355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грегуар Поле » Да простятся ошибки копииста. Роман » Текст книги (страница 1)
Да простятся ошибки копииста. Роман
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:07

Текст книги "Да простятся ошибки копииста. Роман"


Автор книги: Грегуар Поле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Грегуар Поле.
Да простятся ошибки копииста. Роман

Посвящается Эмили



Да простятся ошибки копииста.

Бальзак «Кузен Понс»


Каждый день приносит нам что-нибудь новое: начинается дело с шутки – кончается всерьез, хотел кого-то одурачить – глядь, сам в дураках остался [1]1
  Перевод Н. Любимова. (Здесь и далее – прим. перев.)


[Закрыть]
.

Сервантес "Дон Кихот"



Пролог

ДУМАЛ ли я, что однажды смогу вот так, положа руку па сердце, рассказать всю мою жизнь? Кому-то, кто внимательно меня выслушает? Я счастлив в моем положении, которому, наверно, мало кто позавидует, ибо оно дает мне эту возможность, столь редкую в нашей жизни. Это неземное блаженство, это полет души, когда нет иных забот и занятий, кроме одного: говорить правду, свободно и не стесняясь, всю правду как она есть.

Случай мой диковинный. Всматриваясь в свою прошлую жизнь, я как будто вижу наглядное и очевидное объяснение тому, чем я стал теперь. Ведь я всегда и во всем, с завидной регулярностью, терпел одну неудачу за другой. Какой-нибудь баловень судьбы, человек, которому везет во всем, за что бы он ни взялся, не удивляется, достигнув предначертанной ему судьбой цели. Думается мне, и образцовый неудачник, человек, не вписавшийся ни в один вираж своей жизни, не больше удивляется тому, как точна ее траектория. Иной раз я говорю себе, что, пожалуй, неразумно проводить грань между совершенным неудачником и столь же совершенным везунчиком. В обоих одно и то же совершенство, одна и та же неведомая сила движет и тем, и другим, неизбежно выбивая их из обыденной колеи, и две судьбы, может статься, переплетаются.

Но скажем проще: я неудачник. Так считают все. Я тоже. Хоть это ничего и не меняет.

И последнее, прежде чем я начну. Не только потому, что я уже довольно давно лишился голоса, но и по личному желанию я попросил позволить мне изложить все это письменно. Мне были необходимы тишина и уединение. И я с самого начала хочу извиниться за мой посредственный слог. Я не писатель и поведу рассказ простым языком, ибо на нем я говорил всю жизнь и никогда не учился сочинять книги.

Часть первая
1

В том возрасте, когда сыну своих родителей пора уже становиться взрослым, самостоятельным человеком, и начались мои неудачи.

Я выбрал, куда пойти учиться: Институт искусств, отделение живописи. Наверное, зря.

Как бы сложилась моя жизнь, выбери я коммерцию или журналистику? Без сомнения, иначе. Голова идет кругом, когда я об этом думаю.

Итак, я выбрал искусство. Учебу я одолел, но так посредственно, что, в сущности, лучше бы я не смог закончить ее вовсе. Плохой ученик будет по определению плох на выбранном поприще, в то время как более явное фиаско могло бы вразумить его, направив на иной путь. Мне, образцовому неудачнику, не удался даже собственный успех.

И впрямь, столь мало заслуженный диплом оставил неприятный осадок в памяти преподавателей, а у всех их знакомых в артистических кругах – весьма нелестное мнение обо мне. А ведь в этой среде, как, впрочем, и во многих других, шагу не ступишь без рекомендации. Диплом – это не более чем форма; рекомендация же – ее содержание. Никто не мог и не хотел меня никому рекомендовать.

Несколькими годами раньше я по уши влюбился в одну молодую особу и, как только, получив свой посредственный диплом, возомнил себя платежеспособным, сделал ей предложение.

Мы поженились, жили на жалованье моей супруги (она работала секретаршей) с надеждой на мои будущие заработки, в которых я тогда еще не сомневался, и с радостью ожидали прибавления в семье.

Но моя жена – как это редко случается в наше время передовой медицины, – умерла родами, и я в одночасье оказался вдовцом и отцом без средств.

С родителями мне тоже не повезло. Я не мог рассчитывать долго кормиться за их счет: жили они небогато, были от природы инертны и замкнуты, да и не имели желания тянуть на себе выросшего сына, которому, по их мнению, уже дали все, чтобы встать на ноги.

Короче говоря, в двадцать четыре года я остался один, с малюткой Изабеллой на руках (девочка родилась здоровенькая, спокойная, улыбчивая – солнышко, да и только) и без гроша в кармане. Лень не входила в число моих пороков, и я пошел на работу, унизительную для меня, но единственную, которую удалось быстро найти. Я стал учителем рисования в школе для девочек. На это можно было кое-как прожить.

Я забыл сказать, что родители Николь, моей покойной супруги, погибли еще до нашей с ней встречи (они стали жертвами страшного пожара в универмаге “Инновасьон” [2]2
  Крупнейший универмаг “Инновасьон” в историческом центре Брюсселя сгорел 22 мая 1967 г., при пожаре погибло более 300 человек.


[Закрыть]
), и оставили ей в наследство, помимо очень скромной суммы денег, большой добротный дом – их родовое гнездо – на авеню Брюгманн. В нем мы поселились с моей Николь, в нем я и остался жить вдвоем с маленькой Изабеллой.

При моей скромной зарплате пришлось оставить без отопления два верхних этажа, и жили мы с Изабеллой на первом и втором. То была вынужденная мера, о чем я очень жалел, потому что я, хоть и неудачник с младых ногтей, но все же художник и, как все артистические натуры, восприимчив к фантазиям, в частности, рождающимся в больших пустых домах, и всегда опасался, как бы эти холодные этажи над нами – подобие парализованной половины тела – не наложили некий нематериальный отпечаток на душу моей дочурки; меня страшила эта полная теней пустота, и отдаленные последствия этих страхов я, боюсь, узнаю сегодня в робости, загадочной и холодноватой, суровой, чем-то тревожной и слишком молчаливой, ставшей одной из глубинных черт характера Изабеллы. Боялся я, одним словом, что она вырастет женщиной с полотен Кнопфа [3]3
  Фернан Кнопф (1858–1921) – бельгийский художник, график, скульптор и искусствовед, главный представитель бельгийского символизма.


[Закрыть]
. Такой она, думается мне, и выросла.

2

Но к делу. Я учил девочек рисованию в старорежимной с нафталиновым душком школе и тосковал. Меня посещали нехорошие мысли. Сам себя стыдясь, я все больше замыкался. Порвал связи с немногочисленными друзьями, для которых, как я быстро убедился, это не было большой потерей. Нескольких лет в меланхолии и унынии хватило, чтобы обо мне забыли, перестали даже звонить и прекрасно без меня обходились.

Мне недоставало мужества, а может быть, и желания навязываться, я не напоминал о себе, жил один с Изабеллой, а на досуге понемногу рисовал и писал картины, которые больше не пытался предлагать ни галеристам, привыкнув к их постоянным отказам, ни на конкурсы, где мне ни разу не досталось никакой награды. Между тем я был не без способностей и безупречно владел техникой, – эту роковую для меня заслугу всегда признавали за мной преподаватели, благодаря чему я и переползал с курса на курс, – но мне катастрофически недоставало самобытности. Я сам это знаю. Рисовал ли я или писал красками, итог был один: получалось похоже на чей-то рисунок, чью-то картину, которые я знал, хотя вряд ли помнил об этом, когда брался за кисть или карандаш. Мне было горько это сознавать, но себя не переделаешь, а не рисовать я не мог.

Еще я читал. Много и без разбору. Книги я покупал подержанные, у букинистов на Старом рынке. Все равно какие, лишь бы старые. Мало-помалу я стал завсегдатаем одного магазинчика в нижней части рынка, на площади Игры в Мяч, недалеко от Общественных бань. Владельца звали Эмиль Деконинг. Он носил длинные ницшеанские усы в подражание своему любимому автору и тезке Эмилю Верхарну.

Я, стало быть, много читал, и вскоре Деконинг стал каждую неделю откладывать для меня кипу пожелтевших книг. В субботу утром, подняв, одев и накормив малышку, я садился с ней в трамвай, и мы ехали с авеню Брюгманн до Дворца правосудия, откуда оставалось прогуляться пешком до площади Игры в Мяч – то были мои полчаса счастья. Эмиль давал мне книги – два полных пакета; потом мы пили кофе в баре по соседству; Изабелла играла его усами, а я с ним беседовал.

Для меня это была редкая возможность выговориться. Эмиль был единственным, кого интересовало то, что я рассказывал. Поначалу я говорил только о книгах и о вещах, которые, как я полагал, не были ему скучны, боясь потерять того, кого уже считал своим единственным другом. Но шли недели, месяцы, Эмиль все больше располагал к себе, и в конце концов рухнули стены, так старательно мной воздвигнутые. Я был ему интересен, он часто расспрашивал меня, как я живу, чем занимаюсь. Просил показать мои рисунки, и я приносил их ему время от времени; некоторые он даже ухитрялся продавать – за скромную цену – и не облапошивал меня с выручкой. Короче, субботним утром я “подзаряжался” и возвращался домой, желая, чтобы уже наступила следующая суббота, и предвкушая чтение нескольких сотен страниц.

Эмиль снабжал меня по большей части литературой конца XIX – начала XX века. Она была в ту пору самой доступной для букинистов: в их руки переходило содержимое чердаков покойных бабушек, где подобных книг было так много, что стоили они на книжном рынке сущие гроши. Я не страдал от недостатка места в своем огромном доме и заполнял потрепанными томиками бесчисленные полки на всех этажах и во всех комнатах. От недостатка времени я тоже не страдал и читал эти книги в колоссальных количествах.

Изабелла с малых лет тянулась к старенькому пианино, которое ее бабушка и дед как будто нарочно для нее предназначили. Моей зарплаты и небольшой выручки от продажи рисунков, благодаря Эмилю, хватило, чтобы оплачивать уроки музыки моему ангелочку, которому тогда пошел седьмой год, и дом с утра до ночи полнился резким, дребезжащим звуком допотопного инструмента. Уже в ту пору у нее были большие способности; когда Эмиль подыскивал для нее старинные, украшенные гравюрами партитуры, она играла пьесы и песни конца века, ровесником которых был этот дом, где мы жили, и его витражные окна, высокие потолки, люстры, обои, плиты пола оживали, вибрируя в унисон. В такой вот атмосфере я читал и рисовал.

Каждый раз, закончив книгу, я водворял ее на полку следом за предыдущей – единственное наследство, которое мог от себя лично с уверенностью оставить своему драгоценному чаду, – и начинал новую, выудив ее наугад из пластиковых пакетов. При такой произвольной манере выбора я никогда не перечитывал книг, стоявших на полках, но, случалось, выуживал из пакетов какую-нибудь, уже прочитанную в прошлом году: память у Эмиля была не безупречная. И чаще всего я, естественно, перечитывал те книги, которые предпочитали наши бабушки и которые поэтому часто появлялись в закромах моего друга и поставщика. Так я не по одному разу прочел Верхарна и Метерлинка, Золя и Доде, Бурже и Шансора, Морана и Жип, Абеля Эрмана и Гюисманса[4]4
  Поль Бурже (1852–1935) – французский писатель, автор романа “Ученик”; Фелисьен Шансор (1858–1934) – французский писатель и журналист; Поль Моран (1888–1976) – французский писатель, дипломат и путешественник; Жип (псевдоним Сибиллы Габриэль Марии-Антуанетты де Рикетти де Мирабо графини де Мартель де Жанвиль; 1849–1932) – французская писательница; Абель Эрман (1862–1950) – французский писатель; Жорис-Карл Гюисманс (1848–1907) – французский писатель.


