412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Филлипс Лавкрафт » Безумие и его бог (сборник) » Текст книги (страница 11)
Безумие и его бог (сборник)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:40

Текст книги "Безумие и его бог (сборник)"


Автор книги: Говард Филлипс Лавкрафт


Соавторы: Ги де Мопассан,Эрнст Теодор Амадей Гофман,Вальтер Отто

Жанры:

   

Эзотерика

,
   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Музыка Эриха Цанна

Я проштудировал множество карт города не только современных, но и устаревших, поскольку названия, разумеется, изменялись, – однако «Осейль» так и не нашел. Более того, я досконально обследовал старинные кварталы и, не обращая внимания на названия, вдоль и поперек исходил все районы, где могла бы находиться улица, запомнившаяся мне как Осейль. Но тщетно! Все усилия не привели ни к чему, и пришлось констатировать унизительный для меня факт: ни дома, ни улицы, ни даже района, где, будучи студентом факультета метафизики, я влачил последние месяцы того памятного нищенского существования и где мне довелось услышать музыку Эриха Цанна, я не могу отыскать.

Провалы в памяти отнюдь не удивительны: жизнь на улице Осейль весьма и весьма сказалась на моем физическом и психическом здоровье. И все-таки странно, совершенно не понимаю, почему не могу отыскать эту улицу, – ведь до нее всего полчаса ходьбы от университета, да и дорога настолько примечательна, что, пройдя по ней хотя бы раз, ее едва ли можно забыть. Спросить решительно не у кого: ни один из немногих знакомых тех времен не заходил ко мне на Осейль, и я еще не встречал никого, кто что-либо слышал о ней.

Улица Осейль находилась за массивным каменным мостом через мутную, грязную реку, по обоим берегам которой шли отвесные кирпичные стены каких-то складов с непрозрачными рифлеными окнами. У реки всегда было сумрачно: дым близлежащих фабрик, казалось, никогда не пропускал сюда солнца. Кроме того, река источала отвратительные запахи – настолько специфические, не похожие ни на какие другие, что, возможно, они когда-нибудь помогут в моих поисках: я, безусловно, их сразу узнаю. На той стороне тянулось несколько узких, мощенных булыжником улиц с трамвайными путями, затем начинался подъем: сначала плавный, но на подходе к Осейль очень крутой.

Сама же Осейль отличалась невероятной узостью и крутизной. Недоступная, разумеется, ни для какого вида транспорта, местами переходя в пролеты ступеней, она поднималась чуть ли не вертикально и заканчивалась тупиком – увитой плющом высокой стеной. Вымощена улица была весьма хаотично: то каменными плитами, то булыжником, а иногда попадались участки голой земли с пробивающейся серовато-зеленой травой. Высокие, немыслимо старые дома с островерхими крышами неправдоподобно кренились вправо, влево, вперед и назад. Кое-где, наклоняясь навстречу друг другу, дома почти смыкались, образуя над улицей некое подобие арки; они-то в основном и загораживали свет. Кроме того, над улицей нависало несколько переходов, связывающих противоположные дома.

Странное, очень странное впечатление производили и обитатели улицы Осейль. Сначала я подумал, что причиной тому их молчаливость и скрытность, но позже нашел другое объяснение: все они были совсем-совсем старыми. Не понимаю, как меня угораздило поселиться на подобной улице, но в то время я был настолько стеснен и измотан, что не задумывался над такими вещами, – меня постоянно выселяли за неуплату, и я переезжал из одной убогой квартиры в другую, пока наконец не попал в ветхий, разваливающийся дом на Осейль, принадлежащий Бландо, разбитому параличом старику. Третий дом, считая сверху, самый высокий на улице.

Дом пустовал, и на пятом этаже, где находилась моя комната, я был единственным постояльцем. Переселившись, первой же ночью я услышал необычную музыку, доносившуюся из мансарды под островерхой крышей. Расспросив на другой день Бландо, я выяснил, что там жил немец, музыкант, странный немой старик по имени Эрих Цанн, вечерами игравший на виоле в оркестре захудалого театрика. По словам Бландо, ночью, возвратившись из театра, Цанн любил поиграть для себя и поэтому поселился под самой крышей, в уединенной мансарде с единственным слуховым окном, из которого, однако – и только из него на всей улице, – можно было взглянуть поверх тупиковой глухой стены на крутой склон и панораму внизу.

Впоследствии я слушал Цанна каждую ночь, и хотя его концерты мешали мне спать, причудливость музыки определенно завораживала. Не особенно разбираясь в этом искусстве, я тем не менее был уверен, что гармонии Цанна существенно отличаются от всех мне известных, и потому стал относиться к старику как к талантливому и весьма оригинальному композитору. Чем больше я слушал, тем больше проникался его игрой, пока наконец – приблизительно через неделю – не решил познакомиться с ним.

Однажды поздно вечером я подкараулил возвращавшегося с работы Цанна и, как бы невзначай столкнувшись с ним в коридоре, сказал, что хочу познакомиться и, если возможно, послушать что-нибудь в его исполнении. Теперь я видел его вблизи: невысокий, худой, сгорбленный, в потрепанной одежде, голубоглазый и почти лысый, он напоминал сатира гротескными чертами лица. Первые же мои слова разгневали его и напугали, однако явная доброжелательность в конце концов все-таки смягчила старика – жестом предложив следовать за ним, он повернулся и начал подниматься в мансарду по темной, расшатанной и скрипящей лестнице. Из двух комнат под крутой крышей Цанн занимал западную, выходящую на высокую стену в конце улицы. Просторная комната из-за немыслимой бедности и запущенности казалась еще просторней. Вся обстановка состояла из узкой железной кровати, обшарпанного умывальника, маленького стола, объемистого книжного шкафа, железного пюпитра и трех старомодных стульев. Разбросанные по полу нотные листы, грубые дощатые стены, которые, похоже, никогда не штукатурили, изобилие пыли и паутины создавали впечатление, что помещение скорее заброшенно, чем обитаемо. Словом, судя по всему, мир красоты и гармонии Эриха Цанна находился в каком-то другом, воображаемом космосе.

Жестом пригласив меня сесть, немой прикрыл дверь, задвинул солидный деревянный засов и, вдобавок к принесенной с собой, зажег еще одну свечу. Затем, открыв изъеденный молью футляр, извлек виолу и уселся на самый неудобный из стульев. Пюпитр весь вечер стоял без дела: играя по памяти и не предоставляя мне никакого выбора, более часа старик завораживал меня необычными, отличавшимися от всех мне известных композициями, очевидно, собственного сочинения. Неискушенному в музыке описать их практически невозможно: своеобразные фуги с повторяющимися, в высшей степени пленительными пассажами; однако я отметил полное отсутствие роковых, гипнотических мелодий, которые каждую ночь слышал в своей комнате внизу.

Я прекрасно помнил те странные мелодии и даже часто напевал и насвистывал их (правда, довольно неточно), поэтому, как только музыкант отложил смычок, я сразу спросил, не смог ли бы он сыграть что-нибудь из них. Едва он услышал мою просьбу, как выражение его морщинистой физиономии сатира изменилось: вместо скучающего спокойствия, с которым он играл, вновь появилась та же странная смесь гнева и страха, что и при нашем знакомстве. Расценив это как малосущественные старческие причуды, сначала я решил все-таки склонить его к игре и даже попытался пробудить в нем соответствующее настроение, насвистывая кое-какие запомнившиеся с предыдущей ночи мелодии, однако, увидев реакцию старика, моментально смолк: на его лице появилось выражение, не поддающееся никакому толкованию, а правая рука – длинная, высохшая, костлявая – протянулась к моим губам, делая знак замолчать. В довершение, продолжая демонстрировать свою эксцентричность, он испуганно, будто опасаясь кого-то, взглянул на одинокое занавешенное окно, что было совсем уж абсурдно, ведь мансарда находилась много выше соседних крыш и в нее никак нельзя было проникнуть извне.

Взгляд старика напомнил мне замечание Блан-до, что только из этого, единственного на всей улице окна открывался свободный вид поверх стены, и у меня возникло желание посмотреть на ошеломительную панораму залитых лунным светом крыш и городских огней по ту сторону холма, которой из всех обитателей Осейль мог любоваться только раздражительный музыкант. Я подошел к окну и собрался раздвинуть неописуемые занавески, как вдруг на меня набросился потерявший голову от страха и ярости немой квартирант: вцепившись обеими руками и кивая в сторону двери, он нервно старался вытолкать меня туда. Удивленный и разочарованный, я попросил его успокоиться и пообещал тотчас уйти. Мое возмущение и обида, похоже, остудили гнев старика, и он ослабил хватку. Потом, однако, снова вцепился покрепче – на сей раз дружески – и потянул к стулу. Я сел. В глубокой задумчивости проследовав к заваленному бумагами столу, он взял карандаш и с усилием плохо знающего язык иностранца принялся что-то писать по-французски.

Наконец он вручил пространную записку, где приносил извинения и взывал к моему терпению. Цанн писал, что его, одинокого старика, мучат страхи и нервные расстройства, связанные с музыкой и кое с чем еще. Ему понравилось, как я слушал музыку, и он приглашал заходить, невзирая на его эксцентричность. Вместе с тем заверял, что никому на свете не может сыграть тех странных мелодий и не в состоянии выносить их воспроизведения кем-то другим; кроме того, совершенно не терпит, когда в его комнате начинают трогать какие-нибудь вещи. До нашей встречи в коридоре он даже не подозревал, что в моей комнате слышна его ночная игра, поэтому теперь он просит меня договориться с Бландо и переехать на какой-нибудь нижний этаж, где музыка не слышна. Дополнительные расходы, связанные с платой за квартиру, Цанн предлагал взять на себя.

Продираясь сквозь отвратительный французский, я постепенно проникся снисходительностью к старику. Ведь он – просто жертва физических и нервных недугов, как, впрочем, и я, а занятия метафизикой научили меня доброжелательности. Внезапно тишину мансарды нарушил легкий короткий стук за окном – должно быть, качнулся ставень на ночном ветру, – но я почему-то вздрогнул, почти так же сильно, как и Эрих Цанн. Закончив читать, я пожал хозяину руку, и мы расстались друзьями.

На следующий день Бландо предоставил мне более дорогую комнату на третьем этаже, расположенную между апартаментами пожилого ростовщика и комнатой представительного обивщика мебели. Четвертый этаж пустовал.

Скоро я понял, что стремление Цанна почаще встречаться не было таким уж искренним, как мне показалось, когда он уговаривал меня съехать с пятого этажа. К себе он не приглашал, а если я приходил сам, держался натянуто и играл апатично. Встречались мы только ночами – днем он спал и никого не принимал. Не могу сказать, что моя симпатия к старику возрастала, все-таки мансарда и странная, зловещая музыка непонятным образом волновали и притягивали меня. И очень хотелось взглянуть из этого окна за стену… на неведомый склон, блестящие крыши и шпили, которые, должно быть, заполняли пространство внизу. Однажды вечером, когда Цанн был в театре, я даже поднялся наверх, но дверь оказалась запертой.

В чем я действительно преуспел, так это в подслушивании ночных концертов старика. Сначала я прокрадывался на цыпочках на пятый этаж, потом осмелел и стал взбираться по скрипучей лестнице до самой мансарды. Там, в тесном коридоре, перед запертой дверью с прикрытой изнутри замочной скважиной я часто слушал музыку, вызывавшую у меня смутный ужас перед какой-то нависшей, постепенно сгущавшейся тайной. В самих мелодиях, в общем-то, не было ничего ужасного – поражали нездешние, явно неземные звуковые вибрации; кроме того, музыка время от времени обретала симфонический размах, вряд ли доступный одному-единственному исполнителю. Гений Эриха Цанна, безусловно, был наделен дикой, сумасшедшей мощью. День ото дня его игра становилась все более бурной, даже исступленной, а сам старик через несколько недель превратился в такое одичавшее и запуганное существо, что на него было жалко смотреть. К себе он меня вообще не пускал, а если мы случайно встречались на лестнице, сторонился и старался побыстрее уйти.

Однажды ночью, стоя у двери в мансарду, я услышал, как пронзительная нота виолы вдруг рассыпалась хаосом звуков. Инфернальная какофония наверняка заставила бы меня усомниться в собственном здравомыслии, если бы из запертой комнаты не донеслось жалкое доказательство реальности кошмара: там раздался жуткий сдавленный крик, произвести который мог только немой и только в мгновение высшего ужаса или нестерпимой боли. Я принялся стучать в дверь, но не дождался ответа. Потом, содрогаясь от страха и холода, стоял и ждал в темном коридоре, пока наконец не услышал слабые попытки несчастного музыканта подняться с пола, опираясь на стул. Судя по всему, он начал приходить в себя после обморока, поэтому я снова принялся стучать, вдобавок – чтобы успокоить старика – выкрикивая свое имя. Я слышал, как Цанн проковылял к окну, закрыл и ставень, и подъемную раму, потом прошаркал к двери и нерешительно ее отомкнул, чтобы дать мне войти. На этот раз он действительно был рад меня видеть: его перекошенное лицо светилось облегчением, и он вцепился в мой пиджак, как ребенок в материнскую юбку.

Жалкий, трясущийся старик усадил меня на стул, а сам в изнеможении опустился на другой, рядом на полу лежали смычок и виола. Некоторое время он просто безвольно сидел, странно покачивая головой, но мне казалось, будто он напряженно и со страхом прислушивается. Затем – похоже, успокоившись – пересел к столу, набросал мне короткую записку и, снова вернувшись к столу, стал быстро, ни на секунду не прерываясь, писать. В записке, умоляя проявить милосердие и взывая к моему неудовлетворенному любопытству, старик просил не уходить, пока он не закончит полного описания на немецком всех обрушившихся на него ужасов и чудес. Я остался сидеть, наблюдая за его мелькающим карандашом.

Приблизительно через час, когда я все еще ждал, а кипа спешно исписанных музыкантом листов продолжала расти, он неожиданно вздрогнул, словно что-то напомнило ему о пережитом потрясении. Совершенно уверен: в этот момент, судорожно прислушиваясь, он смотрел на занавешенное окно. Мне тоже показалось, будто я слышу нечто; но звуки были отнюдь не зловещие, а скорее напоминали тихую, доносившуюся из каких-то бесконечных далей мелодию. Я даже подумал о музыканте в одном из соседних домов или где-то за высокой стеной, куда я ни разу так и не заглянул. Однако на Цанна это произвело поистине чудовищное действие: выронив карандаш, он вскочил, схватил виолу и принялся оглашать ночь самыми неистовыми пассажами из всех, что я слышал в его исполнении, исключая разве подслушанные за дверью.

Я и не пытаюсь описать игру Эриха Цанна той страшной ночью. Это было ужасней всего даже подслушанного, ибо теперь я видел выражение его лица – к подобной игре его побуждал страх, неописуемый страх… Он старался произвести как можно больше шума в надежде что-то отвратить или заглушить; что именно, я не мог и вообразить, но, должно быть, нечто ужасное. Музыка стала бредовой и фантастичной, яростной и истеричной, сохранив, однако, всю свою поразительную гениальность, которой, вне всяких сомнений, обладал этот немой старик. Я узнал мелодию лихого венгерского танца, весьма популярного в театрах, и тут же понял, что впервые слышу, как Цанн исполняет произведение другого композитора.

Громче и громче, исступленнее и исступленнее становился отчаянный крик и плач виолы. Музыкант покрылся каким-то жутким потом и вертелся, как обезьяна, не отрывая лихорадочного взгляда от занавешенного окна. Бешеная музыка вызывала странные ассоциации: передо мной зримо восставали бушующие бездны облаков, дымов и молний, среди которых кружились в безумных плясках призрачные сатиры, менады, вакханы. И вдруг – иное, пронзительное звучание, но уже не виолы: спокойная, целенаправленная и вместе с тем ироническая мелодия доносилась откуда-то с запада…

В ту же секунду завывающий ночной ветер, сорвавшийся за окном словно в ответ на дикую игру, застучал ставнем. Обезумевшая виола Цанна превзошла самое себя, крича и рыдая в немыслимых для этого инструмента тонах. Ставень застучал громче, открылся и стал колотиться о раму. Задребезжало стекло и, не выдержав, лопнуло. В мансарду ворвался холодный ветер, заплясало пламя свечей, на столе зашелестели листы бумаги с начатым повествованием Цанна о своей страшной тайне. Взглянув на старика, я понял, что он уже не воспринимает окружающего: голубые глаза вылезли из орбит и остекленели, а исступленная игра превратилась в слепое, механическое извлечение хаотической оргии звуков, неподвластных никакому перу.

Внезапно сильный порыв ветра сорвал манускрипт со стола и погнал к окну. В отчаянной попытке его спасти я кинулся за летящими страницами, но их выдуло прежде, чем я подбежал к зияющей раме. Тогда я вспомнил о давнем желании выглянуть из этого окна, единственного на всей Осейль, откуда можно было увидеть склон за стеной и раскинувшийся внизу город. Было очень темно, но городские огни горят всю ночь, и я рассчитывал разглядеть их сквозь ветер и дождь. Плясало пламя свечей, смешиваясь с завываниями ночного ветра, безумствовала виола. Я приблизился к окну самой высокой на улице мансарды и выглянул… но не увидел раскинувшегося внизу города, не увидел никаких мирных огней знакомых проспектов, не увидел вообще ничего, кроме безграничной, беспредельной тьмы… невообразимого, чуждого всему земному пространства, полного движения и музыки. Пока я с ужасом смотрел в окно, ветер задул обе свечи, оставив меня во мраке наедине с хаосом пандемониума за окном и демоническим воем виолы, безумствовавшей за спиной.

Посветить было нечем. Пробираясь назад, я наткнулся на стол, опрокинул стул и, миновав эту последнюю преграду, направился туда, где, захлебываясь пронзительной музыкой, истошно визжала тьма. Какие бы силы мне ни противостояли, я хотел по крайней мере попытаться спасти и себя, и Эриха Цанна. Один раз почудилось чье-то холодное прикосновение, я закричал, но крик многократно перекрыла виола. Потом во тьме меня внезапно полоснуло бешеным смычком, и я понял, что музыкант уже рядом. Протянув руку и обнаружив спинку стула, я нащупал и сильно потряс старика за плечо, стараясь привести его в чувство.

Он не отреагировал: виола беспрерывно продолжала визжать. Я положил руку на голову старика, дабы сдержать ее механическое покачивание, и прокричал Цанну в ухо, что мы оба должны бежать из этого непостижимого ночного кошмара. Он не ответил и даже не умерил неистовства своей безумной игры, а во тьме мансарды, смешиваясь с какофонией звуков, кружили какие-то странные вихри. Когда моя рука коснулась уха старика, по непонятной причине я содрогнулся – непонятной до тех пор, пока не дотронулся до его неподвижного лица: ледяное, бездыханное, застывшее… выпученные, остекленелые глаза, бессмысленно уставившиеся в пространство… В следующую секунду, чудом отыскав дверь и деревянный засов, я бросился прочь от скрытого тьмой существа с этими жуткими глазами и от потустороннего воя проклятой виолы, чья исступленность только усилилась, когда я ринулся вниз.

Перепрыгивая ступени, скатываясь кубарем, хватаясь за перила, я пронесся по бесконечным лестничным пролетам мрачного дома, выскочил на узкую и крутую улицу и, оказавшись среди покосившихся домов, по булыжникам и ступеням, поскальзываясь, падая и тут же вставая, помчался к нижним улицам, к текущей в каньоне кирпичных стен вонючей реке. Задыхаясь, пролетел по темной махине моста и устремился к знакомым проспектам и оживленным бульварам. Воспоминания об этом кошмарном побеге неизгладимы. Еще помню: не было ветра, и не было луны, и свет фонарей, витрин и окон почему-то мигал.

Несмотря на тщательные поиски и доскональные исследования, мне так и не удалось найти улицу Осейль. Но я не очень жалею об этом, а также не очень печалюсь о сгинувших в неведомых безднах исписанных листах – единственном объяснении музыки Эриха Цанна.

Потусторонний

Несчастлив тот, кому воспоминания о детстве приносят горечь и страх. Он вглядывается в глубину своей памяти и различает лишь просторные, заброшенные комнаты, темные занавеси, длинные полки, заставленные старинными книгами, или сумрачные рощи гротескных, сдавленных хищными ползучими растениями, гигантских деревьев в могучем и монотонном волнении ветвей. Такой удел боги даровали мне, пораженному, ошеломленному, разбитому. И все же я стараюсь упрямо цепляться за эти сухие воспоминания, опасаясь вторжения неугомонного разума в область… иного.

Я не знал места своего рождения, а только место своего пребывания. Замок, полный зловещих коридоров и переходов, был бесконечно стар и бесконечно ужасен: потолки уходили в зыбкую высь, где глаз распознавал только паутину и колыхание странных теней; каменные плиты в полуразрушенных залах отдавали отвратительной сыростью и непередаваемо тошнотворным запахом, словно бы исходящим от множества трупов, оставленных ушедшими поколениями. Вокруг царила тьма, так что я часто зажигал свечи только для облегчения истомленных глаз, ибо солнца тоже не было: кроны чудовищных деревьев распластались выше стен и выше донжонов. Лишь одна черная башня прорвалась в неведомое небо, но башня, основательно разрушенная – подъем не сулил успеха, разве что удалось бы вскарабкаться по камням отвесной стены.

Я, вероятно, жил сколько-то лет в этом месте, хотя понятие о времени у меня было весьма приблизительное. Кто-то заботился обо мне, но я не могу вспомнить никого, кроме себя, и ничего живого, кроме бесшумных крыс, пауков и летучих мышей. Опекуны мои, полагаю, были чрезвычайно старыми, сморщенными и тлетворными, наподобие древнего замка, впрочем, мог ли я иметь о них иное представление? Самыми обычными и натуральными вещами мне казались кости и скелеты, рассеянные по каменным криптам, по крайней мере более натуральными, нежели цветные изображения живых существ в заплесневелых книгах, из коих я черпал свои познания. Никакой учитель не наставлял меня, и я вообще не слыхал звука человеческого голоса во все эти годы, даже своего собственного, ибо у меня не было привычки громко произносить прочитанные фразы. Внешность моя равным образом представляла загадку: в замке не было ни единого зеркала, и я согласовался только с нарисованными в книгах фигурами и лицами молодых людей. Я предполагал себя молодым, потому что помнил очень мало.

Часто я уходил в рощу, пересекая ров с гнилостной водой на дне, часами лежал под темными молчаливыми деревьями и размышлял о прочитанном: мне грезились веселые толпы за горизонтом бескрайних лесов. В поиске солнечного мира я даже попытался однажды выбраться из лесной чащи, но чем дальше продвигался, тем черней сгущались тени, тем плотней насыщалось страхом окружающее пространство, и я отчаянно рванулся обратно, опасаясь сгинуть в лабиринте ночного безмолвия.

В беспрестанных сумерках я грезил и ждал неизвестно чего. И невыносимое одиночество столь обострило жажду света, что я вскинул умоляющие руки к черной башне, пробившейся вершиной своей в неведомое небо. И решил подняться любой ценой: лучше на мгновение увидеть небо и погибнуть, чем тянуть и тянуть сумрачные годы.

Во влажном и мглистом беззвучии я осторожно ступал по растрескавшейся, выщербленной каменной лестнице, пока не добрался до ее предела – далее наверх вели опоры, торчащие в кладке стены. Зловещей и призрачной пустотой зияло цилиндрическое нутро, где угадывался бесшумный ход летучих мышей; еще более зловещей и призрачной казалась медлительность моего восхождения: темнота вверху не разрежалась, только новый, необычный холод объял меня. Я все же поднимался, но, к моему удивлению, наверху ни малейшего проблеска света, а взглянуть вниз было страшно. Вдруг неожиданно наступила ночь, и напрасно я ощупываю пальцами стену в поисках амбразуры, дабы высунуть голову и оценить достигнутую высоту.

В конце концов после мучительного, жуткого, слепого цепляния и судорожного замирания над проклятой бездной голова коснулась твердой поверхности, предположительно крыши или какого-нибудь настила. Протянутая рука проползла по внезапному препятствию и нашла его каменно-неподвижным. Начался тягостный, смертельно опасный вояж по круговой стене, когда руки и ноги в предчувствии почти неминуемого скольжения ищут любой щели и любого выступа. При малейшей возможности я ощупывал каменный потолок, и наконец ладонь наткнулась на нечто, поддающееся усилию. Использовать руки я не мог, а потому изо всех сил уперся головой и приподнял… крышку люка, вероятней всего. Ухватившись пальцами за каменный край, подтянувшись, я понял, несмотря на отсутствие света, что страшный подъем хотя бы на время окончен, так как предполагаемая крышка люка оказалась, собственно говоря, опускной дверью, закрывающей вход в просторную сторожевую циркону, что превосходила по диаметру основание башни. Осторожно выбрался, безуспешно пытаясь воспрепятствовать падению опускной двери, нет, она-таки грохнулась на свое место, возбуждая зловещее эхо. Впрочем, думал я, обессиленно лежа на каменном полу, при надобности, вероятно, удастся ее снова приподнять.

Рассчитывая, что нахожусь над самыми верхними ветвями проклятого леса, я заставил себя встать и принялся осторожно перемещаться в сторону окон, дабы увидеть наконец небо, луну и звезды, о которых читал в книгах. Но сколь я был разочарован, обнаружив только широкие мраморные выступы, заставленные какими-то продолговатыми ящиками солидного размера. Тщетно я ломал себе голову, зачем они собраны здесь, на такой высоте, на таком расстоянии от замка внизу, и что за странные и древние секреты они хранят? Неожиданно я обнаружил сводчатый проем, закрытый каменной дверью, на которой прощупывался резной орнамент. Поначалу дверь не поддавалась, но крайнее напряжение сил принесло успех – она медленно сдвинулась на меня, внутрь помещения. И здесь настал момент небывалого доселе экстаза: сквозь узорную железную решетку на восходящие от двери каменные ступени разлилось сияние полной луны, которую я ранее видел только во сне или в смутных фантазиях.

Предполагая, что вершина башни достигнута, я принялся подниматься по этим ступеням, но тут же замедлил свой порыв, ибо луну закрыло облако. Тем не менее осторожным шагом, в темноте, добрался до решетки и нашел ее незапертой. Однако поостерегся открывать, так как меня весьма устрашила перспектива падения с такой значительной высоты. И здесь луна воссияла вновь.

Потрясение было демоническим, невероятным до абсурда. Пережитое прежде не шло ни в какое сравнение с тем, что я увидел сейчас. Странное, дикое чудо! А увидел я просто-напросто следующее: вместо ожидаемой сумрачной волны древесных крон за решеткой простиралась… твердая почва, на которой белели мраморные плиты и колонны, затененные старинной церковью, чей сломанный шпиль зловеще поблескивал в лунном сиянии.

Я машинально толкнул решетку и ступил на гравиевую дорожку, что раздваивалась чуть далее.

В мозгу, потрясенном и хаотичном, желание света было, однако, настолько всепоглощающим, что даже фантастичность события не могла меня поколебать. Пусть мой эксперимент был безумием, сном, магией – не все ли равно: любой ценой я должен увидеть свет, веселье, движенье. Кто я, что я, что означает окружающее, обо всем этом я не имел понятия, и все же, казалось, поиск велся не совсем вслепую, а возбуждался какими-то смутными, потаенными воспоминаниями. Я миновал плиты и колонны и прошел под аркой в открытую местность, иногда следуя торной дорогой, иногда пересекая луга, где лишь случайные руины намекали на когда-то пролегавший путь. Однажды мне пришлось переплыть быструю реку мимо разрушенных устоев давно исчезнувшего моста.

Часа через два я достиг предполагаемой своей цели – передо мной высились увитые плющом стены. Величественный замок стоял в густом парке, знакомый до боли и тем не менее удивительно странный. Ров был заполнен водой, привычные башни исчезли, появились флигели недавней постройки, – все это смущало и беспокоило глаза наблюдателя. Но более всего поразили и очаровали меня раскрытые окна: они сияли, оттуда доносился шумный, веселый гомон. Приблизившись, я заглянул и увидел причудливо одетую компанию: люди смеялись и оживленно беседовали. Никогда прежде не доводилось мне слышать человеческой речи, и смысл угадывался с трудом. Черты и выражения некоторых лиц что-то очень отдаленно напоминали, другие казались совершенно чужими.

Я переступил через низкий подоконник в светлую, сияющую комнату: увы, только один шаг погасил ослепительную секунду надежды черной конвульсией отчаянья. Итак, едва я переступил подоконник, как безумный, безобразный, неожиданный страх взорвался в зале, искажая всякое лицо, исторгая неслыханный вопль из каждой глотки. Бегство было общим и паническим, некоторые грянулись в обморок, другие, придержав безоглядное отступление, пытались их вытащить за порог. Многие заслоняли глаза, нелепо кидались из стороны в сторону, опрокидывали мебель, натыкались на стены в поисках спасительных дверей.

Я остался один в блестящих апартаментах и, прислушиваясь к затихающим крикам, задрожал от близости неведомого присутствия.

Поначалу комната показалась пустой, но когда я направился к одной из ниш, мне почудился намек на движение – там, под золоченой рамой дверного проема, ведущего в довольно-таки аналогичную комнату. Приближаясь к нише, я ощутил чуждое присутствие более явственно – и тогда из моего горла в первый и единственный раз вырвался странный и хриплый вой, напугавший меня не менее, чем породившая его причина: оттуда ко мне подступало в полной и устрашающей очевидности нечто непредставимое, неописуемое, неслыханное, чье появление превратило веселую компанию в свору обезумевших беглецов.

Трудно определить, что это было: какая-то композиция, вернее, инфернальная смесь отвратительного, зловещего, анормального, ненавистного; гоул в гротескной стадии кошмарной диссолюции, сочащийся гноем эйдолон торжествующего разложения, один из ужасающих монстров, которых милостивая земля обычно скрывает от глаз смертных. Одному Богу известно, было ли существо не от этого мира или более не от этого мира, только к вящему моему ужасу я различил в лохмотьях гниющего мяса, едва прикрывающих кости, жестокую, но узнаваемую пародию на человеческий абрис, что вызвало ледяную судорогу в моем теле.

Почти парализованный, я все же попытался бежать, вернее, отшатнувшись, топтался на месте, что ни в коей мере не нарушало гипноза, в котором держал меня безымянный, безгласный монстр. Мои глаза, скованные взглядом мутных стекловидных орбит, отказывались закрываться, хотя после первого шока пространство несколько расплылось и кошмарная аппариция виделась менее отчетливо. Постарался заслониться ладонью, но рука, приневоленная бунтующими нервами, едва шевелилась. Впрочем, даже столь слабая попытка лишила меня равновесия: покачнувшись, я шагнул вперед, дабы не упасть. И в этот момент ошеломительно, агонизирующе почувствовал близость неведомого существа, мне даже почудилось его тлетворное дыхание. Почти безумный, почти не сознавая жеста, защищаясь, я вытянул руку – и в ту же секунду по какой-то дьявольской случайности мои пальцы прикоснулись к вытянутой безобразной лапе чудовища, стоящего там, за позолоченной дверной рамой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю