Текст книги "Искусственный голос"
Автор книги: Григорий Тарнаруцкий
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Григорий Тарнаруцкий
Искусственный голос
1
Гостей пригласили к столу. Все, кто бывал здесь часто, стали занимать свои привычные места. Замешкались лишь супруги Громовы, – люди тут новые и явно стеснительные.
– Леня! Надя! – позвала их хозяйка. – Идите-ка сюда… Ах, это место Воскобойникова. Тогда садитесь рядом с Павлом Семеновичем.
Жена Воскобойникова, склонившись к соседке, тихо сказала:
– Не понимаю, зачем приглашать людей совсем иного круга? Ну что общего у профессора Платова с обыкновенным лаборантом, да еще работающим у него без году неделю?
Надя Громова услышала это и закусила губу. Остальные же не обратили на реплику никакого внимания, то ли привыкнув к ядовитому характеру Воскобойниковой, то ли увлекшись разговором, начатым еще в кабинете хозяина.
Дело в том, что сам Платов и еще несколько сотрудников лаборатории недавно вернулись из Сочинского дельфинария, где проводили научные опыты, и теперь предавались воспоминаниям.
– Самое поразительное, – говорил Платов, ловко раскупоривая бутылки с болгарским рислингом, – что дельфины понимают нас гораздо быстрее, чем мы их. Вот вам пример. До нашей группы там тренировались аквалангисты. Без снаряжения. Разумеется, животных не предупредили, что мы не обладаем таким же искусством ныряния, как наши предшественники. И когда Паша Воскобойников храбро скинул штаны и отправился знакомиться с одним из «братьев по разуму», случился небольшой конфуз. Стоило ему вцепиться в плавник – это должно было означать крепкое дружеское рукопожатие, – как дельфин стремительно потащил его в глубину, думая, очевидно, что имеет дело с любителем подводного плавания. Почтенный Павел Семенович, естественно, здорово перепугался и, захлебываясь, дергая всеми конечностями, стал выкарабкиваться наверх. Представьте себе, ни один дельфин после этого ни разу не повторил с нами подобной шутки. Они разрешали кататься у них на спине, или, как мы говорили, на прицепе, но при этом спокойно кружили по поверхности и вообще обращались с нашими доблестными учеными мужами чрезвычайно осторожно.
– А вот нам такой сообразительности не хватало, – вклинился в рассказ Воскобойников, нацеливаясь вилкой в маринованные грибочки. – Помнишь, как Самсон выбрасывал из вольера рыбу, а мы целый день не могли догадаться, зачем он это делает?
Павел Семенович наколол, наконец, увертывающийся гриб, отправил его в рот и зажмурился. Потом продолжил:
– Мы как-то забыли накормить дельфинку Еву, которая жила в соседнем с Самсоном вольере…
– Не мы, а ты забыл, – поправил инженер Шарыгин. – Твоя была очередь дежурить.
– Ну, я. Дело не в этом. Там, кстати, нетрудно обсчитаться и пропустить кого-нибудь, – все вольеры одинаковые и дельфины тоже.
– Неверно, у них у каждого своя физиономия. А Ева, по-моему, вообще красавица, – перебил опять Шарыгин.
– Да ладно вам, Константин Михайлович, – сказала жена Воскобойникова. – Не даете послушать. Приложиться, поди, успели?
– Действительно. Ты, Костя, выпивший всегда мешаешь, – обиделся Павел Семенович. – На чем это я остановился? Ах, да. Стали, значит, кормить дельфинов во второй раз, а Самсон хватает рыбу и выбрасывает на мосточек. Думали сначала – балуется, но он до конца дня так ни одной рыбки не съел, пока мы не вспомнили, что Ева голодная. Оказывается, Самсон пытался поделиться с ней, да не мог перебросить рыбу – мостки-то довольно широкие.
– Не столько мостки там широкие, сколько умишко у тебя узенький. Догадаться он не мог! Небось, сам поесть не забыл, – совсем уж грубо вставил Шарыгин.
– Хватит ссориться, – заволновалась хозяйка. – Вечно вас, Костя, мир с Павлом не берет.
– И напрасно вы, Шарыгин, думаете, будто Павел Семенович плохо к животным относится. Просто у вас к нему, как к доценту, никакого уважения нет, – вступилась молодая аспирантка Ниночка Безо. – А если хотите знать, это именно он научил их музыку слушать.
– Да, и представьте, у дельфинов даже музыкальный вкус проявился. Особенно им нравился марш из «Аиды». Помните? Пам-порам-по-рам-порам-пора-ам-пам, – пропел Воскобойннков.
– Это не из «Аиды», – сказал вдруг Громов, и все обернулись к нему. – Это хор охотников из «Волшебного стрелка».
– Вот еще! – фыркнула Воскобойникова. – А я говорю – из «Аиды». Вы, молодой человек, выбирайте место, где эрудицию показывать. Мы с Павлом в свое время чуть ли не все оперы посмотрели…
– Оперы не смотрят, а слушают, – ввернул вновь Шарыгин.
Громов же опустил глаза и улыбнулся.
– И откуда столько самонадеянности? – все еще кипела Воскобойникова. – Устроятся в научную лабораторию и уже воображают себя интеллигенцией. Можно подумать, что вы имеете какое-нибудь отношение к музыке.
– Имеет, – негромко произнесла Надя Громова и, обводя всех заблестевшим взглядом, громче и тверже добавила: – Леня имеет. Он четыре года назад стал победителем международного конкурса вокалистов. А его Лоэнгрина приезжали слушать итальянские и болгарские музыковеды.
Воцарилась длинная неловкая пауза. Только Громов тихо упрекнул жену:
– Ну, зачем ты? Я же просил.
Профессор Платов, обходивший гостей, чтобы наполнить бокалы, остановился и задумчиво повертел в руках бутылку.
– Так вы тот самый Леонид Громов? Много раз слышал вас по радио, а вот попасть в Москве на спектакль с вашим участием не удавалось. Билеты только по великому знакомству… Однако странно, почему же тогда…
– Я вас очень прошу, Евгений Федорович, – обернулся к нему Громов, – отложим пока эту тему.
– Ну, значит, отложим, – согласился Платов и наполнил оставшиеся бокалы. – Давайте-ка, друзья, отметим сегодняшнее событие. Как-никак, у меня юбилей.
Застолье ожило. Пошли один за другим тосты. Вскоре настроение поднялось до той отметки, когда излить его можно только песней. Кто-то затянул: «И снег, и ветер, и звезд ночной полет…» Тональность оказалась для многих высокой, и песня стала потухать.
– Помогите, Леня, – подбодрила хозяйка, – не стесняйтесь.
– Нет, Клара, пусть он исполнит нам что-нибудь классическое, – запротестовала Воскобойникова. – Товарищи, тише! Сейчас Громов споет арию Каварадосси. Давайте, Громов. Я буду биссировать. Обожаю теноров.
– Перестань, Сима! – урезонивал муж. – Может, человек не в голосе.
За столом вновь заспорили. Одни поддерживали Воскобойникова, другие его жену.
– Свои же люди. Это ведь не на сцене.
– Да неудобно ему. Леня в нашей компании в первый раз.
Воспользовавшись, что гости отвлеклись, Громов незаметно вышел в коридор и достал из кармана сигареты. Приоткрылась дверь из комнаты, и появился Шарыгин.
– Дайте закурить, – попросил он. – Я вообще-то два года как бросил, но стоит выпить, непременно тянет к табаку.
Константин Михайлович жадно затянулся и снова заговорил:
– Не люблю я их застольной болтовни. В работе они гораздо умней и даже душевней. Я, кстати, тоже только здесь такой несносный, а на службе самый предупредительный человек. Правда, предупредительность моя чисто техническая. Стоит кому-нибудь из них заикнуться: мол, хорошо бы такой-то невообразимый прибор отгрохать, и я к утру приношу готовенький. Удивляются, хвалят. Дышать на него боятся, потому что, если, не дай бог, сломается, мне такой же нипочем не сделать. Черт знает, что творится с памятью: сделал и напрочь забыл, как получилось. Словно не головой, а вот ими соображаю, – он пошевелил пальцами. – Болезнь, наверно, какая-то. Ну, а с вами что случилось? Почему вдруг петь бросили?
– Тоже болезнь, – отозвался Громов.
Он чувствовал расположение к этому странноватому ершистому человеку, но не хотел вызывать к себе сочувствия. Таких и в театре было предостаточно, что немало его огорчало.
Уйти из театра оказалось трудно. Леонид пробовал быть хористом, рабочим сцены, ему далее предлагали должность администратора. Может, пристроился бы и привык, не преследуй его повсюду сочувственные взгляды и шепот, в котором мешались искренняя жалость и привычное безобидное интриганство. «Ну какой из Теплова Радамес? – прижав Громова где-нибудь в углу и жарко дыша в ухо, говорил очередной утешитель. – Сверчок! Вот ты звучал – это да!» Пытка становилась все невыносимей. Громов не выдержал.
Они с Надей уехали в Новосибирск. Здесь Леонид устроился в конструкторское бюро чертежником. Благо, до консерватории он учился в машиностроительном техникуме и кое-какие навыки черчения сохранил. Никто в бюро не подозревал о его певческом прошлом, и Леонида не мучали ни расспросами, ни сочувствиями. Люди тут работали добрые, общительные, и Громов чувствовал себя спокойно, пока Надежда, вот так же, как сейчас, не выдала всю случившуюся с ним историю. Он сразу превратился в «бывшую знаменитость», – простые, легкие отношения рухнули.
Громовы решили перебраться в Томск. По дороге познакомились с соседом по купе профессором Платовым. Там он и предложил работать у него в лаборатории бионики.
Томск им понравился. В нем было что-то такое, чего не ощущаешь в других городах. Громов часами бродил по улицам, останавливаясь у старинных деревянных зданий, от которых веяло давним бытом, и возвращался домой просветленный.
Во время одной из таких прогулок Леонид поймал себя на новой привычке. Оказывается, он пел. Чуть слышно, каким-то подобием голоса, но ему представлялся сверкающий тенор, могучий и нежный, гораздо лучше прежнего.
– Скажите, Громов, в чем, по-вашему, заключается красота пения?
– А? – Леонид с трудом оторвался от мыслей и заметил, что сигарета в его пальцах давно превратилась в длинный пепельный столбик, готовый вот-вот сорваться на пол.
– Я говорю, неужели вся ценность певца в особом качестве его голосовых связок? Но ведь исполняют на одном и том же инструменте разные музыканты по-разному: один играет, как бог, другого – тошно слушать. Видимо, и у вас, вокалистов, секрет в каком-то редком чувстве прекрасного. Вся задача, мне кажется, пристроить к нему голосовой аппарат.
– Почти верно, – улыбнулся Громов. – Только, если уж он сломался, новый не сделаешь. Точь-в-точь, как ваши приборы.
– Ну, ладно. Идемте пока к столу, хозяйку обижать не надо, – и Шарыгин легонько подтолкнул его в спину. – А насчет вашего сломавшегося голоса еще подумаем.
Когда возвращались из гостей, Громов ни в чем не упрекнул Надежду. Она сама заговорила о случившемся, прижимаясь к его локтю и заглядывая в глаза:
– Не сердись, Лён. Я просто не могла сдержаться. Эта толстая Воскобойникова такая заносчивая. А видел, какие у нее бусы? К цветастому-то платью! Вот безвкусица! Но вообще люди здесь милые. Правда? Останемся, Лён? Не будем снова уезжать?
Они остались. Никто из тех, кто собрался тогда на юбилей Платова, об инциденте не напоминал. Стал забывать о нем и Громов, тем более о разговоре в коридоре с Шарыгиным. Но однажды тот поймал его на лестнице за рукав и потащил в свою, мастерскую.
– Идемте, Громов. Надо побеседовать конфиденциально.
Они молча вошли в тесную комнатушку, где странно соседствовали и письменный стол, и слесарный верстачок, и даже два станочка: токарный и фрезерный, явно самодельные, похожие на игрушечные.
– Вот, – почему-то шепотом сказал Шарыгин и осторожно взял с верстачка небольшой предмет. – Вот ваш голос, Леня.
Ничего не понимая, Громов протянул руку, а на ладонь легла плоская коробочка чуть поменьше спичечной. Она была хрупкая, прозрачная, вероятно, из целлулоида. А внутри что-то похожее на мелкие соты, только серебряные, блестящие.
– Что это? – тоже непроизвольно переходя на шепот, спросил Громов.
– Фантофон.
– Что, что?
– Фантофон. Красиво, правда? Пусть он так называется. Фантофон – воображаемый звук.
– Ничего не понимаю. Зачем он мне?
– Сейчас объясню, – Константин Михайлович засуетился, взмахом руки очистил край верстака и сел на него, кивнув Леониду на единственный стул. – Как устроена эта штука, говорить не буду. Вы не поймете, да и сам толком не знаю. Но с ее помощью можно великолепно петь.
Шарыгин посмотрел на Громова счастливыми глазами.
– Вернул я вас в искусство. А вы мне, при случае, контрамарочку на спектакль или концерт устроите. Просто так на ваши выступления опять, поди, нельзя будет пробиться.
Громов положил коробочку и встал.
– Все шутите, Константин Михайлович.
– Чудак человек! Я ночами над этой штуковиной сидел, до сих пор спина ноет, а он меня в шутовстве обвиняет. Да вы попробуйте, мне ведь самому интересно. Знаете, пойдемте в рощу, туда, за вычислительный корпус, там никто не услышит. Вы мне что-нибудь споете, потом я подробно инструкцию дам, как с фантофоном обращаться.
Леонид заколебался.
– Ну, идемте, – тянул его инженер.
– Сыро, прохладно, – неуверенно пробормотал Громов, поддаваясь Шарыгину. – Совсем голос потеряю.
Тот засмеялся, помахал коробочкой:
– Вот он, ваш голос, его не застудишь.
Они вышли из института и заторопились по аллее. Уже за главным зданием университета им стали реже попадаться спешащие навстречу студенты и преподаватели. Дальше стало вообще безлюдно.
– Вот. Давайте здесь, – сказал запыхавшийся Шарыгин и опустился на скамейку.
Громов взял из его рук приборчик и неуверенно поднес ко рту.
– Не так, – остановил его Шарыгин. – Это не микрофон. Суньте в карман. Лучше в нагрудный. Вот, вот. А теперь концерт по заявкам. Скромный научный сотрудник из Томска хочет услышать в вашем исполнении «Плач Федерико».
Леонид прокашлялся смущенно и оглянулся.
– Давайте, давайте, – ободрил Шарыпш.
Обратно они шли медленно, оба взволнованные и растерянные.
– Я не меломан, – тихо говорил инженер. – Так, знаете, самый посредственный любитель. Что-то услышу – понравится, а почему, объяснить не могу. Но то, что у вас редчайший талант, даже мне понятно. Так душа и заходится. Просто колдовство какое-то!
Громов молчал. Он был потрясен тем, что услышал, раньше он никогда так не пел.
2
Отъезд Леонида с Надей взбудоражил всю лабораторию бионики. Теперь здесь уже все знали, что их Леня Громов – тот самый Громов, которого люди сведущие называли гордостью искусства. Знали, что болезнь заставила его на время покинуть сцену, но он, слава богу, выздоровел и возвращается в театр.
Провожать Громовых пришли в аэропорт многие. Шутили, говорили, чтобы не забывал своих и узнавал, коли придется встретиться. Но уже чувствовалась та скрываемая неловкость, ненатуральность, какую испытывают простые люди в общении со знаменитостями. Не было среди провожающих инженера Шарыгина, который в Последнее время серьезно болел.
Когда за несколько часов до отлета Леонид забежал к нему домой, тот лежал в постели осунувшийся, небритый.
– Я знаю, Леня, ты возвращаешься, – сказал он, не меняя позы, глядя в давно не беленный потолок. – Все правильно. Ради этого я и старался. Не забывай делать хоть раз в месяц подзарядку. Достаточно минут десять подержать фантофон на солнце, в крайнем случае погреть кварцевой лампой. И смотри не сломай. Может, я и сотворил бы вновь что-нибудь подобное, да, сам видишь, никуда не гожусь. Сердце. Врачи говорят, пить надо было меньше. А я ведь и не пил, пока жена меня не бросила.
В комнате стояли и сладковатый запах лекарств, и тишина, какая бывает в квартирах одиноких людей. Константин Михайлович повернул наконец к Громову лицо, и в уголках его запавших глаз собрались морщинки.
– Знаешь, Воскобойникова говорит, что я давно болен хронической неудачливостью. Наверно, она права. Ее Пашка только благодаря моим приборам решил свою научную проблему. А мне, каналья, и не подумал предложить соавторство. Впрочем, я бы отказался. Другие предлагали, – посылал к чертям. Не люблю от славы кусочки отщипывать. И человеку неприятно, когда она у него обкусанная. Взять того же Павла. Если учесть, что главная трудность его диссертационной работы заключалась в поисках технических возможностей эксперимента, которые в основном находил я, то получится, будто он доктор наук лишь на ноль целых и приблизительно шесть десятых. Разве ему не будет обидно?
Константин Михайлович помолчал, пережидая, очевидно, приступ боли, и, когда отпустило, произнес нарочито весело:
– Вот и фантофон придется оставить в тайне. Было бы, конечно, лестно, если бы все узнали, что это я, инженер Шарыгин, изобрел такой голос. Но понимаю, станет кому-нибудь известно, – петь бросишь. Мне же больше всех жалко будет. А так услышу – и порадуюсь: помог большому таланту! В общем, поезжай спокойно. Не выдам. И обязательно будь счастлив.
Они попрощались. Леонид неловко и виновато ткнулся губами в жесткую щетину Шарыгина.
– Ну, ну, ладно тебе, – похлопал тот его по спине и сам простыней промокнул глаза. – Иди, устал я.
Теперь, окруженный недавними сослуживцами, Громов жалел о том, что Константина Михайловича нет среди них.
Объявили посадку. Громов принялся торопливо жать руки, уже не различая лиц, и говорить какие-то обещающие слова.
Громов очень боялся, что с возвращением в театр будут какие-нибудь сложности, что его внезапное выздоровление покажется странным. Но директор при встрече только восторженно тряс руку и повторял:
– Неужели все прошло? Господи, какое счастье!
Тут же заговорили о срочном назначении его на роль Садко. Правда, Громов отнекивался, уверял, что Теплов в этой партии лучше, и сдался, когда тот сам, явившись на директорский зов, молча показал Леониду на свое горло: мол, перегрузил, – больше некуда.
Уже на следующий день началась работа. Дирижер Тавьянский с обычной сдержанностью поздоровался, словно Громов вчера был на репетиции, и постучал по пюпитру. Умолкла разноголосица инструментов.
– Сцена на пиру, – предупредил Тавьянский и поднял палочку.
В темный гулкий зал выплеснулись первые аккорды, у Леонида замерло сердце. Он вновь испытал тот непонятный трепет перед пустующим партером и ложами, ему опять чудилось, что там кто-то невидимый, по-моцартовски строгий, тонко улавливает стерильность каждой ноты, замечает малейшую фальшь.
Внезапно Тавьянский остановил поток музыки и перелистнул несколько страниц партитуры.
– Это уже вполне прилично. Перейдем к основному месту. – Он блеснул очками в сторону Громова. – Вам, Садко, надо не вписаться, а ворваться в звуковую картину бражничества. Ваш голос должен поразить благородством и силой. Только, ради бога, не форсируйте. Побольше упругости. Чтобы создавалось ощущение туго наполненного паруса.
Громов невольно ощупал на груди твердый четырехугольник. Коротко, резко вздохнул и почувствовал, как раздвинулись ребра, напряглись мышцы живота, создавая привычную опору для звука. Тут же мелькнула мысль, что теперь это совершенно ни к чему. Но он уже ничего не мог с собой поделать, – весь процесс исполнения был связан с таким вот навсегда закрепившимся рефлексом, без него Громов и не представил бы себя поющим.
Голос Леонида, словно сильный порыв ветра, облетел зал, колыхнув где-то в глубине густую темноту. Неудержимая горячая удаль хмелем ударила в голову: «Погулял бы по волнам я бешеным…» Звучный поток рос, крепчал, и Громову уже казалось, что не он владеет им, а, наоборот, тот захватил власть над всей его душой, управляет каждым мускулом.
Он не смотрел на лицо дирижера, лишь замечал привычным скользящим взглядом его руки, и в каком-то особенно вдохновенном их движении видел, что действительно поразил всех слушающих.
– Ленечка, вы просто Нэлепп! – вздохнула престарелая сопрано Карелина, начинавшая свою сценическую жизнь еще при знаменитом теноре. – Ах, какой это был Садко!
– А по-моему, Громов его переплюнет, – поправляя варяжский ус, грубовато сказал бас Петрожицкий.
– Хватит восторгов, – охладил Тавьянский. – Работы еще много.
3
Наконец состоялась премьера. Громов, усталый, в прилипшей к спине широкой русской рубахе, долго не мог уйти со сцены. Зал бушевал так, что, казалось, выгибаются стены. Сыпались цветы. Леонид подымал их, раздавал участникам спектакля, а букеты все летели на подмостки, сверкая целлофановыми обертками, устилая щербатый пол. И он снова подбирал, подбирал хрустящие охапки к тяжело вздымающейся груди, кланялся, цепляясь за них русой бородой.
Его захлестывала радость от этого шумного успеха, от ощущения родившейся в нем необыкновенной силы, которой он заставляет вот так вскипать человеческие страсти. И только потом, переодеваясь в своей гримерной, случайно коснувшись вшитой в майку коробочки, Громов внезапно и резко остыл. «Господи, ведь я же всех дурачу!» Глянул на отражающееся в зеркале лицо и этим взглядом будто стер с него остатки радости.
Хлопнула дверь. В гримерную ворвалась сияющая Надежда и бросилась обнимать мужа.
– Лён! Бесподобно! Многие до сих пор прийти в себя не могут. А Тавьянский, знаешь, что сказал? Что ты своим голосом обессмертил сегодняшний спектакль.
– Чужим голосом, – вставил Леонид. Надя осеклась, тревожно заглянула ему в глаза и тихо попросила:
– Перестань, Лён. Вспомни, как говорил Константин Михайлович: талант певца сидит не в голосовых связках… Ты же мне сам рассказывал. Успокойся, милый, это пройдет.
Громов успокоился. Впрочем, скорей отвлекся, предельно выкладываясь на репетициях и спектаклях. Усталость приносила ощущение подлинной, как у всех, работы. Напряжение, даже физическое, было столь реальным, что, казалось, присутствие маленькой серебристой коробочки – просто символ, и ничего не изменится, если ее оставить дома. Однажды он так и сделал, но, дойдя до середины дороги, не выдержал, бегом вернулся, торопливо запихал фантофон в карман и больше подобных намерений не повторял. Зато сама эта вещица становилась все привычней и уже почти не вызывала тех первых неприятных эмоций.
Правда, порой всплывало вдруг в душе что-то стыдное. Это было похоже на застаревшую болезнь, время от времени дающую о себе знать, и, как от болезни, Леонид прибегал к испытанному лекарственному средству. «Живут же люди, например, с протезными зубами, чем хуже протезный голос?» – убеждал он себя и легко соглашался. Очевидно, такой способ «лечения» действовал, – вспышки меланхолии случались все реже, становились слабей. В театре Громова не щадили, поручая новые и новые партии. Он не отказывался. Работал много и тщательно. Не оставалось даже времени на прежнее увлечение теннисом, который свел его когда-то с Надеждой. Раза три-четыре побывав на корте, Леонид забросил чехол с ракетками на шкаф и сказал жене, что вряд ли еще составит ей компанию. Надя грустно улыбнулась и тоже спрятала свою спортивную сумку подальше.
– Напрасно. Могла бы ходить с Сергеем Рудневым. Отличный партнер, – заметил Громов, уверенный, что она этого не сделает. Надя опять молча улыбнулась и принялась убирать в комнате.
За последнее время обстановка в их квартире заметно изменилась. Исчезли со стен любимые Надей акварельные пейзажи. Вместо них разместились большие снимки с изображением Громова в разных ролях: Громов – Садко, Громов – Лоэнгрин, Громов на концерте в телестудии. Появилось много дареных на память сувениров, афиши с подписями участников спектаклей, магнитофонные кассеты с записями фрагментов из опер, стопки, партитур. Совсем недавно стали попадаться книги о венецианском средневековье – в театре ставили «Отелло».
Раньше Леонид не думал об этой знаменитой и трудной партии, считая, что великий мавр Шекспира и Верди – привилегия и удел пожилых теноров. Но получив неожиданно эту роль, накинулся на работу с такой страстью, словно всю жизнь только о ней и мечтал. Он собрал у знакомых много старых граммофонных пластинок и часами слушал бурные отелловские монологи, десятки раз проигрывал одни и те же места, сравнивая разных исполнителей.
И все же Отелло ему не удавался. Творилось что-то непонятное. Его голос приобретал вдруг ярко выраженную тембровую окраску то одного, то другого известного в прошлом певца.
– Вы прекрасно имитируете, – съязвил как-то Тавьянский. – Но лучше, если будете петь по-своему.
Громов расстроился и в тот день ушел с репетиции рано. Он долго ходил в одиночестве по комнатам, пытаясь представить себе иной образ венецианского военачальника, непохожий на уже созданные.
Щелкнул дверной замок, и в передней раздался удивленный голос Надежды:
– Ты уже пришел? Ничего не случилось?
Громов выглянул и увидел покачивающуюся в ее руках спортивную сумку.
– Ты где была?
– На корте.
– С Рудневым?
– Ага. По твоему совету. Кстати, очень удобно. Сергей меня подвозит к самому нашему дому на своих. «Жигулях». Ему ведь по пути.
– Вот как? – Громов понимал, что, теряя самообладание, произносит те слова, в которых через минуту придется горько раскаиваться, но остановиться никак не мог. – Знаю я эти корты. Пансионы свиданий!
– Замолчи! – крикнула, побледнев, Надя. – Иначе я сейчас же уйду.
– Давай! – Громов толкнул дверь, к которой жена, отступив, прижалась спиной, и Надежда невольно сделала несколько шагов на лестничную площадку.
– Ах, так!
Каблучки ее быстро-быстро застучали по ступенькам: цок-цок-цок – и замолкли.
Он постоял минут пять, держась за распахнутую настежь дверь, потом почему-то очень осторожно затворил ее и возвратился в комнаты. Внезапный гнев его сразу погас, и в голову полезли тревожные мысли. Что произошло? Откуда такое раздражение? Леонид почувствовал растерянность: никогда раньше ни ревности, ни подобных безобразных сцен между ними не было. И почему Надежда тут же обиделась? Ну, сорвался, нагрубил, но он бы через минуту все объяснил: и как не ладится с ролью, и до чего ехиден, придирчив этот Тавьянский… Так нет. Куда-то умчалась. А может, он попал в самую точку? Поди, и побежала скорей к своему Рудневу? Ерунда. Походит, успокоится и вернется.
Однако Надя к утру не вернулась. Громов провел мучительную бессонную ночь и пришел на репетицию вконец измотанный. Гардеробщица подала ему записку. Он торопливо развернул ее и узнал почерк жены. «Я у подруги. Не ищи. Надо будет, явлюсь сама».
Искать, действительно, не было смысла: Громов не знал ни одной из близких знакомых Надежды, ни тем более их адресов. «Да у подруги ли?» – шевельнулось сомнение.
В коридоре показался бас Петрожицкий.
– Громов! – прогудел он. – Опаздываешь, дорогуша. Маэстро сердится.
Леонид сунул записку в карман, глянул мимоходом в зеркало. Бледное лицо, темные круги под глазами. Он покачал головой и нехотя поплелся на сцену.
Там все уже были в сборе. Тавьянский повернул к нему свое острое очкастое лицо и беспокойно спросил:
– Вам нездоровится, Отелло? – во время репетиций он называл каждого по имени исполняемой роли. – Может, отложим работу?
– Нет, нет! – почему-то испугался Громов.
Дирижер посмотрел на него с сомнением, но все же попросил знаком оркестрантов приготовиться.
В первое мгновение Громову показалось, что он снова перестал владеть голосом. Звук получился тоскливо глухой, словно отчаянно бился где-то взаперти. Но вот он, сломав все преграды, вырвался наружу и обжег всех нестерпимым страданием. У окружающих изменились лица, в глазах замелькали то восторг, то страх перед могучей опасной страстью, ничем теперь не сдерживаемой, готовой сослепу ранить любое сердце. И Громов, ощущая это, раздувал кипящие в нем чувства. Голос его яростно метался в пространстве зала, пока, точно ослабев от боли, не стих. Последним тяжким вздохом он ушел в тишину, и не было ни у кого сил стряхнуть ее с оцепенелых душ.
Медленно и осторожно пробуждалась вокруг жизнь. Кто-то приглушенно кашлянул. Звякнул инструмент в оркестровой яме. Наконец прошелестел ветерок общего движения. Громов, очнувшись, взглянул на Тавьянского, Тот, ссутулясь, стоял над пюпитром, постукивая по ладони дирижерской палочкой. Вдруг он резко черкнул ею в воздухе и, не поднимая лица, сказал:
– Могу всех поздравить. Только что родился подлинный Отелло. Нам остается создать равный ему спектакль.
В перерыве Леонида окружили остальные артисты. Его хлопали по плечу, тискали в объятиях. Шумной гурьбой заторопились обратно на сцену, – пора было продолжать репетицию. И тут Громова позвали к директору.
Директорский кабинет с похожими на морскую рябь шторами и запыленной пальмой в крашенной под дуб кадке казался декорационным оазисом в театре. Едва переступив порог, Леонид почувствовал, что вспыхнувшее было возбуждение улеглось, а опустившись в глубокое пухлое кресло, сразу вспомнил о той огромной усталости, которую принес с собой из бессонной ночи. Напротив него в таком же кресле сидел фатоватый мужчина, молодой – едва ли старше Громова, но с явными начальственными повадками.
– Знакомьтесь, – предложил директор, мягко вышагивая по ковру между обоими креслами. – Худяков. Товарищ, так сказать, с нашего Олимпа, из министерства культуры. А это – наша звезда, знаменитый Леонид Громов.
– Наслышан, – бархатно произнес Худяков и снисходительно улыбнулся напыщенности, с какой их отрекомендовали друг другу. – Нам надо побеседовать. И вот о чем. Коллегия министерства рассмотрела предложения нескольких зарубежных театров о культурном обмене на нынешний сезон. Решено направить вас на гастроли в Париж. Мне поручено передать приятное вам сообщение.
Несколько минут Громов молчал, не обращая внимания на выжидательный и удивленный взгляд Худякова. Затем он поднял глаза и, провожая ими расхаживающего туда-сюда директора, растерянно спросил:
– А как же Отелло?
– Я говорил, – торопливо начал тот. – Работа в самом разгаре, очень не хочется ее прерывать. Публика давно ждет такую крупную серьезную постановку. И потом, как я все объясню Тавьянскому? Он же устроит грандиозный скандал. Наверняка выбьется из колеи. Придется заменять целый ряд спектаклей, которыми Тавьянский дирижирует.
– Ну, не надо идти на поводу, – поморщился Худяков. – Тавьянский, конечно, человек заслуженный, и все же не следует потакать его капризам. А в «Отелло» нужно заменить одного лишь Громова, зачем же останавливать работу? Смелей выдвигайте молодежь, у нас талантов – пруд пруди.
– Я не хочу, чтобы меня заменяли, – мрачно сказал Громов. – Я хочу петь Отелло.
На лице представителя министерства появилось властное выражение.
– Думаю, не нам здесь обсуждать решение коллегии. Лучше будет, если вы поторопитесь со сборами. Послезавтра вам вылетать. А пока идите, мы тут должны кое о чем посоветоваться.
Громов встал.
– Ты прости, дорогуша, – развел руками директор. – Там, в министерстве, не всегда нас спрашивают. Да и Париж! Это ж прелестно! Ей-богу, мне самому завидно. Поезжай, не пожалеешь. Да, и скажи Тавьянскому, пусть после репетиции заглянет. Ох, чует сердце, закатит старик концерт в мажоре.
На репетицию Леонид пошел не сразу. Сел в коридоре на вытертый плюшевый диванчик и стал дожидаться очередного перерыва. Никакой радости от предстоящей поездки он не испытывал, хотя за границей бывал лишь дважды: один раз в Варшаве еще с самодеятельностью, другой – в Софии. Сейчас же ехать совсем не хотелось. Конечно, не только из-за «Отелло». Все портила размолвка с Надеждой. Не будь этой ссоры, он бы, возможно, договорился, чтобы жену отпустили вместе с ним. А теперь неизвестно, удастся ли им даже увидеться до его отлета. Ему представилось, как расстроится Надя, поздно узнав о неожиданных гастролях, как будет клясть себя за нелепую выходку, помешавшую совместной поездке. Когда еще им выпадет такой редкий шанс…