[Закрыть]
, Жида и Пруста, и множество других книг, мало кем сегодня читаемых, которые сделали меня фантазером, человеком немного не от мира сего. Романом, чаще всего попадавшим мне в руки, был, безусловно, “Мертвый Брюгге”[5]5
  “Мертвый Брюгге” – хрестоматийный для бельгийцев роман символиста Жоржа Роденбаха (1855–1898). Герой романа Уго Виан, встретив женщину, похожую на его умершую жену, пытается сделать ее точной копией покойницы, но, поняв бесплодность своего замысла, в припадке безумия убивает любовницу.


[Закрыть]
Роденбаха". Раз в год как минимум я выуживал его из пластиковых пакетов. Эмиль любил Роденбаха и, вероятно, хотел привить мне свои вкусы. Мне книга тоже нравилась, и я исправно всякий раз ее перечитывал. Впрочем, перечитывал я все. Я никогда не позволял книге перекочевать из пакета на полку, не прочитав ее от корки до корки. Так как читал я без цели, просто чтобы скоротать время, то почему было не перечитать еще раз знакомый роман? Я даже получал от этого известное удовольствие. Занятное дело – перечитывать книгу. Сначала узнаешь ее, как старого друга, вспоминаешь, предвидишь, что будет дальше, удивляешься, сколь многое забыл, и открываешь нечто новое. Потом, на третий или четвертый раз, знаешь ее так хорошо, что входишь, как в обжитой дом, как под собственный кров. Это успокаивает. Кажется, будто сам написал эти строки, будто ты и есть автор. Страницы и главы становятся комнатами, коридорами, лестницами, окнами и садом твоего жилища.

3

Я вел поистине жизнь художника. Или эстета. Помимо школы, где я старался проводить как можно меньше времени, мой мир составляли музыка Изабеллы, пластинки, которые я ей покупал, когда мог (она любила их слушать), книги, мольберт, Королевский парк, где я, сидя на скамье, рисовал статуи, и музей по средам после обеда, когда вход был бесплатный, а малышка не ходила в школу.

Мне повезло: Изабелле в музее нравилось. Мы с ней сочиняли истории о каждой картине. Вечерами, перед сном, она требовала рассказать историю заново, во всех подробностях, и соглашалась лечь в кровать, только когда не оставалось ни одной забытой мелочи. Все элементы картины должны были присутствовать в сказке, и не важно, что сказка была, как правило, без начала и без конца, лишь бы не упустить ни одной детали картины.

Самую увлекательную историю мы сочинили, воспроизводя в деталях “Перепись в Вифлееме” Брейгеля. Все персонажи, не только Мария и Иосиф, получили имена, мы знали, сколько птиц на картине, откуда они прилетели и куда направляются. Мы нашли хозяина собаке, жильцов каждому дому, родных и соседей каждому персонажу. Мы определили точное время – по цвету неба. Установили и точную дату.

И каждую среду мы подолгу простаивали у картины, всегда одной и той же, которую знали наизусть и которая являла мир, где мы, она и я, были только вдвоем, со всеми друзьями и врагами, существовавшими лишь в нашем воображении. Изабелла была чудо, а не ребенок.

Но о ней и о той ангельской поре ее детства я могу говорить бесконечно. Пора остановиться, пока я не потерял нить моей истории.

Стало быть, Эмиль Деконинг и Жанна Делен, дочкина учительница музыки, были единственными людьми, регулярно переступавшими порог моего дома. Время от времени, раз в два или три месяца, я приглашал их пообедать или поужинать. Мы располагались тогда в единственной комнате, которая была по-настоящему обжитой и уютной, в задней части дома, с выходом в маленький садик, – я держал там мольберт, холсты и рисунки, а Изабелла складывала на пианино, вокруг рамки с фотографией Николь, ее матери, кипы партитур, которые она глотала так же жадно, как я глотал романы конца века. На стол подавались бутерброды: я никогда не стряпал.

Довольно скоро я понял, что Эмиль и Жанна, однажды встретившиеся случайно у меня, прекрасно поладили между собой. Видно, я мало способен к человеческим отношениям, ибо мог только констатировать, что за короткое время они сошлись куда ближе, чем это удалось мне за несколько лет с кем-либо из них. Они часто виделись и проводили время вдвоем, уже без моего участия, и я даже подозревал – Жанна, надо сказать, была не замужем и красотой не блистала, – что порой эти двое скрашивают друг другу одиночество.

Отец Жанны был издателем; книги он выпускал самые разные. Эмиль, знавший мои таланты, должно быть, обмолвился о них Жанне, и однажды у меня за обедом они предложили мне заманчивую работу: сделать по заказу Жанниного отца иллюстрации к задуманной им серии детских книг под названием “Абракадабра”. Разумеется, я согласился. Работа неплохо оплачивалась.

Меня смущало только одно “но”. Отец Жанны отнюдь не был образцом честности. Он хотел, чтобы я работал анонимно: иллюстрации не будут подписаны, права на них остаются за издательством, и – в случае проверки – авторство издатель припишет себе.

Отказываться мне не хотелось; я решил, что мои иллюстрации не будут иметь никакой ценности и вряд ли кто-то захочет их перекупить, так что, уступая права, я ничего не теряю.

Я и в самом деле не пожалел, что согласился. Итак, я рисовал по заказу издателя картинки к эпизодам, помеченным в рукописи крестиком. Впервые мне довелось по-настоящему заняться своим ремеслом. А что, разве сам Боттичелли не работал на заказ? А Микеланджело?

Я создал эти иллюстрации с энергией и энтузиазмом новобранца и пустил слезу от волнения, когда Жанна сообщила мне, что ее отец очень доволен моими творениями. Издатель также дал мне знать через свою дочь, что будет лучше, безопасности ради и на случай проверки, чтобы книг у меня в доме не было. Я огорчился, хоть и понимал, что это входит в условия сделки. Так что авторских экземпляров я не получил – только купил тайком одну из двадцати пяти книг серии, – а также вынужден был расстаться с набросками и оригиналами, отослав их через Жанну ее отцу.

Где-то на полдороге, после двенадцатого тома, Жанна передала мне просьбу отца: немного изменить стиль, потому что мои фигурки и пейзажи стали – клянусь, я сам не сознавал этого! – так похожи на брейгелевские, что он боялся, как бы его не заподозрили в скрытом копировании или плагиате.

Сумма, которую я получил за два месяца напряженной, но приятной работы, равнялась моей двухмесячной учительской зарплате. Я почувствовал себя богачом; кажется, в моей жизни наметились перемены.

4

Мне хватило ума не возражать, когда Жанна предупредила меня, что намерена удержать с моего заработка небольшие комиссионные. Для нее это было в порядке вещей, ведь если бы не она, не видать бы мне этой работы. Позже я узнал, что она поделилась и с Эмилем: за то, что он указал ей подходящего человека – меня.

Хватило ума, говорю я, потому что, будучи в доле, она была заинтересована в том, чтобы мне и впредь перепадали такие заказы. И в самом деле, через несколько месяцев я вновь смог заняться творческой работой. На сей раз тот же издатель заказал мне обложки. Требовалось всего по одному рисунку на книгу, зато в красках. Эта работа оказалась не столь приятной еще и потому, что я не мог разделить удовольствие с дочкой: речь шла теперь не о детских книгах, а о любовных романах с претензией на эротику. В них не было, в сущности, ничего особо скандального, но Жанна передала мне пожелание отца: картинка должна быть более смелой, чем содержание. Книга таким образом будет выглядеть заманчивее в глазах покупателя, который ориентируется по обложке. То есть мои рисунки должны были придать налет скабрезности в общем-то довольно невинным текстам.

Я ничего не скрывал от Изабеллы, но больше не посвящал ее в подробности. А оттого что приходилось воображать и изображать фривольные сценки, наводящие на непристойные фантазии многозначительными деталями и двусмысленностями фетишистского толка, вновь вернулись нехорошие мысли, с которыми я боролся в свое время, когда начал преподавать в школе для девочек, мысли, отравившие мне жизнь на несколько лет.

Та тоска вновь дала о себе знать, я опять пребывал в состоянии войны с самим собой, утратил ясность взгляда и хорошее настроение по утрам. Даже Изабелла порой меня раздражала. Именно в ту пору она получила от меня единственную в своей жизни затрещину, воспоминания о которой долго потом преследовали меня зловещим кошмаром. Вновь и вновь виделась мне эта отвешенная в сердцах затрещина, и вспоминался Уго Виан в “Мертвом Брюгге”, когда он, потеряв самообладание, душит молодую женщину.

Я боялся тоже потерять однажды самообладание, боялся стать чудовищем. Я не имел в жизни никакой опоры, никакой зацепки, никакого нравственного ориентира – ничто не сдерживало меня, кроме любви и привязанности к моей дочери. Если я ударил ее, если осквернил единственное, что для меня свято, далеко ли мне до полного скотства?

И все же надо было сделать эти обложки. Оплачивались они лучше, чем предыдущие иллюстрации, хотя времени на них ушло значительно меньше, да и откажись я от этого заказа, как знать, предложили бы мне что-нибудь еще? Надо было просто стиснуть зубы и перетерпеть.

На этот раз Жанна снова забраковала две обложки: ее отец, сказала она мне, счел их копиями, одну – с Эгона Шиле, другую – с Фелисьена Ропса[6]6
  Эгон Шиле (1890–1918) – австрийский живописец и график, один из ярчайших представителей австрийского экспрессионизма. Фелисьен Ропс (1833–1898) – бельгийский художник, представитель символизма, мастер жанровой и эротической графики.


[Закрыть]
. Я не мог отрицать, сходство и впрямь бросалось в глаза, но, могу поклясться, сделал я это неумышленно.

5

После этого заказа было много других. Всегда через Жанну и Эмиля, все для того же издателя. Время шло. Изабелла подрастала. К тому времени как ей исполнилось двенадцать, я уже несколько лет зарабатывал на иллюстрациях больше моей учительской зарплаты. Этот славный довод Эмиль и Жанна приводили, уговаривая меня бросить преподавание, которое, они знали, тяготило меня. Они хотели, чтобы я целиком посвятил себя работе на издательство. У меня освободится время, я смогу брать больше заказов – им, казалось, не будет конца, – а в дальнейшем подумать и о других сферах художественной деятельности.

В сущности, я только этого и ждал. В конце учебного года я подал строгой директрисе заявление об уходе, дав понять, что покидаю школу без сожаления. Она ответила, что тоже не сожалеет о моем уходе; я, в свою очередь, позволил себе лишнее; она оскорбилась; я выплеснул на нее все накипевшие обиды; она не осталась в долгу, выказав наконец презрение, которое с самого начала исходило от нее и ее коллег-учительниц. Меня понесло, я был гадок, омерзителен, перешел все границы. Я, впрочем, сознавал, что границы перейти куда как легко, если покидаешь место, где тебя ничто не держит и терять тебе нечего. Мне даже казалось, что никаких границ нет вовсе, и, когда я вышел из школы, встрепанный, с рукой в ссадинах – я колотил кулаком о стол, двери, ящики картотек, стены, – меня охватила та же тревога, которую я впервые ощутил после той памятной затрещины: я чувствовал себя животным, диким зверем без привязи, без разума, без пристанища.

Только уложив Изабеллу спать, я рассказал о происшедшем Жанне и Эмилю. Они посмеялись. Посмеялись от души. По их мнению, я освободился от унизительного рабства, а такое освобождение совершается не иначе, как через ярость и буйство. Они поздравили меня, предложили это отметить, и мы пошли выпить белого вина на площадь Сен-Жери. Впервые я оставил Изабеллу так поздно дома одну.

Через несколько месяцев Жанна, ее учительница музыки, ставшая также в каком-то смысле моим менеджером, сообщила нам, что ей нечему больше учить маленького гения. Нужно обратиться к более серьезному преподавателю, большому пианисту, и готовиться к поступлению в подготовительный класс Королевской консерватории.

В ту пору я еще не до конца осознал, насколько гибелен был мой выбор профессии. Я полагал искусство единственным поприщем, на котором человек не становится пролетарием, надрывающим жилы ради чуждых ему целей. Не знаю, как я мог быть до такой степени слеп. Ведь я представлял собой идеальное опровержение моих собственных взглядов. Так или иначе, мне было лестно, что Изабелле, судя по всему, предначертан удел, доступный немногим: стать талантливой артисткой, требующей особого обращения.

То был переломный момент в моей жизни – теперь я это понимаю, – и в жизни моей дочери тоже. Да, я продолжал, среди прочих заказов, рисовать скабрезные картинки. Меня преследовали все те же гадкие мысли, и хотелось отмыться. Но для Изабеллы я хочу – всегда хотел – лишь самого лучшего и самого чистого. И я чувствовал теперь, что неспособен, да и недостоин ей это дать. Из чувства деликатности и стыда я стал немного от нее отдаляться. Держал дистанцию, чтобы оградить ее от того малоприятного человека, которым я, кажется, становился. Да и дочурку мою с годами все больше затягивал внешний мир, пока еще сводившийся для нее к школе. Правда, росла она дичком, подруг имела раз-два и обчелся, но и этого было много для меня, привыкшего, что мы были друг для друга всем. Мало-помалу я стал замечать, что мы с ней больше не живем в одном мире, принадлежащем только нам. Необходимость сменить учителя музыки только обозначила эту перемену, стала неким внешним поводом к назревавшему между нами разрыву, который я уже ощущал внутренне.

Учитель, о котором шла речь, был теперь не из тех, что бегают по урокам. Изабелла должна была приходить к нему – дважды в неделю на полтора часа. Я мысленно прибавлял время на дорогу и понимал, что буду теперь еще более одинок, так надолго разлучаясь с ней. Она же будет более независимой, свободной, вдобавок – под влиянием другого человека, в другом доме. Я знал, что перерезаю соединявшую нас пуповину, согласившись на предложение Жанны, но мне казалось, что настало время это сделать.

Я, правда, не ожидал, что новые уроки музыки окажутся так дороги. И это при том, что Абрам Кан был знакомым Жанны и поэтому скостил для нас цену. На мои иллюстрации мы неплохо жили, но, лишившись учительской зарплаты, я нанес чувствительный удар по бюджету, и мне было неспокойно.

Эмиль знал на Блошином рынке одного антиквара, торговавшего старыми картинами. Ему требовались реставраторы; работа была неофициальной, баш на баш. Уйдя из школы, я не стал вносить в налоговую декларацию свои заработки иллюстратора – издатель был против, – но о прикрытии позаботился. Я зарегистрировался как независимый предприниматель и якобы давал уроки рисования. Хоть и приходилось платить налог, игра стоила свеч. Имея этот статус, я мог со спокойной душой браться за любую работу и согласился отреставрировать за наличные несколько картин для антиквара.

Эта работа дала мне многое. Я не только научился смешивать краски, добиваясь абсолютно идентичных оттенков, подбирать кисти и наносить в точности схожие мазки, но и овладел техникой нанесения лака, патины и ложного кракелюра. Картины надо было подновить, но так, чтобы выглядели они по-прежнему старыми. Зачастую приходилось даже имитировать на отреставрированных картинах налет старины.

Работа эта была куда более кропотливой и менее приятной, чем иллюстрации, но оплачивалась получше. Антиквар, надо думать, обдирал своих клиентов как липку, и поэтому мог себе позволить не мелочиться. “Мы, собратья по цеху…” – любил он повторять. Я сомневался, что художника и торговца можно причислить к одному цеху, но не возражал. На заработанные у него деньги я мог, не напрягаясь, оплачивать Изабеллины уроки и чаще покупать ей пластинки, которые она просила. Теперь, когда Изабелла больше не ходила со мной на Старый рынок, наши с ней вылазки по субботам в “Музыкальную шкатулку” на улице Равенштайн стали моей новой еженедельной отрадой.

Мне даже выпадало время от времени счастье водить дочь на концерты. Она все мне объясняла, и несказанным наслаждением для меня было не столько слушать музыку, сколько наблюдать за ее лицом и движениями. Мне помнится двойственное чувство в те минуты, когда она закрывала глаза: я был счастлив, зная, что красота царит сейчас в ее душе, и в то же время с болью понимал, что в эту красоту, в этот мир, куда она уходила, смежив веки, мне путь заказан.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю