером. Указательный палец на эбонитовом "паркере", как на спусковом крючке пистолета, – и черная подушечка под золотым пером темнеет, словно маленькое дульце.

– Надо, голубчик, надо. Вас ко мне ЭТИ, – многозначительный кивок на дверь, – не в пинг-понг играть доставили! А на об-сле-до-ва-ни-е! раздельно, по слогам, для вящей убедительности: – Надо!

– Кому? Мне? – мне все равно, – встряхивается пациент. – А для вас, Василий Иванович, пожалуйста. Пишите, доктор... Только я начну не с полетов, а с того, как это во мне выросло. Пишите.

5.

Жил себе. Комната девять метров в коммуналке, высокое окно трехгранное, эркером – как трюмо, Витушка, жена молодая, с ногами манекенщицы и каштановой гривою ниже плеч у окна перед зеркалом. Красиво... Девичий силуэт сквозь оконную кисею и прозрачный халатик восково светится как свеча в божьем храме, – и свет от нее и сама прозрачная, – красиво! Сам – в углу, за сто ликом на колесиках бумагу чиркаю, чашка с кофе парком ноздри щекотит, слова подсказывает.

Весной у меня стихи пошли. Лет десять не писалось, забыл, что и было, и вдруг обрушилось – внезапно, радостно для меня – стихи.

Солнечным зайчиком, бликом озерным

Чудом нежданным чердак осветило

Нить золотая соткалась из пыли

Я как пылинка – сгореть и погаснуть

Жаль, мимолетна ты, нить золотая

Свет воробей закрыл, севший на крышу ,

Нить Ариадны пропала, истлела

И на стропила – глухие, слепые

Пыль оседает

Лажа, конечно, дилетантщина, знаю, но я для себя лепил...

Одетая, из моей чашки два торопливых глоточка, крашеные губки у моего виска воздух – чмок!

– "Ой, опоздала! Пока, Санечка. Бегу, бегу, Крашенинников на кафедре пять минут пробудет и уйдет– А мне обязательно поговорить..."

– "И понравиться?"

– "Да, и понравиться. Не скучай".

У порога: – "Опять "молния" на сапоге! Что ты смотришь, помоги!"

Убежала... Одно меня смущало в Витушке: целеустремленность! Отмеренная, прямоугольная, как кирпич, целеустремленность. И была бы цель живая, а то – марксистско-ленинская философия. Маразм! Для идейных недоумков или рядовых пошляков.

Шестьдесят лет подгоняли действительность под теории кабинетных благодетелей и походя уничтожили сто миллионов мужиков! А вместо обещанных благ – пучок сена перед мордой – стремитесь! вперед к победе! слава труду! – вожжи в руках подонков. Да что говорить, сами, Василий Иванович, все понимаете...

Думал: молодая, блеск манит, светлая идея. Втолковывал: да ради светлой идеи самые грязные дела, крови по горло, страх скорлупою...

Смеялась: – "Ты ничего не понимаешь!" В аспирантуру готовилась, кандидатский минимум сдала и аборт сделала... Просил:

– Подумай.

Три дня у родителей после больницы: – "Не приходи, не надо, потом все объясню, и не звони мне пока, не звони – не звони – не звони!..."

"Ладно, успокойся, Витушка, тебе нельзя сейчас волноваться, побереги себя, Витушка, быть может, мы нап... – но вовремя язык прикусил, и на том конце провода трубку бросили, – ...расно."

Через три дня сама позвонила, я как раз на смене в котельной был, показания манометров снимал.

– "Саша, нам надо расстаться".

– "Я давно решила".

– "Все кончено, я готовлю документы на развод".

– "Мы разные, разные. Это была ошибка с моей стороны".

– "И вообще мне сейчас не нужна семья. Ни с кем".

– "Не выдумывай, никого у меня нет, просто мы с тобой разные".

– "И вообще: брак – это форма сексуальной эксплуатации женщин!.."

– "Не говори ничего, я давно решила. Заеду через неделю. Мы разные".

– "Я сейчас в твоей комнате, собираю вещи".

– "Ты запакуй мои книги в коробку картонную, мне сегодня все не увезти. И остальное в чемодан коричневый, ну, тот, с лямками. Ладно?.."

"БРАК – ФОРМА СЕКСУАЛЬНОЙ ЭКСПЛУАТАЦИИ ЖЕНЩИНЫ!"

Очен-но по-марксистски!

Кто из благой идеетворящей троицы сей завет высказал? Маркс? Энгельс? Ленин?..

"Долой сексуальных эксплуататоров!"

"Вырвем им душу вместе с гениталиями!"

Стройные ноги манекенщицы наступили на меня, эксплуататора, как на ступеньку в развитии идейной личности и вознесли хозяюшку чуть выше к заветной цели!..

Трубка черная, ненужная: пиик – пиик – пиик, – положил на рычаги телефона. И вправе ли я Витушку винить? – насквозь советскую молодую женщину? Из двух зол – трехлетней ссылки в деревенскую школу и нескольких месяцев сексуальной эксплуатации – она выбрала меньшее, и – вперед! – к сияющим вершинам марксистско-ленинской философии! Благая цель оправдывает средства...

На меня словно ступор нашел: опустился на дощатый ящик из-под водки, который испокон веков служил в котельной "креслом" для незваных гостей, смотрю на манометры: в третьем котле давление критическое, стрелку зашкаливает, надо сбросить подачу газа, иначе все к черту, ведь полуавтоматика, а руки поднять не могу, во мне самом что-то зашкалило, давление критическое, моя автоматика не срабатывает...

И ведь предполагал изначально, видел, что Витушке нужен я лишь временно, для начального толчка, но забылся, прирастать начал, не привычкой, нет, чем-то большим, что помимо моей воли и сознания во мне возникло. Словно грецкий орех, скорлупой от свиней охраненный, лежал себе, лежал неразгрызенный, и влагой с небес окропленный, сам располовинился и беленькие росточки-корешки в землю пустил, а его копытцем-то с места и сковырнули!

– Хрум! – и тут, доктор, вижу я, но замедленно, словно кадры в кино замедленном, как рвется клепка, и летят листы обшивки, и котел разваливается, и газ слепит взрывом, и семь этажей с квартирами, что над котельной возведены, обрушиваются, а меня нет, я за экраном наблюдаю из зала полупустого, но все, не то, не то, доктор!

Провал... Момент отсутствия.

Но взрыва не было. Это точно.

Вернулся в себя: оказалось, я за столом сижу, под локтем "Журнал дежурной смены", в котлах давление нормальное, и уже двадцать минут четвертого. Ночь на исходе.

Мне смену сдавать в восемь утра.

Дотянул кой-как смену – думал: на улице-то, на свежем воздухе должно полегчать; а то последние часы в тесной котельной невмоготу стало. Один на один захлебывался в своих – непроизнесенных – словах, натыкаясь на патрубки и трубопроводы, шарахаясь от третьего котла: уж слишком он ровно гудел, подозрительно ровно. И телефон старинный с эдакими рогатыми рычажками, сороковых годов телефон, страшил меня своей рогатой убежденностью: казалось, подниму трубку, и логика будущей аспирантки по курсу марксистско-ленинской философии завалит меня кирпичами-цитатами:

"СЕМЬЯ – ФОРМА СЕКСУАЛЬНОЙ ЭКСПЛУАТАЦИИ ЖЕНЩИН!"

И то ли от обиды, то ли от недостатка воздуха (вентиляция барахлила) ком горловой дыхание перешибал; и голова разболелась – мочи нет – словно у институтки взволнованной...

Вышел из полуподвала на улицу, дунуло в лицо сквозняком питерским, полегчало голове, но так мне, доктор, стыдно стало! Стыдно, стыдно, Василий Иванович, – необъяснимо стыдно, даже, доктор, как-то не по-человечески стыдно, такой же стыд разъедал, наверное, грецкий орех, который корешки в землю запустить надумал, а его кабаньим копытцем сковырнули и схрумкали; и в бензиновой вони питерской улицы мне чудилась вонь из кабаньего хайла, и от этого стыдно, стыдно – за дома обшарпанные, за людей угрюмых, за блевотный запах из подъездов, мимо которых я проходил. Шел я не домой, в "Сайгон", чашку кофе после ночной смены пропустить.

Стыдно на крыше дома "НАРОД И ПАРТИЯ– ЕДИНЫ!" читать, все новая заповедь мерещилась:

"СЕМЬЯ – ФОРМА СЕКСУАЛЬНОЙ ЭКСПЛУАТАЦИИ ЖЕНЩИН. ДОЛОЙ СЕКСУАЛЬНЫХ ЭКСПЛУАТАТОРОВ!"

Стыдно за всех и за себя в особенности, потому что другим-то, может, и втемяшили в подкорку, что живут они лучше не придумать, и весь мир на нас равняется, но я-то не верю этому блефу, но, принимая его,– поддерживаю, как молчаливое большинство. Стыд мне кожу ест, словно меня голого прилюдно крапивой высекли. А тут еще мысль сквозанула дикая: год с Витушкой прожил и не смог ей объяснить, что ко лжи стремиться стыдно, не смог иль постеснялся; и тоже, – тридцать три года я в обманутой стране живу и кроме как кухонными трепами и брежневскими анекдотами ничем не попытался блеф разрушить. Год и тридцать три года – все псу под хвост, задарма прожиты..,

– Дзяньк! Трамвай под носом! Я отпрыгнул назад, уступая дорогу трамваю, вдруг – глаза в глаза лицо Виталика Верхоблядова за окном вагона.

Он мне по стеклу стучит, обрадовался случайной встрече, знак подает, что на остановке он выскочит, а я чтобы к нему шел. Остановка за углом, метрах в пятнадцати...

Я еще махнул ему рукой машинально, мол, ладно, в "Сайгоне" встретимся, и тут меня скрутило, доктор.

Доктор! Василий Иванович! Я к вам как Петька из анекдотов обращаюсь! Это можно и не записывать, это каждый человек должен изначально, с пеленок знать: не касайтесь, сторонитесь зануд с подловатым нутром! Он продаст вас с улыбочкой и потом в милую шутку все обратит, а если не продаст, то рядом с ним вы все равно испачкаетесь. У колодца – да не напиться, у дерьма – да не измазаться.

Ведь это он, Виталик Верхоблядов, моего друга под семидесятую-прим подвел.

Фамилия его настоящая Верхоблюдов, но он не обижается и на неблагозвучного "Верхоблядова", и, кажется, сам себе эту кликуху придумал. Как бы упреждая кличку заспинную.

Я его лет десять знаю: одно время соседями были. Он на радио в молодежной редакции ошивается. Всех и все знает, всюду без мыла проникнет, сотворит пакостливый репортаж, а потом тебе же в "Сайгоне" или в "Дохлом Голиафе" на Васильевском с улыбочкой объясняет:

– Иначе нельзя, Саня. Ведь я же советский журналист, а журналистика это вторая по древности после проституции профессия!

И улыбается, улыбается довольный:

– Мне платят за строки и за минуты в эфире, а не за то, что я на самом деле думаю. Пусть думают Они! – пальцем в потолок.

А ты сидишь напротив его, как оплеванный, и поддакиваешь сочувственно:

– Да, вот такая у вас, советских журналистов, сучья профессия: вторая по древности после проституции...

Трамвай громыхнул за угол. Скрипнули на остановке тормозные колодки, я уже сжался от неотвратимости верхоблядского рукопожатия, ведь даже после того, как он друга моего заложил, а потом "подвал" в вечерке тиснул: "Клеветник с комсомольских билетом" с подзаголовком "Враждебная радиопропаганда Запада действует", – я не оборвал с ним отношений, быть может, от страха, быть может, от недостатка брезгливости. Но сейчас, ошпаренный вселенским стыдом, я чувствовал, что если коснусь руки Верхоблядова, то меня просто-напросто разорвет!

И спрятаться негде!

Проходного двора нет.

Через дорогу не перебежать – догонит!

В "Сайгоне" разыщет!

Сквозь землю не провалиться – асфальт в пять слоев, а под ним екатерининская мостовая!

Выхода не было!

Мутные стекла домов пялили сквозь меня пыльные бельма. За углом уже слышались шаги Виталия Верхоблядова. Я, отчаявшийся, затравленный человек, с ужасом смотрел на свою руку, в которую через пару секунд вцепится в лжетоварищеском рукопожатии верхоблядовская рука, – и -..., и

– Взлетел!

Радиокорр и стукач Верхоблядов прошел подо мной.

Замер.

Оглянулся.

Поправил очки. Осмотрел перекресток внимательно – медленно поворачивая голову, как подводная лодка перископ.

Меня нигде не было. (Для него).

Верхоблядов вздернул к лицу левую руку, зачем-то засекая точное время. Я парил над ним на высоте пять метров и чуть не давился от смеха: сверху Виталик смотрелся на редкость комично – серая шляпа-пижонка на куче тряпья.

Верхоблядов рванулся в сторону "Сайгона", очевидно, решил, что я уже там, в очереди за кофе; а я, взмахнув руками, взлетел выше и выше! Выше трамвайных проводов, балконов, крыш, утыканных телеантеннами, – вид открывался изумительный!

Справа от меня уходила к Неве Невская першпектива, изламываясь клюкой перед Дворцовой площадью.

Прямо передо мной шпиль Адмиралтейства стягивал к себе легкую сетку сереньких улиц.

Купол Исаакия вдали, купол Казанского напротив маленького мячика на крыше Дома книги.

Храм Спаса-на-Крови в лесах, в вечных лесах, как боярин в лохмотьях юродивого,

и,

крыши,

крыши,

крыши – Бог ты мой!

Никогда бы не подумал, что крыши Питера могут быть так красивы и пластичны.

Серыми жуками катились подо мной машинки и усатые троллейбусы.

Темные фигурки людей скапливались в отрядики на перекрестках и вдруг, по единому знаку, устремлялись бегом друг на друга в атаку: словно колонны солдат из враждующих муравейников. Но стычек не было – отрядики просачивались сквозь встречные ряды, и люди вновь замирали на перекрестках, уступая дорогу автомобильным жукам и длинным желтым гусеницам спаренных автобусов.

Лететь оказалось удивительно легко и радостно!

Да, именно – легко и радостно!

Чисто и свободно!

Никто не толкался, ничто не давило!

Воздух и небо вливались в меня!

Мои легкие переполняла радость, а невесомое тело послушно было каждой моей мысли, – я сделал вираж, по спирали взлетая еще выше, и вдруг "тра-та-та-та-та-та!" – милицейский свисток прошил подо мной небо, как очередь зенитного пулемета.

Меня отшатнуло. На углу Литейного и Невского собралась толпа.

Перепуганные автомобили замерли нестройным стадом. Желтая милицейская ПМГ истерично ревела сиреной, как ишак с колючкой под хвостом.

Я резко спикировал во двор углового дома, ощутил под ногами землю, свидетелей приземления не было, две старушки на лавочке сидели спиной ко мне. Одернул сбившийся свитер, оправил брючины, закурил, успокаиваясь, и вышел на улицу к месту происшествия.

В толпе вскрикивали и задавали вопросы. Полная женщина, прижимая к груди пухлую сумку, скороговоркой объясняла:

– Покушение на милиционера. Бандит в синем свитере хотел револьвер срезать. Скрылся.

Я протолкнулся к центру. Молодой старшина, тараща глаза, сидел на асфальте, поддерживаемый санитар-кой.

Врач "скорой помощи" проверял его пульс. Второй санитар совал под нос старшины ватку с нашатырем. Врач, отпустив запястье старшины, диктовал в блокнот милицейского капитана:

– Пульс почти нормальный. Обморок. Припекло, но вряд ли. Слишком здоровый. Такое бывает. Обморок от избытка здоровья. Кровь в голову. Больше двигаться. Нашатырь ему помог.

Старшина, видимо, различал лишь погоны начальства и самоотверженно пытался доложить: – "В свитере... У-у-у! В синем свитере... у-ух!", – и нелепо, как куренок, взмахивал локтями.

Из-за плеч, голов и женских грив стрельнули в меня очки Виталия Верхоблядова, я послал ему воздушный поцелуй с кукишем и скрылся в толпе. Перебежал Невский и через несколько секунд я уже давился среди пассажиров троллейбуса.

От "хвоста" я оторвался и ехал на Васильевский остров. Меня одолевали сомнения: летал ли я или старшине только привиделось? – там, на Васильевском, был укромный двор, где я мог испытать обретенное чувство свободы.

Подворотня – налево, сквозь подъезд – во двор; это даже не двор, а черт знает что: тесная, как карман, прореха между корпусами остеклена сверху остроконечной крышей. Грязные стены, три окна – одно заколочено, два наглухо заложены кирпичами. Мутный свет со стеклянного потолка... Жуть, сладкий сон Сальвадора Дали. Я передернулся от отвращения, – но лучшего полигона для летателя в нашем городе не найти: безопасно! Я покомкал беретик, высыпал в него из карманов мелочь, ключи, записную книжку. Пристроил берет на чистое место и – взлетел!

Спокойно, словно шагнул к небу.

Подлетел к крыше, – она была насажана на двор на высоте седьмого этажа. Железные переплеты насквозь проржавели и оставшиеся стекла держались за счет окаменевшей пыли. Стекла грязные, в птичьем помете, а в прорехи небо голубенькое, как в мультике, и можно бы вылететь на волю, но засекут, увидят, опять милиционеров откачивать придется.

Я кидал свое тело от стенки к стенке, плавно опускался в глубину двора на спинке, потом взмывал вверх! Не знаю, сколько времени прошло – час? два?..

Мой полет был скован со всех сторон, но это был настоящий полет! Свободный, зависимый только от моей мысли!

И вдруг я ощутил чье-то присутствие. Глянул вниз:

Зачуханный бомж в старинном драповом пальто в клеточку перекладывал из моего берета деньги в свой карман.

Я захохотал по-фантомасовски и спикировал вниз.

Бомж вдавился в стенку, ничего не соображая и пытаясь расстегнуть верхнюю пуговицу на рубашке, забыв, что ни пуговицы, ни рубашки на нем нет – под драповым пальто тельняшка времен гражданской войны и шарф, засаленный как удавка.

– Все. Завязал, – доверительно сообщил мне бомж, поглядев на высокий потолок и на меня, спокойно стоящего рядом.

– Верни деньги, ключи. Все, что украл, – сказал я.

– "Лечиться, лечиться и лечиться!" Так говорил мне участковый!

Бомж вернул мне украденное и даже попытался меня наградить своей измятой полупачкой "Севера".

– А участковый обещал меня на работу устроить. Говорит: – "Полечишься годик в эЛТэПэ, будет тебе и работа, и прописка". Хороший мужик участковый. Он прав: – "Лечиться и еще раз лечиться!"

Уже на улице меня на миг остановил крик бомжа, усиленный эхом двора-колодца:

– Мужик, ты пришелец, да? Я буду лечиться! Я вылечусь!

Я быстро перебежал Большой проспект, опасаясь, что бомж привяжется. "Хорошо, летать я умею, а что дальше?" – подумал я.

"Здесь летать невозможно. Засекут, отловят, по врачам начнут водить", – что и произошло, Василий Иванович. – "За кордон? На Запад? Но я не хочу! Ну, их в задницу со сладкой жизнью! Не хочу и все! Я здесь родился!"

"Я земли для погоста не хочу выбирать,

На Васильевский остров я вернусь умирать!"

Я побрел в кафешку "Дохлый Голиаф" на Пятой линии. Мог бы летом лететь, но нельзя... Нельзя! Почему? Кому мешаю?

В "Дохлом Голиафе" за сто ликом с бутылочкой "сухаря" сидели Василь Петрович Гегемон, мой сосед, и Виталик Верхоблядов. Я поздоровался с Василь Петровичем за руку и сказал Верхоблядову:

– Не тянись. У меня руки чистые, пачкаться не хочу.

Верхоблядов зло съежился и убрал руку. Я взял себе двойной кофе, шоколадку и бутылку "Шампанского". В кафешке, кроме нас троих и Ады за стойкой, сидела забавная парочка: майор-перестарок, которому по возрасту давно пора быть подполковником, и пожилая "девушка" лет под сорок с малиновыми губами и в седом парике.

– Задаешься, да? Брезгуешь, да? – подхохатывал Верхоблядов. – Ишь ты, руки не подал! Хо-хо-хо!

– Василь Петрович, я летать научился, – сказал я, разливая себе и Гегемону по стаканам "Шампанское", – Честное слово!

– Глядить-ка! А трезвый! – удивился Гегемон. – Ладно, мимо стакана не налей, летатель.

Я чокнулся с Василь Петровичем, в единый дух освободил в себя шампанское, зажевал уголком шоколадки и взлетел.

Раскинув руки, я медленно, как большая стрекоза, обогнул неподвижный вентилятор под потолком, облетел парочку, – майор поперхнулся сухим вином (случай в анналах Советской Армии беспрецедентный!), "девушка" стянула с головы парик и, комкая его как платок, прижала к большим грудям. Защищая подругу, майор подпрыгнул со стула, замахал руками, отгоняя меня, как овода, и сел на пол, вскрикивая: – "Кыш, кыш! П-шел вон!"

Восхищенный Василь Петрович хлопал себя по груди и бормотал: – "Во даеть! Во даеть!"

Виталий же Верхоблядов со стаканом у рта барабанил зубами по стеклу сложный наигрыш.

Лишь одна Ада за стойкой не растерялась (ей и не такое приходилось видеть на рабочем месте) и,

– Хватит, мальчики, веселиться!

Она всех клиентов зовет "мальчиками".

– Выпили, расплатились и быстренько разбежались по домам! А летать у меня нечего. Клиентов пугать!

Я приземлился на свой стул, хлобыстнул скоренько еще стакан шампанского. Василь Петрович:

– "Научи, Саня! По гробь жизни блаходарень буду!"

А Верхоблядов словно неживой, пялит на меня глаза сквозь очки и барабанную дробь на стакане зубами выцокивает.

"Василий Иванович!" – ожил селектор на столе у доктора.

6.

"Василий Иванович! – ожил селектор на столе у доктора: – Подъехали ваши кагебэшники с бумагами. Даже двое. Поднимаются".

– Спасибо, Изольда Тихоновна, – сказал доктор в селектор и глянул на развернутую страницу "Истории болезни". Почти чистая. Лишь вверху несколько строчек.

– Табула раса!

Говорит доктор и, обмакнув ватку в нашатырный спирт, – вонь мгновенная! – протягивает ее пациенту:

– Пожалуйста, Александр Степанович, попрыскайте на воротник свитера. Запах того спирта надо перебить.

Пациент беспрекословно исполняет приказание.

– Александр Степанович, отвечайте, только быстро: как долго вы летали до того, как вами заинтересовались органы?

– Три недели.

Доктор делает летучую отметку в "Истории болезни".

Стук в дверь.

– Да-да! Пожалуйста! – приглашает Василий Иванович, дверь толкают, но она на замке. Доктор вскакивает, открывает замок. – Простите, закрылась случайно. Здравствуйте...

Входят двое в штатском.

7.

Входят двое в штатском.

Приветливо улыбаются доктору и пациенту. Один с лаской во взоре фиксирует прутковый закат в окне, плексиглас на портретах, пластмассовые горшочки с кактусами – он впервые в этом кабинете.

Второй, не отпуская руку доктора, спрашивает:

– Как прошла гипогликемия?

– Я ее не делал... И вообще я её не делаю. Процедурная этажом выше. А разве ему назначена гипогликемия?

– Да... простите, маленькая накладка вышла, – оборачивается к мужчине в синем свитере человек в штатском.

– Вы хорошо себя чувствуете?

– Куда уж лучше? – сквозь зубы бормочет пациент.

– Надо же! Ошиблись этажом. Следуйте за нами.

– Простите! – Теперь доктор подхватывает руку мужчины в штатском. – Я два часа вел прием пациента, и вы его забираете? Позвольте, я закончу и с его бумагами ознакомлюсь.

– Возникла необходимость?

Цвиркнув сквозь зубы, многозначительно покачивает головой старший, тот, который в этом кабинете не впервые.

– Да! – протягивает руку за красной папочкой доктор.

Жест Василия Ивановича тороплив, некстати, вызывает недоумение на лицах кагебэшников, но, тем не менее, старший отдает врачу папочку с тесемочками бантиком и отшагивает к стене, явно показывая, что намерен находиться в кабинете до окончания приема

Другой штатский делает два шага назад-влево, копируя действия начальника.

В серых костюмах, белых рубашках, в неярких галстуках они становятся у двери на страже, глаз не спуская ни с пациента, ни с доктора.

Василий же Иванович бегло просматривает листки в папке, снизу вверх почему-то, вдруг задерживается на какой-то фразе и спрашивает у старшего кагебэшника:

– Так был пожар в газо-операторской или не был?

– Окончательно не выяснили еще. В пожарной дежурной части вызов зафиксирован, диспетчер помнит, как отправлял машину, но никто из команды не помнит. Эту странность я отметил. Следов пожара на месте не обнаружено. Соседи ничего не видели и взрыва не слышали. Одна старушка якобы видела взрыв, но она заговаривается... К чему вам это, доктор?

Доктор не отвечает на вопрос человека в штатском, долистывает бумаги в папке, что-то дописывает в своем листке и обращается к фигурам у двери:

– Будьте добры, подождите в коридоре. Два-три вопроса, и Александр Степанович в вашем распоряжении.

Едва за штатскими захлопывается дверь, доктор начинает мыть руки и, включив струю до упора, кивком подзывает к себе пациента. Тот подходит, но не сразу; вообще, с той минуты, как Изольда Тихоновна перебила его рассказ, он не вполне в себе.

Изменений явных нет, но внешне он в чем-то уже пациент психоневрологического диспансера, а не какой-нибудь районной стоматологии.

– Сашка, Сашка!

С неожиданной жаркой жалостью зашептал Василий.

– Тебе конец! Гипогликемия – это все, идиотство полнейшее! А тебе назначено пятнадцать инъекций – это конец, не то что летать, но и ложку не сообразишь ко рту поднести! Полная деградация, тебя уже не будет... Понимаешь ты или нет?! Пятнадцать гипогликемий!..

Доктор схватил себя за горло и яростным жестом показал, как разорвется жизнь у Сашки.

– Понимаю. Но...

В шепоте Александра нет былой уверенности.

Струя воды лупцует раковину, отплевываясь в склоненные лица врача и пациента, и заглушает шепот.

– Выход? Выход... Выход есть всегда. Но ты... Ты?

Василий подымает лицо от раковины и несколько отстранено смотрит в глаза Сашке, словно в свои собственные в зеркале.

– Вариант первый: ты – летатель. Тогда тебе дико повезло, что они ошиблись этажом. Ты вырвешься и улетишь. Там, на шестом этаже дверь налево, перед "Процедурной", запомнил? На двери ничего не написано. Подсобка. Санитарки там тряпки и швабры хранят. Окно без решетки. Иди напролом! Понял?! Единственное окно на этаже без "Зари коммунизма".

– Спасибо. – Александр стискивает доктору предплечье.

– Вариант второй: ты – ........ Общество больное, согласен, но здоров ли ты? И я тебя с шестого... Но чем лучше гипогликемия?!

– И за это спасибо. Разберемся...

Время сгущается, мужчине в синем свитере кажется, что доктор специально медлит, ковыряясь в струе над раковиной; секунды скользят перед глазами, как штакетник длинного забора из окна быстро мчащегося автомобиля; мужчина уже с подозрением и ненавистью смотрит на белую спину доктора и на то, как ходят лопатки под его халатом – как у лодочного гребца, – "Ну что он там вымывает, черт его дери? Или раскаялся, что выдал мне окно с выходом?" Некстати, совершенно, некстати Александр вспоминает мускулистую спину Жорки-боцмана, соседа по коммуналке из послевоенного детства: рук у Жорки не было – штрафбат морской пехоты – точнее, по локоть не было левой руки, а вместо кисти правой – на скорую руку смастаченная фронтовым хирургом клешня из остатков ладони; жена у Жорки-боцмана погуливала, он бил ее локтем и клешней, истошно орал матом, так, что все семнадцать квартиросъемщиков вздрагивали и, представляя атаку штрафников, прятались по комнатам, – контуженный, что с него возьмешь; а по ут!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache