355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Мои прославленные братья » Текст книги (страница 14)
Мои прославленные братья
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:13

Текст книги "Мои прославленные братья"


Автор книги: Говард Фаст


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Чуть ли не больше всего на свете эти люди уважают грамотность, и я ни разу не встречал еврея, который не умел бы читать и писать. Весьма вероятно, что в этом – одна из причин их высокомерия, и это, несомненно, источник презрения, с которым они относятся ко всем другим народам, среди которых столь мало грамотных.

Везде в Иудее можно видеть оливковые рощи, и во многих местах на горах встречаются тщательно сохраняемые леса, в которых растет кедр и сосна. Террасы строились на протяжении тысячелетий, и они наполнены плодородной почвой, принесенной в корзинах снизу, из долин, где тучный перегной лежит на глубине до сорока и пятидесяти ступней. Повсюду на холмах выстроены водоемы с каменными желобами для сбора дождевой воды.

Вызывает изумление тот огромный изнурительный труд, который потребовался, чтобы сделать этот горный район пригодным для жизни. Изумление это еще возрастает, когда узнаешь, что в этой стране меньше рабов, чем в любой другой стране мира.

В то время как, согласно нашей последней переписи, в Риме насчитывается в среднем по двадцать три раба на каждого свободного гражданина, здесь, в Иудее, пропорция обратная, и один раб приходится на двадцать или тридцать свободных граждан. Это уже, само по себе, представляет собою опасность, которой не следует пренебрегать, ибо эти люди освобождают своих рабов после семи лет службы, а ударить раба или держать его в невежестве считается преступлением.

Если принять во внимание, что свободное рабовладение есть основа основ западной цивилизации и краеугольный камень, на котором в безопасности и благоденствии зиждется Римская республика, то становится очевидным, что общественный порядок, существующий у евреев, это отнюдь не частная неприятная особенность данной местности, но вопрос большой важности и для нас.

Мы направились вглубь страны по довольно плохой дороге (ни одна из их дорог не сравнится с нашими) вдоль приятного ручейка, сбегающего с гор, и пришли в деревню, называемую Модиин. Эта деревня меня особенно интересовала, ибо в ней был наследственный дом Маккавеев, и в течение всего времени, что продолжалось их восстание, здесь располагался сборный пункт их армии.

Модиин сделался для евреев предметом особого почитания: мой проводник произносил это название почти со священным трепетом, и всякий человек, родившийся в Модиине – а таких осталось немного, ибо большинство их погибло в войнах, – имеет право на звание адона: так называют человека, который в том или ином селении пользуется наибольшим уважением и доверием.

Когда мы прибыли в Модиин, Аарон бен Леви отправился в синагогу молиться, я же около часа один осматривал деревню. Если не считать того, что это необыкновенно чистая, красивая и ухоженная деревня, и притом чрезвычайно удачно и живописно расположенная у подножия холмов, я не могу сказать, что она слишком отличается от бесчисленных других деревень Иудеи.

Крестьяне казались здоровыми и бодрыми и производили очень приятное впечатление.

Иудея – страна виноградников, а Модиин лежит в самом центре винодельческого района. И мне постоянно предлагали бокал местного вина, коим модиинцы очень гордятся. Вино здесь пьют как воду, но при этом за все то время, что я провел в Иудее, не видел я ни одного пьяного. У евреев огромное количество самых разнообразных вин, белых и красных, и эти люди – большие знатоки в этой области. Вкушение вина, равно как и множество других вещей, они обставляют бесконечными церемониями и сопровождают молитвами; и им крайне льстило, когда я высоко отзывался о качестве предложенного мне напитка.

Из Модиина мы продолжали наш путь в Иерусалим сквозь густонаселенные области, находившиеся в самом центре страны. Путь от Модиина до Иерусалима мы проделали за один день, и по дороге я насчитал двадцать одну деревню. Каждый клочок земли возделан, каждый склон опоясан террасами. Закрома полны зерна, овцы и козы бродят по сжатым полям, над каждой дверью сушатся куски сыра, и каменные чаны до краев наполнены оливковым маслом. Хлеб они пекут сообща, и во многих деревнях уже у околицы нас встречал аромат свежеиспеченного хлеба.

Излюбленная и самая распространенная в этих краях мясная еда – курятина, и потому куры встречаются повсюду: на дорогах, в полях, во дворах и в домах. ибо евреи редко запирают двери, и такой бич Рима, как воровство, здесь практически совершенно неизвестен. Дети, которых в Иудее, сдается мне, превеликое множество, – как на подбор розовощекие, круглолицые и довольные. И вообще, вся эта земля, управляемая этнархом Шимъоном, оставляет впечатление такого довольства, достатка и здоровья, какого я не встречал нигде, а я путешествовал по многим странам и видел не менее сотни больших городов.

Неведома в этом краю и такая напасть, терзающая Рим, как подонки из числа свободных людей, не желающие работать и вымогающие средства к существованию у более достойных граждан. Дело в том, что различия в состоянии и общественном положении, которые у евреев были довольно значительными к началу войн, впоследствии почти совершенно исчезли, ибо весь народ страдал одинаково.

Самые богатые приняли сторону захватчиков и были затем либо убиты, либо изгнаны, и во время войн погибло столько народу, что в конце концов стало не хватать людей, а не земли.

Я перечисляю все добродетели этого народа для полноты картины. Однако я должен добавить, что невозможно любить евреев за те качества, которые восхищают нас в других народах, ибо евреи слишком гордятся своими достижениями.

Они ничто не воспринимают как само собой разумеющееся – ни радушие, ни хорошие манеры, ни добродетель, – но постоянно подчеркивают, что им присущи эти свойства лишь потому, что они евреи.

Они ненавидят войну и боготворят мир, однако они никогда не дают вам забыть, какой ценой они достигли мира. Еврейская семья крепка как скала, они это отлично сознают и поэтому презирают нохри, у которых недостаточна семейная привязанность. Они ненавидят власть и тех, у кого она в руках, они поносят всех богов, кроме своего, и презирают всякую иную культуру, кроме своей. Так что, даже восхищаясь тем, что видишь у них, трудно удержаться от жгучей ненависти к ним. И при этом они почти не обладают той деликатностью и любезностью, которые столь свойственны цивилизованному человеку.

Мы достигли Иерусалима к вечеру. Это красивый и величественный город, в центре которого находится святыня всех евреев – их храм. Этот храм, со всеми подсобными постройками, дворами и окружающими его стенами, столь же массивными, как и городские стены, занимает чуть ли не половину города.

Красоту Иерусалиму придают не его размеры и не великолепие архитектуры, но скорее его удачное расположение и своеобразие. Явственно ощущается, что евреи относятся к Иерусалиму с фанатичной любовью. Мы вместе с проводником приблизились к городу на закате, когда все стены, все здания и храм купались в розоватом отсвете заходящего солнца. Мы проследовали через ворота, и уже в воротах мы услышали звучные, низкие голоса жрецов и левитов, которые пели во дворе храма. Несмотря на все свои предыдущие ощущения, несмотря на свою неприязнь к этому народу, уже укоренившуюся во мне, на меня произвела глубокое впечатление красота музыки и то необыкновенное умиротворение, которое овладело окружавшими меня людьми, когда они услышали пение.

Эти люди стали вдруг столь просты и по-детски непосредственны по отношению друг к другу и ко мне, что я был тронут и спросил Аарона бен Леви, в чем тут причина. Он ответил загадочно:

– Рабами были мы в Египте...

В тот день я впервые услышал эту фразу, которая у евреев всегда на уме, а позднее я подробнее расспросил от этом Шимъона Маккавея.

Когда мы вошли в город, несколько солдат, которые стояли на часах у ворот, но вели себя при этом весьма непринужденно и совсем не по-военному, взялись нас сопровождать, однако, пока мы поднимались по городским улицам к храму, они нисколько нам не докучали.

Уже стемнело, пение в храме прекратилось, и через окна домов было видно, как семьи садятся ужинать. Улицы были свежезамощенные, чистые и большинство домов, тоже недавно построенных, были из камня или глиняных кирпичей, покрытых известкой. В сравнении с нашими западными городами, Иерусалим поражает своей чистотой. Однако, если не считать храма, это скорее скопление деревень, чем то, что мы привыкли называть городом. Жители живут тут одной большой общиной, никогда не запирают дверей и все сообща делят радость и горе каждого из них.

Достигнув внешних ворот храма, мы вынуждены были остановиться, а еще раньше, локтей за полтораста от храма, мы оставили на привязи коня и осла.

Остановили нас храмовые служки – так называемые левиты, одетые в белые одеяния; эти левиты гордятся тем, что они происходят от древнего колена Леви. Эти люди почтительно, но твердо заградили нам путь и, не обращая никакого внимания на меня, сообщили моему проводнику, что чужеземцу дальше идти не положено.

– Само собой, – кивнул Аарон бен Леви с характерной для него мерзкой манерой скрытого презрения, – коль скоро он римлянин. Но этот человек – посол, он явился сюда для того, чтобы говорить с Маккавеем. Где же еще им встретиться?

Тогда нас повели во дворец Шимъона; в нашей стране едва ли кто-нибудь назвал бы это здание дворцом. Это чистый, просторный, каменный дом, недавно построенный на склоне холма недалеко от храма и отделенный от храма глубоким оврагом. Дом обставлен скромной кедровой мебелью, и комнаты отделены одна от другой ярко раскрашенными, тяжелыми шерстяными занавесями. Нас встретила красивая женщина средних лет – жена этнарха.

Черноглазая, черноволосая, в моем присутствии очень сдержанная, она нисколько не похожа на типичную еврейскую женщину; лишь позднее, прочитав рукопись, которую я прилагаю к этому отчету, я понял, каковы ее отношения с супругом, ибо, хотя Шимъон и его жена выказывают друг другу величайшее уважение, в отношениях между ними явно не ощущается большой любви. У этнарха четверо сыновей – это высокие, хорошо сложенные юноши; и живут они все очень просто, почти аскетически. Дочь этнарха вышла замуж несколько лет назад.

Один из сыновей этнарха по имени Иегуда, провел меня в мои комнаты, и вскоре после этого раб принес миску с горячей, солоноватой водой. Я умылся и с удовольствием лег отдохнуть, и пока я лежал, мне принесли и поставили на низкий столик рядом с ложем вино и свежие фрукты. Затем примерно на час меня оставили в покое, и я хорошо отдохнул.

Я рассказываю об этом так подробно, чтобы еще раз отметить, как странно переплетаются у этих людей достоинства и недостатки. Едва ли возможно, чтобы чужестранец, попавший в Рим, или Александрию, или Антиохию, смог так легко добиться аудиенции у первого гражданина государства, или чтобы его встретили столь радушно и приветливо.

Никто не спросил меня, что я здесь собираюсь делать и для чего мне нужен Маккавей, и даже имени моего не спросили. Никто не поинтересовался, есть ли у меня какие-нибудь верительные грамоты, официальные бумаги, пропуска или поручительства.

Меня просто приняли как усталого иноземца и обращались со мною так, как их Закон велит обращаться со всеми иноземцами.

Через час появился сам этнарх Шимъон. Тогда я впервые увидел этого легендарного человека, единственного оставшегося в живых из пяти братьев Маккавеев, Шимъона бен Мататьягу. Поскольку совершенно несомненно, что любые действия Сената по отношению к Иудее будут предприниматься через этнарха, я постараюсь описать его внешность и характер.

Это человек очень высокого роста, весьма пропорционального сложения, необыкновенной физической силы и выносливости. Ему, по-видимому, около шестидесяти лет. Он почти лыс, остатки волос на голове и борода рыжеватые, что характерно для всех членов его семьи, а также для многих так называемых "каханов", которые являются ветвью колена Леви.

У этнарха крупные, резкие черты лице, большой нос с горбинкой, напоминающий клюв орла, проницательные голубые глаза под густыми бровями, большой рот и толстые губы. Борода у него с сильной проседью, и в отличие от большинства евреев, которые свои бороды довольно коротко постригают, он дает ей естественно расти, в она веером падает ему на грудь, что придает ему, как это ни странно, еще более достойный и величественный вид. Обращают на себя внимание и его руки – большие и красивые. Он очень широк в плечах. Я могу сказать, что в целом это один из самых замечательных и ярких людей, с какими мне когда-либо приходилось встречаться, и достаточно его увидеть, чтобы понять, почему все евреи относятся к нему с невероятной преданностью и безграничным уважением.

Когда я впервые увидел его в тот вечер, он был одет в просторную белую хламиду и сандалии, и на голове у него была маленькая синяя шапочка. Никто не возвестил о его приходе, и никто его не сопровождал. Он просто отвел в сторону шерстяную занавесь, которая отделяла мою спальню от остальных комнат, и вошел – несколько смущенно и неуверенно, как будто, мешая мне отдыхать, он совершал непростительный грех.

Увидев его в тот момент, я должен был немедленно, принимая во внимание политическую роль этого человека и его внешность, решить, как я себя поведу по отношению к нему, дабы наилучшим образом выполнить возложенную на меня миссию в интересах великого Рима.

Вообще-то эти люди имеют о Риме чрезвычайно смутное представление. Если в Сирии или в Египте достаточно лишь упомянуть о высоком Сенате, чтобы сразу же добиться величайшей почтительности и безусловного повиновения, то в Иудее этот способ совершенно не действует. Кроме того, я явился один, без слуг и охраны; таково было мое желание, и я всецело убежден, что ничто так не поднимает престиж великого Рима в глазах других народов, как то, что его легаты путешествуют из одной земли в другую, находясь под защитой не солдат с копьями, но длинной могущественной и неумолимой руки высокого Сената. В данном случае я должен был дать это понять человеку, который не имеет о таких вещах ни малейшего представления; я и действовал, исходя из этих обстоятельств: поднялся навстречу этому влиятельному человеку и приветствовал его холодно и сухо.

Я сообщил ему, что Сенат направил меня в Иудею, дав мне поручение встретиться с Маккавеем и протянуть ему руку, которая представляет руку Рима и самого Сената, если он, Маккавей, протянет свою. Я не был любезен, и в голосе моем звучала властность, я намекнул этнарху, что Карфаген, Греция и некоторые другие государства пришли к пониманию того, что мир с Римом лучше, чем война.

Без сомнения, именно так и следовало начинать беседу с этим человеком, но должен признаться со всей откровенностью, что мое сдержанное обращение, казалось, вовсе его не смутило. Он интересовался больше тем, как со мною обращались во время моего путешествия по Иудее, чем взаимоотношениями между нашими двумя странами. И когда я упомянул о наглом поведении моего проводника – погонщика верблюдов, этнарх улыбнулся и кивнул головой.

– Я знаю этого человека, Аарона бен Леви, – сказал он. – У него длинный язык. Надеюсь, ты простишь его: он старик, и его прошлое гораздо более славное, чем настоящее. В свое время он был замечательным лучником.

– И при всем этом ты награждаешь его бедностью и безвестностью, – заметил я.

Маккавей поднял брови, как-будто я сказал что-то совершенно невразумительное, а он слишком вежлив, чтобы намекнуть мне, что я несу чушь.

– Я награждаю его? А почему я должен его награждать ?

– Потому что он был замечательным воином.

– Ну, и что же? Почему я должен его награждать? Он не за меня сражался. Он сражался за договор с Богом, за Иудею, как сражались все евреи. Почему нужно выделять его среди других? .

Но к этому времени я уже привык, что, разговаривая с евреями о чем бы то ни было, очень часто заходишь в тупик, в котором собеседники не могут друг друга понять, и поэтому спорить дальше бессмысленно. Кроме того, я очень устал, и, заметив это, Маккавей пожелал мне спокойной ночи и пригласил меня на следующий день посетить его в судебной палате и посмотреть, как он судит народ, ибо тогда, сказал он, я смогу лучше и быстрее понять обычаи и проблемы его страны.

Здесь, мне кажется, уместно сделать отступление и сказать несколько слов о звании и положении этого Шимъона бен Мататьягу, ибо тогда станет понятнее эпизод, который произошел на следующий день в судебной палате. Не могу ручаться, что я абсолютно во всем разобрался, ибо в политических и личных взаимоотношениях этих людей есть нечто, совершенно чуждое нашему образу жизни и образу мышления. Изложу некоторые стороны дела.

Шимъона бен Мататьягу называют Маккавеем; это означает, что он унаследовал странный и малопонятный титул, которого прежде удостоился его младший брат Иегуда, а теперь этот титул носят все члены этой семьи, так что покойный отец этнарха, которого звали Мататьягу, и его пять сыновей – все известны под именем Маккавеев.

Что именно это слово означает, – довольно неясно, хотя сам Шимъон утверждает, что это звание даруется вождю, который вышел из народа и остается верен народу: то есть, верен с точки зрения евреев – людей, питающих отвращение к порядку и презирающих власть. Однако же другие евреи, которых я об этом спрашивал, объясняют это иначе. Таким образом, у этого слова столько различных объяснений, что оно вообще почти теряет всякий смысл. Все это, однако, далеко не означает, что титул Маккавея не вызывает уважения.

Существует только один Маккавей, и это – этнарх Шимъон.

При этом последний нищий на улице может остановить его, спорить с ним и говорить с ним, как равный. Я видел такое собственными глазами и могу лично засвидетельствовать. В этой стране, где все умеют читать, пустословить и философствовать, не может выделиться какой-то высший, более образованный класс населения, – такой, как патриции в Риме. Но эта непонятная и назойливая еврейская демократия столь последовательна и заразительна, что ее можно сравнить с болезнью, от которой решительно никто не может считать себя огражденным.

Что же касается правительства, возглавляемого Шимъоном, то функция его и роль настолько расплывчаты, что его, можно сказать, просто не существует. Шимъон вроде бы воплощает верховную власть в Иудее, ибо все спорные вопросы как значительные, так и пустяковые, предлагаются его вниманию, и он выносит окончательное суждение.

Однако он отвечает за свои действия перед Советом старейшин – адонов и законоучителей, как они называются, – и эти адоны и учителя составляют Великое Собрание. В отличие от ваших высоких особ, это Собрание не может издавать законов, ибо Законом считается договор между людьми и Ягве, и точно так же это Собрание не имеет права объявлять войну. Для того, чтобы решить, объявлять войну или нет, созывается сборище в несколько тысяч человек, и они решают этот вопрос. Как ни нелеп такой способ ведения дел, евреи к нему нередко прибегают.

На следующий день Шимъон творил суд, я же молча сидел в углу судебной палаты, не вмешиваясь, но внимательно наблюдая за тем, что происходит. Как я понимаю, это входит в мои обязанности легата, ибо для того, чтобы дать верное описание жизни того или иного народа, необходимое Сенату для принятия соответствующих решений, следует учесть множество противоречивых факторов, особенно когда имеешь дело с таким хитрым и загадочным народом, как эти евреи.

Во время суда произошел один случай – настолько интересный, что стоит о нем рассказать. Перед Маккавеем предстал какой-то дубильщик, который привел с собою бедуинского мальчика, бездомного побродяжку из варварского племени, каких изрядное количество кочует в южных пустынях. Этот мальчик пять раз убегал от своего хозяина, и каждый раз дубильщик возвращал свою законную собственность, нередко входя для этого в значительные расходы. Вполне естественно, что он понес изрядный ущерб. Однако закон запрещает ему сделать то, что в Риме было бы совершенно естественным делом, призванным защитить общественное благо, то есть содрать с мальчика кожу и повесить ее в людном месте в назидание и предупреждение другой живой собственности.

Вместо этого, дубильщик пришел к этнарху и попросил позволения заклеймить мальчика, чтобы даже тогда, когда период его невольничества закончится, он всю жизнь носил клеймо раба. По-моему, это было очень скромное и более чем справедливое требование, и я полагал, что Шимъон без околичностей удовлетворит его. Однако принять столь простое решение Маккавей оказался неспособен, напротив, он унизил свое достоинство, вступив в беседу с рабом, которого он спросил, почему тот убегает от дубильщика.

– Я хочу быть свободным, – ответил мальчик. Маккавей некоторое время сидел, размышлял, как будто в этих простых словах содержался какой-то глубокий и таинственный смысл. А затем этнарх объявил свой приговор, и при этом в низком, грудном голосе старика была такая глубокая, затаенная печаль, какую я едва ли когда-нибудь слышал в человеческом голосе. Я записал слова, которые он произнес:

– Он получит свободу через два года, именно так, как гласит Закон. И не смей клеймить его.

На это дубильщик, рассердившись, спросил тем развязным тоном, каким евреи осмеливаются обращаться к любому человеку, независимо от его происхождения и положения:

– А как же деньги, которые я уплатил караванщикам?

– Пусть это будет плата за твою собственную свободу, дубильщик, – холодно сказал Маккавей.

Дубильщик попытался было возражать и назвал Маккавея по имени, Шимъоном бен Мататьягу, но Шимъон неожиданно вскочил, протянул руку, схватил дубильщика за плечо и заорал:

– Я рассудил тебя, дубильщик! И давно ли ты сам спал в паршивом шалаше из козьих шкур? Короткая же у тебя память! Разве свободу можно надеть или сбросить, как платье?

Это был единственный раз, когда этнарх при мне вышел из себя, единственный раз, когда я увидел, как прорвалась наружу глубокая, разъедающая его душу горечь, но этот случай помог мне понять, что он на самом деле за человек этот Шимъон бен Мататьягу.

А вечером мы вместе отужинали, и, беседуя за столом, я не мог не улыбнуться, вспомнив про забавное и достойное первобытных людей происшествие, которому я оказался свидетелем.

– Ты находишь это забавным? – спросил меня Маккавей.

Его что-то томило, и я, чтобы отвлечь его, поболтал с ним о том о сем и задал ему несколько вопросов о рабстве и о некоторых особенностях их необычной религии. Когда он немного рассеялся и оживился, и мы остались вдвоем – сыновья его отправились спать, а жена, у которой, по ее словам, разболелась голова, вышла на балкон подышать свежим воздухом, – я сказал этнарху:

– Что ты имел в виду, Шимъон Маккавей, когда сказал, что свободу нельзя надеть или сбросить, как платье ?

В этот момент старик держал в руке гроздь чудесного, сладкого иудейского винограда. Услышав мой вопрос, он положил гроздь на стол и некоторое время пристально смотрел на меня, как будто я его разбудил.

– Почему ты об этом спрашиваешь? – сказал он наконец.

– Моя задача – спрашивать, узнавать, пытаться понять, Шимъон бен Мататьягу. В противном случае я не смогу служить Риму и самому себе.

– А что ты понимаешь под свободой, римлянин? – спросил Маккавей.

– Почему еврей на вопрос всегда отвечает вопросом?

– Может быть, потому, что у еврея, как и у тебя, есть свои сомнения, ответил он, грустно улыбнувшись.

– У евреев нет сомнений. Сам же ты мне сказал, что евреи – избранный народ.

– Избранный? Да. Но избранный для чего? В наших священных свитках, которые ты, римлянин, несомненно, презираешь, говорится:

"И благословляться будут тобою все племена земные".

Я не мог удержаться, чтобы не воскликнуть;

– Какое поразительное, какое невероятное самомнение!

– Возможно. Ты спросил о свободе, римлянин.

Но мы понимаем свободу несколько иначе, чем другие народы, ибо рабами были мы у фараона в Египте.

– Ты уже говорил об этом, – напомнил я ему. – У вас эта фраза – как заклинание. А может быть, это действительно заклинание? Или магические слова?

– У нас нет заклинаний и магических слов, – задумчиво ответил старик. – Я имел в виду именно то, что я сказал. Когда-то мы были рабами в Египте, давно, очень давно – как понимают время нохри, но прошлое живет в нас, мы его не уничтожаем.

Мы были рабами и гнули спину от зари до зари, и нас сек хлыст надсмотрщика, и мы лепили кирпичи без соломы, и от нас отрывали наших детей, и мужа разлучали с женой, и весь народ рыдал и в отчаянии взывал к Господу. Так наш народ постепенно понял, что свобода – это великое благо, что она неотделима от самой жизни. Все имеет свою цену, но свобода покупается только кровью отважных.

– Это очень трогательно, – сказал я, по-видимому, довольно сухо, – но это не ответ на мой вопрос. Что, свобода – ваш Бог?

Шимъон покачал головой, и теперь он был такой, как все евреи – точно такой же, как мой высокомерный и презренный проводник: этот суровый вождь горной страны жалел меня, и это чувствовалось, несмотря на его терпение и вежливость.

– Все на свете – наш Бог, – пробормотал он, – ибо Бог един, и Он во всем, и Он незрим; не знаю, римлянин, как это лучше объяснить.

– А другие боги?– улыбнулся я.

– А разве есть другие боги, римлянин?

– А как по-твоему, еврей? – спросил я довольно оскорбительным тоном, чтобы уязвить его, ибо мне до смерти надоело его высокомерие под маской смирения.

– Мне известен лишь Бог Израиля, Бог моих предков, Бог моего народа, -невозмутимо сказал Маккавей.

– Ты с Ним говорил?

– Нет, я с Ним никогда не говорил, ответил старик спокойно

– Видел Его?

– Нет.

– Знал людей, которые Его видели?

– Его видели горы и поля моей родной земли.

– Земли, по которой Он ходит?

– Он обитает и здесь, и повсюду, – улыбнулся старик.

– И ты уверен, что нет других богов?

– В этом я уверен, – сказал Маккавей.

– По-моему, – сказал я, – если бы вы проявили должное почтение к богам других народов, вы бы не упорствовали в этом слепом и безусловном отрицании по крайней мере, из уважения к чувствам других людей.

– Истина есть истина, – сказал он смущенно.

– Неужели ты так хорошо знаешь истину, еврей? Неужели ты можешь разрешить все вопросы, сомнения, колебания? Разве Бог открыл вам истину, когда из всего огромного, безграничного и цивилизованного мира Он избрал именно вас – кучку горцев-крестьян?

Я ожидал, что он рассердится, но в его бледных, встревоженных глазах не было заметно ни малейшего признака гнева. Он долго смотрел на меня, вглядываясь мне в лицо, как будто хотел отыскать там нечто, что помогло бы ему побороть свое смущение.

Затем он встал и промолвил:

– Извини меня, я очень устал.

И он оставил меня одного.

После его ухода я посидел некоторое время в одиночестве, а потом вышел на балкон – самое красивое место в этом доме: это была широкая, просторная веранда, где стояли мягкие ложа, и с нее открывался чудесный вид на глубокое и узкое ущелье. Внизу лежал город и иудейские холмы, и недостаток архитектурных красот возмещался живописным расположением города.

На балконе сидела жена этнарха. Заметив ее, я хотел было удалиться, но она обратилась ко мне:

– Не уходи, римлянин, если только беседа с этнархом не слишком утомила тебя.

– Здесь очень красиво. Но мне не следует быть здесь вдвоем с тобой.

– Почему? Разве в Риме это считается предосудительным ?

– Совершенно предосудительным.

– Но у нас в Иудее другие нравы. Меня зовут Эстер, и во всяком случае, я старая женщина, так что садись, Лентулл Силан, никто ничего дурного не подумает. Расскажи мне немного о Риме, если только тебе не скучно развлекать старуху. Или, если хочешь, я расскажу тебе что-нибудь про Иудею...

– Или?

– Или про Шимъона Маккавея.

Я кивнул.

– Шимъон Маккавей... Может быть, я знаю о нем меньше, чем ты, римлянин; ведь он, как ты, наверно, уже понял, очень странный и своенравный человек, и, кроме его брата Иегуды, я не знаю, был ли в мире еще хоть один такой человек, как он. Его называют "железной рукой", но на самом деле в душе он совсем не железный...

Я молча сидел и ждал. К тому времени я уже достаточно знал евреев, чтобы понимать, что, отвечая, я рискую попасть впросак. То, что другим людям приятно, евреев обижает, а то, что других людей обижает, евреям приятно. Пока я нахожусь в Иудее, я – представитель Рима, а Рим всегда интересуется, всегда задает вопросы, всегда пытается понять.

Этой женщине нужен был собеседник, она хотела говорить, и она получила странное удовлетворение от беседы с римлянином, поэтому я откинулся на ложе и слушал.

– Он мой муж, Лентулл Силан, и такого человека, как он, во всем Израиле не сыщешь. Разве это удивительно? Или наша земля такая крохотная, такая незначительная, такая дикая, что мои слова тебя только забавляют?

Я знаю, тебя многое забавляет – а может быть, и нет, и твоя высокомерная, презрительная улыбка – это всего лишь неотъемлемая принадлежность римского легата. А может быть, я к тебе несправедлива, и тебя действительно забавляют эти чудаковатые, неотесанные евреи. Зачем ты здесь? Для чего тебя сюда послали? Впрочем, неважно, не отвечай, я просто болтливая старуха. Так мы говорили о Шимъоне Маккавее?

У него было четыре брата – ты знаешь, ведь всего было пять братьев Маккавеев; но эти четыре брата теперь мертвы, и у Шимъона внутри тоже что-то умерло. Он любил в жизни только своих братьев, а один из них был Иегуда. После смерти Иегуды он и женился на мне.

Не потому, что он меня любил. О, я росла с ним вместе в Модиине, он с детства виделся со мной чуть ли не каждый день, – но любить меня он не мог, он вообще ни одну женщину любить не мог, даже ту, которую звали Рут и которая была первая красавица в Модиине. Но я утомила тебя своими пересудами, ты ведь хотел бы услышать что-нибудь о нем, а не обо мне.

– Нет, о тебе, – вставил я, – ведь ты – часть его.

– Спасибо на добром слове, – сказала она, в первый раз улыбнувшись, – но едва ли это правда, Лентулл Силан.

Никто не может быть частью Маккавея – ни одна женщина на свете. Он одинокий и угрюмый человек, и такой он был всегда; он тоскует по потерянной жизни, по той жизни, какой живут все люди, но которая не для Маккавеев. Подумай, римлянин, каково жить без души, без самого себя, жить только ради чего-то, что вне человека. Подумай об этих пяти братьях, пройди по Иерусалиму, по Иудее, расспрашивай о них, и ты не услышишь о них ни одного худого слова, ни одного укора, каждый скажет тебе, что не было равных им, что это были люди без страха и упрека.

Она внезапно замолчала, долго смотрела на прекрасную, залитую лунным светом долину, а потом добавила:

– Но какой ценой! Чего это им стоило!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю