355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Джейкобсон » Время зверинца » Текст книги (страница 2)
Время зверинца
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:18

Текст книги "Время зверинца"


Автор книги: Говард Джейкобсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

3. Я – БИГЛЬ

Как бы то ни было, свой первый роман я посвятил Ванессе и Поппи. Обеим. С нежной любовью жене – и теще. О запятой между ними я и не подумал.

В этом утонченно-скабрезном опусе повествование велось от лица молодой идеалистки, сотрудницы зоопарка, что вызвало определенный интерес у женской читательской аудитории, для которой не-отождествление себя с персонажами здесь оказалось менее болезненным, чем в моих последующих книгах. «Мартышкин блуд» даже произвел небольшой фурор при первом появлении на полках магазинов – за тринадцать лет до того, как я обнаружил его пылящимся на оксфэмской полке в Чиппинг-Нортоне. Название книги – о чем мне следовало подумать заранее и о чем, по идее, должен был предупредить меня издатель (увы, тогда уже слишком занятый суицидальными мыслями) – было выбрано весьма опрометчиво, давая критикам лишний повод пройтись насчет «мартышкиных трудов» автора вкупе с его «блудными мыслями» и т. п. В этом плане особо постарался Юджин Бастоун, редактор одной из тех бесплатных газет, от распространителей которых люди привычно шарахаются на улицах. По счастью, комментарии его были так же убоги, как и его никем не читаемая газетенка, и они не смогли помешать пусть и негромкому, но все же успеху романа.

Я имел кое-какие представления о повседневной жизни зверинца благодаря недолгой связи с сотрудницей обезьяньего питомника при Честерском зоопарке, где обитает крупнейшая в Европе колония шимпанзе. Это было еще до ВиП, или ДЭПВ – то есть До Эпохи Ванессы и Поппи (все события я датирую относительно нашей первой встречи). Будучи дитем Уилмслоу и «Вильгельмины», приученным воспринимать женщин как воплощение изящества и элегантности, я безумно возбуждался при мысли о существовании буквально у нас под боком подобия диких джунглей с соответствующими нравами. Судите сами: я тут рассыпаюсь мелким бисером перед клиентками, демонстрируя тончайшие кружева и нежнейшие ткани, а по соседству шимпанзе, гориллы и мартышки пердолят друг друга почем зря, как бы глумясь над самой идеей одежды, не говоря уже про высокую моду. Кружевные бюстгальтеры пушап от «Прада»! Юбки металлик цвета шартрез с разрезом до самой талии от «Версаче»! Пояса для чулок от «Ла Перла»!

Кого мы пытаемся обмануть?

Мишна Грюневальд была дочерью ортодоксального раввина, склонного к мистицизму и ритуальным плачам; их семья очень вовремя успела бежать из Польши. Обезьянами Мишна занялась в порядке протеста против бесконечных рассказов о преследованиях и мучениях, каковыми ее с детства мучила и преследовала родня.

– Я не отреклась от своего еврейства, – говорила она мне. – Мне только хотелось, чтобы в жизни осталось хоть немного места для раздумий и сомнений. А никто не ставит еврейство под сомнение лучше, чем это делают мартышки.

– Даже свиньи?

Она бросила на меня сердитый взгляд:

– Свиньи, свиньи, свиньи! Единственная вещь, которую все без исключения знают про евреев – это их отвращение к свиньям. Но ты, Гай Эйблман, должен знать больше.

– Я?

Как и она, я не отрекался от своего происхождения. Просто я никогда о нем не думал. И мои родители об этом не слишком задумывались. Мы – евреи? Ну и прекрасно, только напомните нам, пожалуйста, какими должны быть евреи, когда они в своем кругу и у себя дома?

Это ставило под сомнение истинность моего еврейства. Настоящий, истово-апокалипсический еврей, думающий о своем еврействе сутки напролет (даже во сне), наверняка не удержался бы от того, чтобы завершить данный вопрос горько-саркастическим «где бы он ни был, этот дом». Но я-то знал, где мой дом. Моим домом был Уилмслоу. Мои предки жили здесь веками. Если не верите, поищите в «Книге страшного суда» [12]12
  Всеобщая поземельная перепись, проведенная в 1086 г. по приказу Вильгельма Завоевателя.


[Закрыть]
Эйблманов из Уилмслоу. И вы найдете там моих прапрапра… словом, очень далеких предков: «Леофрик и Кристиана Эйблман, вольные торговцы».

Мишна ответила мне пофигистской улыбкой. В ту пору термин «пофигизм» еще не получил широкого распространения, но подобные улыбки мне случалось видеть и раньше – именно так еще в школе улыбались мне близнецы Фельзенштейны и Майкл Эзра, вместе с которыми я попадал в разряд «неумех» при игре в футбол или при работе по металлу на уроках труда. «Пустяки, не впервой, мы в этом дерьме испокон веков», – означала эта улыбка, а все мои возражения не принимались в расчет. Они даже называли меня «бойчиком», [13]13
  Так на идише матери называют своих любимых сыновей.


[Закрыть]
против чего я не возражал, на самом деле страдая от недостатка любви со стороны ближних, – меня любили только слова.

Мишна Грюневальд – с фиолетовыми глазами и вечно растрепанной копной темных волос – казалась мне явившейся прямиком из Святой земли. На ее внешности ничуть не отразилось проживание многих поколений ее предков в Восточной Европе, тогда как я был весь какой-то выцветший, подобно тем самым полякам, что веками подвергали гонениям ее семью – хотя, видит бог, ничего общего я с этими гонителями не имел. Мишна Грюневальд пахла животными, с которыми она близко общалась на работе, – то бы запах звериной течки и случки, от которого я сам начинал звереть, едва Мишна оказывалась в пределах моей обонятельной досягаемости.

– Ты еще хуже Бигля, – часто говорила она мне.

Бигль был доминантным самцом в колонии шимпанзе. В моем воображении он рисовался непременно с набухшим багровым пенисом, никогда не оставляемым в покое (и тут я был с ним солидарен). О своей работе в зоопарке Мишна рассказывала самым будничным тоном, но стоило ей между делом упомянуть какую-нибудь пикантную подробность вроде «ручного ублажения» озабоченного тигра, как у меня начинала съезжать крыша. Да с какой же это стати ей понадобилось залезать в клетку с дикими кошками и дрочить своей рукой тигриный член?! Обычная практика, объяснила она, так сотрудники зоопарка помогают зверям сбросить напряжение, чтобы они не бесились.

Это правда? Правда. Тиграм? Да, тиграм. И что она при этом чувствовала? Она чувствовала себя полезной. А как чувствовали себя тигры? Об этом надо спросить у них. А что с Биглем – она и ему дрочила? Последний вопрос я задавал, уже срывая с нее одежду и представляя себе, как Бигль, отвесив слюнявую челюсть, заглядывает в прекрасные, как Песнь песней, глаза дочери Ханаана, а та вовсю трудится над обезьяньим членом – вот как в данный момент над моим. Нет, ответила она, с обезьянами они этого не делают. Обезьяны слишком опасны. А тигры лежат себе смирно, получая кайф.

– А меня ты к кому отнесешь: к обезьянам или к тиграм? – допытывался я.

В конце концов я настоял, чтобы во время любовных утех она называла меня Биглем, дабы с этим все было ясно.

История Мишны, впрочем, составляла лишь внешнюю канву романа. А на глубинном уровне «Мартышкин блуд» призван был продемонстрировать – нет, не тонкую грань, разделяющую людей и зверей, это слишком банально, – но жестокость и лживость людей по сравнению с дикими животными. Обезьянам так же знакомы ярость, неприязнь и скука, однако им неведом человеческий цинизм. Они могут порою буйствовать, одержимые похотью, но при этом всегда сохраняют верность своей стае и всегда заботятся друг о друге – без обманов и измен, свойственных только людям. Мишна даже утверждала, что по отношению к ней обезьяны проявляют любовь и заботу, каких она не встречала у представителей своего собственного вида.

– А как насчет меня? – спросил я.

Она рассмеялась:

– По части дикости ты дашь фору любому животному в Честерском зоопарке.

Это было самое приятное слово, когда-либо слышанное мною от женщины. Я не о «зоопарке» (хотя мне нравилось, как она это произносила, удлиняя звук «о»: «зо-о-опарк»); я о слове «дикость». Я – дикий зверь! Звучит неслабо. Гай Дикарь. Дикий Гай. Однако в книге я использовал это определение против себя – исключительно во имя искусства. «Мартышкин блуд» показывал безмерное себялюбие и моральное разложение, царящие в мире мужчин. И если Мишна была здесь положительной героиней, то я стал прообразом антигероя – мужчины, руководимого своими бесплодными амбициями и набухшим багровым пенисом, под каковым руководством он слепо углубляется в дебри зверинца, у теологов именуемого адом.

А может, я был несправедлив по отношению к зоопаркам? Разве безудержная, жизнеутверждающая похоть их обитателей не превращает зоопарки в подобие рая? В связи с этим я пришел к выводу, что шимпанзе относятся друг к другу лучше, чем люди, не вопреки, а благодаря своей сексуальной необузданности.

Я не проповедовал свободный секс. Я занимался слиянием слов, а не тел. Но я не забывал, что успех моего романа многим обязан сексу, что секс был его неотъемлемой частью, что проза всегда берет верх над поэзией потому, что она обращается к нашим низшим инстинктам, хотя, на мой взгляд, как раз в низших инстинктах и заключено наше высшее проявление.

«На этих страницах Джеральд Даррелл встречается с Лоренсом Дарреллом», [14]14
  Джеральд Даррелл(1925–1995) – натуралист, зоолог и писатель-анималист, основатель Джерсийского зоопарка и Фонда охраны дикой природы. Лоренс Даррелл(1912–1990) – его старший брат, писатель-модернист, в своих произведениях (особенно в раннем романе «Черная книга») не чуравшийся крепких выражений и откровенных сцен.


[Закрыть]
 – с умеренным энтузиазмом отметила «Манчестер ивнинг кроникл». «Чешир лайф» расщедрилась на похвалу покруче: «Наконец-то Уилмслоу обзавелся собственным маркизом де Садом». Такие комментарии не могут быть заказными. Меня даже пригласили выступить с лекцией перед сотрудниками Чеширского зоопарка, но это приглашение было отменено после того, как тамошний директор прочел мой роман и обнаружил, что он завершается безобразной заварухой с участим людей и обезьян на территории питомника.

Мишна Грюневальд – которую я к моменту выхода книги уже много лет не видел и, если честно, почти забыл, постоянно имея перед глазами Ванессу и Поппи, – прислала мне гневное письмо. Если бы она тогда знала, что я планирую состряпать из ее рассказов пошлую приапическую комедию, она никогда не поделилась бы со мной служебной информацией и уж точно не разделила бы со мной постель.

Прежде всего ее взбесил эпиграф из отрывистых реплик Чарльза Буковски: «Ем мясо. У меня нет бога. Нравится ебаться. Природа меня не интересует. Люблю войны. От истории мне скучно. От зоопарков мне тоже скучно». [15]15
  Буковски Ч. Женщины (1978). Пер. М. Немцова.


[Закрыть]

«Как ты мог написать обо мне такие вещи?» – возмущалась в письме Мишна. В ответном письме я объяснил, что эти слова не имеют отношения к ней. Их вообще не следует приписывать какому-либо реальному человеку. Но уж если считать, что они выражают чье-то мнение, то это, скорее всего, будет мнение шимпанзе Бигля. А кто, как не он, имел полное право заявить, что ему наскучили зоопарки?

Однако Мишне не было дела до всех этих литературных условностей (до них сейчас нет дела никому). Поскольку роман был написан от первого лица, она за каждой фразой видела себя, эту самую фразу произносящую.

«Ты лучше многих других людей знаешь, что мне вовсе не скучно от зоопарков, – писала она. – Очень больно читать о себе такие слова».

Я прижал ее письмо к лицу, уловил знакомый запах обезьяньего вольера и, как в былые времена, безумно возбудился, хотя к тому времени уже был женат на Ванессе. Запах Ванессы тоже безумно меня возбуждал, хотя она ни разу в жизни не бывала вблизи зоопарков. Просто я ощущал в ней запах ее матери.

«Мартышкин блуд» попал в шорт-лист скромной премии, выделяемой из средств одного ланкаширского фабриканта, любителя местечковой литературы и не слишком жесткого порно. А художественный редактор североанглийской версии «Важного вопроса» [16]16
  «The Big Issue» – газета, которую выпускают профессиональные журналисты, а продают на улицах бездомные граждане. Целью проекта является предоставление бездомным легального заработка.


[Закрыть]
объявил его «книгой года», – выходит, и нищие бродяги углядели в моем романе нечто близкое им по духу. Засим книга канула в литературный эквивалент пропахших мочой подворотен, где бездомные устраивают себе постели из картонных коробок, – в черную дыру под названием «список книг, имеющихся в продаже».

Внезапный приступ клептомании в Чиппинг-Нортоне еще можно было объяснить профессиональным стрессом (пусть виноват я сам, в гордыне своей вознамерившийся покорить провинциальных читателей, но стресс есть стресс, чья бы вина в том ни была), однако в моем поведении стали проявляться и другие странности. Я грыз ногти, выдергивал волоски из усов, обдирал кожу с пальцев. Помнится, Мишна говорила мне, что, когда сидящий в клетке попугай начинает заниматься чем-то подобным – на свой птичий лад, разумеется, – это является признаком тяжелой депрессии либо старческого маразма. В таком случае надо открыть клетку и выпустить его на свободу; правда, к тому времени он уже может забыть, что такое свобода, которой ему так не хватает.

Вот и со мной творилось то же самое. Если бы кто-то открыл мою клетку, я бы не знал, куда лететь. Впрочем, нет: я полетел бы в гнездышко к своей теще. Но она не была моей целью; она была всего лишь моим утешением от того, что я потерял свою цель.

Под целью подразумевались читатели.

В этом я был не одинок. Сейчас уже никто из пишущих не имеет своих читателей, но каждый автор принимает их потерю близко к сердцу. Ведь это твоичитатели, и ты всегда будешь по ним тосковать.

Когда тебе не к кому обратиться, ты обращаешься к самому себе. Так список моих странностей пополнился еще одной: я беззвучно беседовал сам с собой, зачастую этого даже не замечая. Шевелил губами, ни к кому не обращаясь, во время долгих бесцельных блужданий по Ноттинг-Хиллу или Гайд-парку – ибо я теперь жил в Лондоне, перебравшись туда под влиянием своих первых и, как выяснилось, призрачных литературных успехов. На окружающий мир я не реагировал, выходя из этого сомнамбулического состояния лишь в те минуты, когда обнаруживал себя стоящим перед какой-нибудь книжной лавкой, на витрине которой не было ни одной моей книги. Когда писатель, шевеля губами, стоит перед книжной лавкой, на витрине которой нет ни одной его книги, естественно предположить, что он бормочет угрозы и проклятия или даже замышляет поджог – а кому охота, чтобы окружающие заподозрили его в чем-то подобном?

Со стороны оно, может, так и выглядело, но в действительности я не беседовал сам с собой – я писал. «Сочинял губами», если можно так выразиться, – то есть постоянно проговаривал про себя приходившие в голову фразы. Этот процесс называется «работа над книгой», однако моя ситуация осложнялась тем, что книга, над которой я работал, повествовала о «сочиняющем губами» писателе, который работает над книгой о писателе, который «сочиняет губами» книгу о том, как он встревожен появившейся у него привычкой «сочинять губами». Вот тут и начинаешь сознавать, что как писатель ты увяз в дерьме по уши, – когда героями твоих книг оказываются писатели, встревоженные тем, что героями их книг оказались писатели, начинающие сознавать, что они по уши в дерьме.

И не надо быть дипломированным психиатром, чтобы догадаться: кража из магазина своих собственных книг символизирует намерение совокупиться с собственной тещей.

«Помогите мне, кто-нибудь!» – беззвучно взывал я.

4. СМЕРТЬ ИЗДАТЕЛЯ

Дела у нас всех обстояли неважно. Под «нами всеми» я подразумеваю себя – писателя, с героями которого не хотели отождествляться читатели; мою жену, которая не отождествлялась ни с моими героями, ни со мной; мою тещу, Поппи Эйзенхауэр, с которой, по правде говоря, мы даже слишком хорошо отождествлялись; публичную библиотеку по соседству, которая закрылась через неделю после того, как я опубликовал претенциозную статью в «Лондон ивнинг стэндард», расхвалив эту газету за нежелание выкладывать в интернет свою электронную версию; а также моего издателя, Мертона Флака, который после нашего обеда с обильным возлиянием (последнее целиком пришлось на мою долю) вернулся в офис и выстрелил себе в рот.

– Наверно, ты думаешь, что его смерть каким-то образом связана с тобой, – прошептала мне на похоронах Ванесса, загадочно-прекрасная в черном платье и вуали.

Я не ответил, сглатывая слезы. Конечно же, я думал, что его смерть каким-то образом связана со мной. Я думал, что все вообще каким-то образом связано со мной. Ведь недаром все мои книги сочинялись от первого лица. «Я» было первым словом в «Мартышкином блуде», и оно же завершало книгу – «…и я да я сказал да я», – пусть даже сказано это было от имени обезьяны. Истина заключается в том, что ты не можешь изобразить себя как «я» другого человека или еще какого живого существа, при этом не наделяя его своим собственным «я».

Да, я был последним из авторов, кто общался с живым Мертоном Флаком, однако тот факт, что он держал в своем картотечном шкафу пистолет, свидетельствовал как минимум о склонности к суициду, возникшей у него задолго до нашей последней беседы. Опять же, меня было сложно признать главным виновником кризиса в издательском деле, утраты книгой былой значимости, исчезновения из нашей жизни печатного слова и закрытия публичных библиотек, на смену которым пришли Оксфэм, «Амазон», электронные книги, интернет-планшеты, шоу Опры Уинфри, прикладные программы, Ричард и Джуди, [17]17
  Ричард Мэдли(р. 1956) и Джуди Финнеган(р. 1948) – популярные британские телеведущие.


[Закрыть]
«Фейсбук», «Формспринг», «Йелп», «Киндл», графический роман, вампиризм, – и все это в совокупности подтолкнуло беднягу Мертона к роковому шагу, как заявила в надгробной речи начальница отдела маркетинга издательства «Сцилла и Харибда» (я полагаю, не без некоторого смущения, ибо сама она часами не вылезала из «Йелпа» и вела собственный блог на weRead). И я был жертвой всего этого в не меньшей степени, чем Мертон и многие другие.

Выражаясь метафорически, каждый из нас держал пистолет в своем картотечном шкафу. Даже те издатели, у кого еще имелись авторы, и даже те авторы, у кого еще имелись читатели, понимали, что игра окончена. Мы смеялись над отнюдь не веселившими нас вещами – то был сухой, болезненный, каркающий смех, – а наши разговоры, в былые времена даже слишком оживленные, теперь вдруг прерывались мрачными паузами, как будто их участники предчувствовали скорую кончину близких им людей. Нас мучили камни в мочевых пузырях, опухшие селезенки и закупоренные артерии. Когда-то нашу популяцию прореживали войны и эпидемии, а ныне, лишившись читателей, мы вымирали от «словесной гангрены».

Нас убивали собственные, никем не прочитанные слова.

Но даже перед лицом катастрофы не наблюдалось признаков единения. Мы уклонялись от собраний и вечеринок в своей литературной среде из боязни наткнуться на какого-нибудь счастливчика-коллегу, избежавшего общей участи, уловившего намек на добрые новости, шепоток заинтересованности от богов теле– и киноиндустрии или одобрительное словечко от самого Э. Э. Фревиля, иначе именуемого Эриком Рекомендателем, – когда-то он был готов настрочить хвалебную рецензию кому угодно за стакан дешевого пойла, но потом сорвал рекомендательный джекпот с чередой нобелевских лауреатов («Так хватает за душу, что не оторвешься», «Я смеялся до слез и расплакался от смеха», «Увлекательное чтиво эпических пропорций» и т. п.), сам заделался литературной знаменитостью и теперь, по слухам, даже стал прочитывать книги прежде, чем рекомендовать их к прочтению широкой публике. Мне и самому довелось столкнуться с недоверием и подозрительностью коллег, когда на «Амазоне» начали появляться до странности благосклонные отзывы («Скрестите миссис Гаскелл с Апулеем, и вы получите Гая Эйблмана», – говорилось в одном из последних). Собратья по перу хотели знать, что я сделал такого особенного. Откуда у меня взялись читатели? Однако читателей у меня не было, одни только звездочки на «Амазоне». Более того – хотя никто из коллег этому не верил, – издатели фиксировали резкое падение продаж моих книг всякий раз, когда в Сети появлялась очередная экстравагантная похвала типа: «Суперфонтан словесной спермы! В своем последнем романе Гай Эйблман превзошел всех, кто когда-либо окунал перо в чернила эротических откровений».

– Это и впрямь очень странно, – признал Мертон. – Быть может, людям просто не нравится, когда за них решают, что должно им нравиться.

– Ты имеешь в виду эротические откровения?

– Я имею в виду все, что угодно.

– А если действовать от противного? – предложил я. – Закинем на «Амазон» рецензии, клеймящие мои книги как полную хрень.

Он отверг эту идею. Людям точно так же не нравится, когда за них решают, что должно им ненравиться. И потом, ругать самого себя на «Амазоне» с целью повышения продаж – это уже выход за рамки, недопустимый для серьезного автора.

– А может быть, даже подсудный, – добавил Мертон и быстро огляделся, проверяя, не прислушивается ли кто-нибудь к нашему разговору.

…До того последнего обеда в крошечном ресторанчике я не виделся с Мертоном более двух лет и теперь не узнал бы его при встрече, если бы не знакомый наряд: мятые и засаленные от тысячекратного вытирания о них рук летние брюки того сорта, что обычно покупают мужьям экономные жены, и псевдоспортивная куртка, наверняка приобретенная в одном из магазинчиков на Пикадилли. За прошедшие пару лет Мертон лишился половины зубов и всех волос. Он никогда не отличался словоохотливостью, даже в эпоху издательского процветания и застолий с реками бордо; теперь же он молча горбатился над нетронутым свекольным салатом и едва пригубленным бокалом вина, упершись локтями в столик и яростно вертя головой, как будто хотел вытрясти изо рта оставшиеся зубы.

– Мммм, – произносил он, когда мы встречались глазами или сталкивались коленями.

Не зная, чем заняться, я начал отдирать заусеницы с ногтей, пряча руки под столом.

Протяжный звук «мммм» может означать смиренное принятие существующего положения вещей, неторопливое раздумье или некоторое замешательство. Мычание Мертона не подпадало ни под одну из этих категорий. Его мычание просто свидетельствовало о тщетности и ненужности слов.

И по этой причине оно было заразным.

– Мммм, – произнес я в свою очередь.

В прежние времена, когда издатель приглашал на обед кого-нибудь из своих авторов, он интересовался, как продвигается работа над новой книгой. Но сейчас Мертон, как и все издатели, боялся услышать ответ. А вдруг работа продвигается полным ходом? А вдруг я захочу показать ему уже готовый текст? А вдруг я попрошу аванс?

Наконец – опасаясь, что, если так пойдет дальше, я могу остаться без ногтей, а также беспокоясь за Мертона, на которого было просто жалко смотреть, – я решил начать разговор. Я мог бы, к примеру, сказать: «Черт, какие здесь неудобные стулья! А помнишь, Мертон, как ты раньше водил меня обедать в „Этуаль“ и угощал телячьими мозгами – не чета здешнему пудингу». Но я этого не сказал, понимая, что нужно найти тему, более соответствующую его настроению. Вот хотя бы про двух почтенных издателей, объявленных «замшелыми ретроградами» после того, как они в прошлый уикенд публично посетовали на безграмотность нынешних авторов: мол, те допускают в рукописях массу грамматических и орфографических ошибок, возводят нечитабельные нагромождения метафор, путаются в причастных оборотах, втыкают апострофы куда попало, сплошь и рядом перевирают близкие по звучанию, но разные по написанию и смыслу слова. Мы не только разучились продавать книги; мы разучились их писать. Разумеется, воткнутые куда попало апострофы не были главной причиной депрессии Мертона, но они вполне могли этой депрессии поспособствовать.

– Глядя на тебя, Мертон, – сказал я, прикладывая салфетку ко рту, как будто в свою очередь боялся потерять зубы, – можно подумать, что ты давно уже не читал никаких мало-мальски приличных текстов.

Эта фраза подразумевала: «Я тебя понимаю, старина, всем нам сейчас нелегко».

– Наоборот, – откликнулся он, массируя уголки глаз кончиками пальцев (которые были в таком состоянии, будто он недавно открывал устрицы голыми руками – вот только угощение это ныне было ему не по карману). – Как раз наоборот. Вся трагедия в том, что только за последний месяц мне попались как минимум два десятка бессмертно-гениальных романов.

Мертон славился тем, что искренне верил в бессмертную гениальность каждого попадавшего к нему романа. Он был, что называется, издателем старой школы. Именно поиск бессмертно-гениальных трудов стал главным мотивом, в свое время побудившим его заняться издательским бизнесом.

– Мммм, – сказал я.

Когда речь заходила о бессмертно-гениальных трудах, обычно неразговорчивый Мертон становился почти болтливым.

– Думаю, не будет преувеличением сказать, – сказал он, безбожно преувеличивая, – что восемь из десяти этих вещей – истинные шедевры.

Я выдрал пару волосков из своих усов.

– Настолько хороши?

– Они потрясающи!

Поскольку это не касалось моих сочинений (как бы их ни расхваливали на «Амазоне»), мне было трудно в полной мере разделить его энтузиазм.

– Тогда в чем же трагедия? – спросил я, втайне надеясь услышать, что как минимум четверо или пятеро из этих гениальных авторов уже отдали концы.

Впрочем, ответ я знал заранее. Ни в одном из этих романов не фигурировали вампиры. Ни один из них не относился к эпохе Тюдоров. Ни один не мог быть выброшен на рынок как тематическое продолжение сверхпопулярной «Девчонки, сожравшей свою плаценту».

Я бы не удивился, узнав, что никто из этих авторов не избежал путаницы с причастными оборотами. Хотя Мертон и был издателем старой школы, его профессиональные устои уже основательно размылись под натиском новых веяний, согласно которым книге совсем не обязательно быть грамотно написанной, чтобы оказаться истинным шедевром, – более того, истинные шедевры чуть ли не обязаны быть безграмотными. В результате он перестал различать, что хорошо и что плохо в предложенных ему рукописях.

– Знаешь, чего я от тебя хочу? – сказал он и вдруг посмотрел мне прямо в глаза. – Я хочу, чтобы ты занялся твиттингом.

– Чем?

– Ну, то есть твиттерил в «Твиттере», или как оно там называется.

– А почему ты этого от меня хочешь?

– Тем самым ты окажешь услугу издательству, выполняя за нас рекламную работу. Ты сможешь общаться со своими читателями, рассказывать им, что ты сейчас пишешь, что ты читаешь, что ты хочешь сказать по какому-нибудь поводу, что ты ешь на обед, в конце концов.

– Сейчас я ем хреновый пудинг.

Ему это не показалось смешным.

– Но почему ты обратился именно ко мне? – спросил я.

– Не только к тебе. Я прошу об этом всех, кого только можно. Но не просить же Сэлинджера твиттернуть пару строк.

– Сэлинджер умер.

– Оно и не удивительно.

Он снова погрузился в мрачное молчание, а через какое-то время спросил, использую ли я интернет.

«Использовать интернет» – ну как было не любить Мертона, настолько оторванного от всей этой сраной жизни!

– Немного.

– Имеешь свой блок?

– В смысле – блог? Нет, не имею.

– Но ты читаешь другие блоки?

– Блоги. Читаю иногда.

– Блоги – это конец всему, – сказал он.

В устах Мертона это слово звучало так же неестественно, как прозвучали бы в устах архиепископа Кентерберийского рассуждения о танцевальном фитнесе. Я хотел сказать, что блоги уже не так актуальны, а если ты хочешь на что-то свалить вину, вали ее на все эти myBlank, shitFace,или как их там еще, которые поощряют «нечитающую публику» писать в Сети все, что взбредет в башку. Но я промолчал, дабы не прерывать Мертона, который в кои-то веки разговорился.

– Поясни свою мысль, – сказал я.

Он обвел взглядом тесный ресторанчик так, будто увидел его впервые.

– Что тут пояснить? Романы уходят в прошлое не потому, что их никто больше не может писать, а потому, что их никто не может читать. Это же совсем другой подход к языку. Загляни в интернет, и все, что ты там найдешь, будет… – Он запнулся в поисках нужного слова.

Я предложил «фырканье». Мой любимый термин в данном случае. Он напоминал о вздорных стариках, вечно недовольных всем и вся. Правда, теперь фыркали в Сети большей частью молодые люди.

Это слово Мертону понравилось, насколько ему вообще что-нибудь могло понравиться в его нынешнем состоянии.

– Писатель ищет свой путь к цели в процессе работы, – сказал он.

Я согласно кивнул. Чем еще, как не этими поисками, я был занят по сей день? Однако он обращался не ко мне, а в пространство, к чему-то незримому.

– А нынешние блоггеры знают заранее, что хотят сказать, – продолжил он. – Они делают категорические заявления – и это все, для чего им требуются слова. Мои дети все время спрашивают, что я имею в виду, говоря то или это. Они хотят, чтобы все было разжевано и положено им в рот. Просят меня рассказать сюжеты книг, которые я издаю. О чем они, па? Объясни в нескольких словах, и тогда нам не придется эти книги читать. А у меня не получаются такие объяснения. О чем, например, «Преступление и наказание»?

– О преступлении и наказании, надо полагать.

Он не оценил мой сарказм:

– Так ты считаешь, что они правы, задавая такие вопросы?

По-твоему, роман вполне можно загнать в рамки синопсиса?

– Ты прекрасно знаешь, что я так не считаю.

– У тебя есть дети? Я что-то не припомню.

– Нет.

– В этом тебе повезло. Ты не видишь изо дня в день, какими неучами они растут. Мои в школе прочитают сцену под дождем из «Короля Лира» – те сцены, где Лир сухой, почему-то не входят в программу – и уже четко знают, о чем пьеса. «Она об этом старом пердуне, па».

– И что ты им отвечаешь?

– Я говорю, что литература не сводится к простым «о чем-то».

– А они что говорят?

– Говорят, что я старый пердун.

За время того обеда я услышал от Мертона больше слов, чем за десять предыдущих лет.

Но это были его последние слова. «Мммм», – сказал он, взглянув на счет. А немного погодя, даже не твиттернув на прощание, он сделал то, что должен был сделать.

Если не принимать в расчет воровство книг, «сочинение губами» и выдирание волосков из усов, я находился в лучшей кондиции, чем многие другие. И уж точно в лучшей кондиции, чем бедняга Мертон. Я по-прежнему одевался с иголочки – это было у меня в крови, – покупал дорогую обувь и не забывал заправлять рубашку в брюки, исходя из принципа «кто неряшливо одет, тот неряшливо пишет». Но даже с очень большой натяжкой меня нельзя было назвать преуспевающим человеком. Мне шел сорок третий год – староват для писателя двадцать первого века и уж точно слишком стар для новомодных писательских ранжировок, – а выглядел я еще лет на десять-двенадцать старше своего возраста. Я не стал продлевать абонемент в тренажерном зале, увеличил потребление вина до двух бутылок за вечер, перестал стричься и подравнивать брови.

Со стороны могло создаться впечатление, что я ни с кем не хочу иметь дела (собственно, так оно и было).

Но меня гораздо больше беспокоил тот факт, что никто не хотел иметь дела со мной. Я был как запущенный сад, который обходили стороной даже торнадо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю