Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Голда Меир
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
По всей стране резервистов вызывали из синагог и из квартир. В спешке многие не успели захватить свои номерки, другие не сумели найти свою часть. Резервисты бронетанковых частей присоединялись к тут же создававшимся танковым экипажам, перескакивали из одного горящего танка в другой. А война велась страшным оружием: русские снабдили египтян и сирийцев противотанковыми ракетами, которые поджигали танки, и погибший экипаж невозможно было опознать. Армия Обороны Израиля гордится своей традицией никогда не оставлять врагу ни мертвых, ни раненых, но в первые дни этой войны альтернативы зачастую не было, и сотни родителей были вне себя от беспокойства. «Погиб? Но где же его тело? В плену? Тогда почему никто этого не знает?»
Я уже пережила эти мучения родителей ребят, попавших в плен во время войны на истощение, и зимой 1973 года бывали дни, когда я еле заставляла себя встретиться еще с одной группой родителей: ведь мне нечего было им сказать, а египтяне и сирийцы не только отказывалась дать Красному Кресту списки пленных израильтян много месяцев после прекращения огня, но даже не позволяли нашим армейским раввинам искать павших евреев на местах сражений.
Но могла ли я сказать «нет!» родителям и женам, считавшим, что если они добрались до меня, то у меня будет для них готовый ответ, – хотя я знала, что в глубине души некоторые из них обвиняют меня за эту войну и за то, что мы оказались к ней не подготовлены. И я их принимала, и обычно они храбро держались. От меня они хотели только информации, хоть малюсенькой, хоть два-три факта, пусть безрадостных, чтобы им было за что ухватиться, – это помогло бы им справиться со своим горем. Но шли недели – а мне нечего было сказать. После одной такой встречи я стала думать о родителях этих родителей – в 1948 году, в Войне за Независимость, когда пало 6000 человек. Один процент всего ишува погиб в течение восемнадцати месяцев.
Я провела с бедными родителями десятки часов, хотя в первые дни я могла сказать лишь, что мы делаем все возможное, чтобы найти их ребят, и не пойдем ни на какое соглашение, если оно не будет включать обмен пленными. Но сколько же было пленных? В жизни я ничего так не хотела, как этого списка военнопленных, которым нас так долго и так жестоко заманивали. Много есть такого, чего я лично никогда не прощу египтянам и сирийцам, но прежде всего вот этого: так долго, из чистой злобы, они придерживали информацию, стараясь использовать горе родителей как козырную карту в борьбе против нас.
После прекращения огня, после переговоров, длившихся месяцами и, наконец, закончившихся разъединением войск, когда наши военнопленные, наконец, возвратились из Сирии и Египта, мир узнал то, что мы знали уже много лет: никакие тонкости, вроде Женевской конвенции не принимаются в расчет, когда евреи попадают в руки арабам – особенно сирийцам. Может быть, даже весь страх за судьбу попавших в плен стал, наконец, более понятен. Сколько раз я, слушая этих отчаявшихся родителей, жен и сестер, собравшихся предпринять новую демонстрацию, подать новую петицию, и в который раз отвечая им, что мы делаем все возможное, чтобы получить списки, думала, что пытки, которым подвергают людей наши враги, – хуже смерти.
19 октября, на тринадцатый день войны, хотя бои еще не прекратились, господин Косыгин предпринял спешную поездку в Каир. «Клиенты» проигрывали войну, начатую с его помощью, поэтому «спасать лицо» приходилось не только Египту, но и Советскому Союзу. Мало того, что египтянам не удалось разрушить предмостное укрепление израильтян на Западном берегу, – им пришлось докладывать своему покровителю, что Армия Обороны Израиля находится западнее канала, в ста километрах от Каира, уже в Африке. Положение другого подшефного – Сирии – было еще хуже. И русские, как всегда, начали кампанию за немедленное прекращение огня. Неважно, кто начал войну и кто ее проиграл. Важно было вытащить арабов из ямы, которую они сами себе выкопали, и спасти египетские и сирийские войска от полного разгрома.
Но хотя не мы хотели и начали Войну Судного дня, мы ее провели и победили, и у нас собственная цель – мир. На этот раз мы не собирались тихонько погребать своих мертвых, пока арабы и их сторонники будут утешаться в Объединенных Нациях. На этот раз арабам придется встретиться с нами не только на полях сражений, но и за столом переговоров, и вместе с нами искать решения проблемы, уже унесшей за три десятилетия тысячи молодых жизней. Годами мы вопили: «Мир!» – и эхом к нам возвращалось: «Война!» Годами мы видели смерть наших сыновей и терпели почти невероятное положение: арабы признавали существование государства Израиль только когда нападали на него, чтобы стереть его с лица земли.
В один из вечеров, когда в Москве шли переговоры Киссинджера с Брежневым о прекращении огня, я возвращалась из министерства по затемненным улицам Тель-Авива и клялась себе, что сделаю все, что от меня зависит, чтобы эта война кончилась мирным договором, который навсегда зачеркнет тройное арабское отрицание (на наше предложение сесть за стол переговоров арабы ответили в Хартуме: «Ни признания, ни переговоров, ни мира»). Я ехала мимо темных окон и думала – за которым из них семья сидит «шиву» (первая неделя траура), а за которым – старается жить как обычно, хотя все еще нет ответа на вопрос: где он? Погиб в Синае? На Голанах? В плену? Я клялась себе, что сделаю все, что смогу, чтобы наступил мир, в котором арабы нуждались не меньше, чем мы, и который мог быть обеспечен только путем переговоров.
За несколько дней перед тем, 13 октября, я дала пресс-конференцию, и один журналист спросил: согласится ли Израиль на прекращение огня на линии, существовавшей до 5 октября, то есть до арабского нападения?
– Нет смысла рассуждать, – сказала я, – о том, на что согласится или не согласится Израиль, пока наши южные, северные соседи не выразили желания прекратить войну. Когда дойдет дело до предложения о прекращении огня, мы рассмотрим его со всей серьезностью, ибо мы хотим закончить войну как можно скорее. Но, – добавила я, – хоть мы и очень маленький народ и численно наша армия не идет ни в какое сравнение с армией любой из воюющих против нас стран, и хоть мы не так богаты оружием, как они, у нас есть перед ними два преимущества – наша ненависть к войне и к смерти.
Теперь, когда надо было ожидать особенного нажима по поводу прекращения огня, я особенно сильно чувствовала, что мы не должны идти ни на какие уступки по вопросу о прямых переговорах – выбор времени и места предоставлялся арабам. Я не пренебрегала, разумеется, нефтяным эмбарго, которым шантажировали весь Запад, включая США, такие просвещенные арабские государства, как Саудовская Аравия, Ливия, Кувейт и другие, – но нашей сговорчивости тоже должен был быть положен предел.
В конце концов, говоря напрямик, судьба малых стран всегда связана со сверхдержавами, а им приходится охранять собственные интересы. Нам хотелось бы, чтобы прекращение огня произошло на несколько дней позже, чтобы поражение египетской и сирийской армии стало бы еще более очевидным, 21 октября казалось, что еще немного – и так оно и будет. На север от Исмаилии мы напирали на Вторую египетскую армию. К югу от Суэца мы завершали окружение Третьей египетской армии. На Голанских высотах наши войска овладели сирийскими позициями на горе Хермон. На обоих фронтах у нас было полное превосходство в воздухе – и мы захватили тысячи пленных. Но, разумеется, в дипломатии позиция Садата была гораздо сильнее нашей, и приманка, которой он завлекал США, была очень соблазнительна: возвращение США на Ближний Восток и снятие нефтяного эмбарго. Да и у Советского Союза были свои способы убеждения – слишком многое Москва поставила на карту. И потому я ничуть не удивилась, когда рано утром 22 октября Совет Безопасности, собравшийся на чрезвычайное заседание, принял, как можно было предвидеть, резолюцию, призывающую объявить в течение двенадцати часов прекращение огня.
Ясно было, что эта резолюция 338, принятая с такой неприличной поспешностью, имела целью предотвратить полный разгром египетских и сирийских войск, хотя эта горькая пилюля и была подслащена. В резолюции говорилось о том, чтобы «начались переговоры между заинтересованными сторонами под соответствующей эгидой, с целью установления справедливого и прочного мира на Ближнем Востоке» – но не говорилось, как это будет сделано. Министр иностранных дел США прилетел из Москвы в Иерусалим уговаривать меня, чтобы мы согласились на прекращение огня, и мы изъявили согласие. Но сирийцы отказались начисто, а египтяне, хоть и объявили согласие, не перестали стрелять 22 октября. Война продолжалась, мы завершили окружение Третьей армии и взяли под контроль часть города Суэц.
23 октября я сделала в Кнессете заявление по поводу прекращения огня. Я хотела, чтобы народ Израиля узнал, что мы соглашаемся на него не из-за военной слабости и что мы о нем не просили. Если египтяне не подчинятся ему, сказала я, то и мы не смолчим. Наше положение на обоих фронтах лучше, чем было перед началом войны. Правда, Египет продолжает удерживать узкую полосу на Восточном берегу канала, но Армия Обороны Израиля прочно закрепилась на Западном его берегу: на севере, на Голанских высотах, мы заняли всю территорию, находившуюся под нашим контролем перед войной, и вступили на территорию Сирии. Но тем не менее, сказала я совершенно чистосердечно, «Израиль желает, чтобы мирные переговоры начались немедленно и одновременно с прекращением огня. Он может проявить внутреннюю силу, необходимую для достижения почетного мира в надежных границах». Однако до тех пор, пока египтяне и сирийцы не будут испытывать таких же стремлений и не поведут себя соответственно, эти слова останутся только словами.
На девятнадцатый день войны наступил новый кризис. Зная, что мы этого требования не примем, Садат попросил, чтобы войска СССР и США наблюдали за соблюдением прекращения огня, и русские уже активно готовились вступить в этот район. Не мое дело рассказывать о сигнале тревоги в США в связи с этим. Хочу лишь сказать одно: многие в США в то время полагали, что тревога была выдумана президентом Никсоном, чтобы отвлечь внимание от Уотергейтского дела. Я не верила в это тогда, не верю и теперь. Я никогда не претендовала на особую проницательность, но мне кажется, что с годами я научилась понимать, когда человек говорит искренно.
Одно из моих живейших воспоминаний о президенте Никсоне – наш разговор в Вашингтоне в те дни, когда террористы убили в Хартуме, столице Судана, двух американских дипломатов. Накануне их убийства я обедала в Белом доме. Мы – президент Никсон, миссис Никсон, Ицхак Рабин (тогда наш посол в Вашингтоне) и я – перед тем, как сесть за стол, стояли и говорили о том, что происходит в Хартуме, и президент сказал мне очень спокойно: «Знайте, г-жа Меир, что я никогда не уступлю шантажистам. Никогда. Если я пойду на компромисс с террористами сегодня, то рискую потерять гораздо больше людей в будущем». Он был верен своему слову. Потом, когда в 1974 году он посетил Израиль – мы только что пережили ужас убийства детей террористами в Маалоте, – Никсон вернулся к этой теме. «Меня воспитали, – сказал он, когда пришел ко мне в гости в Иерусалиме, – в ненависти к смертной казни. Мои предки были квакерами. Но с террористами иначе поступать нельзя. Нельзя уступать шантажу».
В обоих случаях я была совершенно уверена, что человек, говоривший со мной – не для прессы, не для телевидения, – говорит совершенно искренно, и я совершенно уверена, что 24 октября 1973 года президент Никсон скомандовал боевую тревогу потому, что не собирался уступать советскому шантажу, будь то хоть трижды разрядка. Думаю, это было опасное, мужественное и правильное решение.
Но оно вызвало эскалацию кризиса, и кто-то должен был заплатить за ослабление напряженности. Плата – которую потребовали – разумеется, с Израиля, – включала наше согласие на доставку снабжения окруженной Третьей египетской армии и согласие на новое прекращение огня, которое войдет в силу под наблюдением войск ООН. Требование, чтобы мы кормили и поили Третью египетскую армию и помогали 20 000 ее солдат оправиться от понесенного поражения, не являлось вопросом гуманности. Мы с радостью предоставили бы им все это, если бы египтяне согласились сложить оружие и отправиться по домам. Но именно этого хотел избежать президент Садат. Он больше всего волновался, как бы в Египте не узнали, что Израиль опять победил – тем более, что в течение нескольких октябрьских дней египтяне были опьянены своими мнимыми победами. Опять все пошло по стандарту – щадить нежные чувства арабских агрессоров, а не тех, кто явился их жертвой, и нас заставили пойти на компромисс во имя «мира во всем мире».
– Давайте, наконец, называть вещи их истинными именами, – сказала я кабинету министров. – Черное – черным, белое – белым. Есть лишь одна страна, к которой мы можем обращаться, и иногда нам приходится ей уступать, хотя мы и понимаем, что не должны бы. Но это наш единственный друг, и очень могущественный. Мы не должны на все отвечать «да», но будем же называть вещи своими именами. Ничего нет позорного, что в такой ситуации маленькая страна – Израиль – вынуждена иногда уступать Соединенным Штатам. И когда мы говорим «да», то, ради Бога, не будем делать вид, что это не так, и что черное – это белое.
Мы согласились не на все. У нас были собственные минимальные требования, которые я представила Кнессету 23 октября:
«Мы собираемся, среди прочего, подчеркнуть и обеспечить, чтобы прекращение огня было обязательно для всех регулярных войск, расположенных на территории государства, его принявшего, в том числе и для иностранных войск, как, например, иракских и иорданских войск в Сирии, а также и войск других арабских государств, принимавших участие в конфликте.
Прекращение огня должно быть обязательно и для нерегулярных войск, действующих против Израиля с территории государств, принявших прекращение огня.
Прекращение огня должно обеспечить предотвращение блокады и помех свободному судоходству, в том числе продвижению танкеров в Баб-эль-Мандебском проливе, направляющихся в Эйлат.
«Переговоры между сторонами» следует толковать как «прямые переговоры», и все процедуры, карты, планы и цели прекращения огня должны будут определяться соглашением.
Очень важное дело… Освобождение военнопленных. Правительство Израиля решило требовать немедленного обмена военнопленными. Мы обсудили это с правительством Соединенных Штатов, которое было одним из инициаторов прекращения огня».
В этом списке не было ничего нового, ничего лишнего, ничего такого, что бы нам не полагалось по любому критерию.
К этому времени важным человеком на Ближнем Востоке стал не президент Садат, не президент Асад, не король Фейсал и даже не миссис Меир. Главным человеком стал американский министр иностранных дел доктор Генри Киссинджер, усилия, которые он приложил, чтобы добиться мира в регионе, следует назвать сверхчеловеческими. Мои отношения с ним бывали и лучше, и хуже иногда они становились сложными; бывало, что я ему надоедала, а может и сердила его, бывало, что роли менялись. Но я восхищалась его интеллектуальной одаренностью, терпение и настойчивость его были безграничны, и, в конце концов, мы стали добрыми друзьями. В Израиле я познакомилась и с его женой, мы проводили время вместе, и она меня очаровала. Пожалуй, из всех замечательных качеств Киссенджера самое замечательное – его умение входить в мельчайшие тонкости проблемы, за решение которой он взялся. Как-то он сказал мне, что года два назад слыхом не слыхал о таком месте – Кунейтра. Но теперь, когда он принял участие в переговорах о размежевании сирийских и израильских войск на Голанских высотах, во всем районе не было дороги, дома, даже дерева, о которых бы он не знал все, что нужно. Я сказала ему «Не считая бывших генералов, которые теперь члены израильского правительства, по-моему, нет у нас ни одного министра, который знал бы о Кунейтре столько, сколько Вы».
Когда он только вступил на длинный и тернистый путь, приведший к размежеванию войск на Голанских высотах, и услышал, что мы не можем оставить позиции на холмах близ Кунейтры, потому что это поставит под удар находящиеся внизу еврейские поселения, он отнесся к нам скептически.
– Вы говорите об этих холмах, словно они Альпы или Гималаи, – сказал он мне. – Я побывал на Голанах и Альп там не заметил.
Но, как всегда, он слушал очень внимательно, изучил топографию местности во всех подробностях, и, убедившись, что мы говорим дело, стал проводить с Асадом день за днем, убеждая его, что в таком-то и таком-то пункте сирийцы должны отступить. Под конец они так и сделали. А Киссинджер все это время продолжал свои челночные операции, и казалось, что слово «усталость» ему незнакомо.
Несколько раз переговоры с Сирией чуть не прекращались, и Киссинджер тут же набрасывал тексты заявлений для нас и для них, из которых следовало, что переговоры не прекращены, а отложены. В последний день он явился с новым требованием от Асада, и мы сказали:
– Нет. Только не это. Этого мы не примем.
– Хорошо. На этом кончаем. Сиско сегодня поедет в Дамаск с уведомлением, что «переговоров больше не будет», и мы предлагаем выпустить совместное коммюнике.
После обеда Киссинджер, который вечером должен был улетать, заглянул ко мне и повторил:
– Хорошо, значит, это конец? – Потом посмотрел на меня и сказал: Может, вы думаете, что в Дамаск следовало бы поехать не Сиско, а мне?
– Я не смела вас об этом просить, – сказала я. – Вы сказали, что ни за что не станете встречаться с Громыко в Дамаске, а он как раз там.
На минуту Киссинджер задумался, потом сказал:
– Да. Я все-таки должен с ним увидеться, хотя бы нанести визит вежливости. Как вы думаете? Я сделаю как скажете.
– Послушайте, – сказала я, – я знаю одно. Если вы поедете сами – есть шансы, что на этот раз вам удастся. Иначе – шансов никаких.
Джозеф Сиско, находившийся тут же, кивнул:
– Я совершенно согласен.
– О'кей, – сказал Киссинджер. – Я поеду. Может, я что и сумею сделать.
Он вылетел немедленно.
Вернулся он в Израиль в половине второго ночи и с самолета прислал мне извещение, что хочет встретиться со мной этой же ночью, в половине третьего. Он явился такой свеженький, словно провел месяц на курорте; все остальные клевали носом. Он влетел в комнату и сказал:
– Все в порядке. Кончено. Мы добились.
Конечно, при всем своем блестящем уме и поразительной работоспособности, будь Киссинджер представителем Габона, он немногого бы добился от сирийцев, но у него было все: ум, работоспособность, выдержка и! – то, что он представлял самую могущественную державу мира, а вместе это создавало очень эффективную комбинацию.
Думаю, то обстоятельство, что он еврей, ему во все эти месяцы не помогало и не мешало. Если даже эмоционально он нам сочувствовал, это сочувствие ни разу не отразилось на том, что он говорил и делал. Когда он впервые побывал в Саудовской Аравии, король Фейсал прочел ему целую лекцию на тему «Коммунисты, израильтяне и евреи». Теория Фейсала – которую он, ничуть не смущаясь, изложил Киссинджеру – заключалась в том, это евреи создали коммунистическое движение, чтобы завладеть всем миром. Часть мира им уже принадлежит; в той части, которой им завладеть еще не удалось, они поставили евреев на важные правительственные посты.
– Знаете ли вы, что Голда Меир родилась в Киеве? – спросил он.
– Да, – ответил Киссинджер.
– И вы не видите, что это значит?
– Как-то не слишком, – сказал Киссинджер.
– Киев, Россия, коммунизм – вот формула, – заявил Фейсал.
Потом Фейсал попытался вручить Киссинджеру «Протоколы сионских мудрецов», известную русскую фальшивку царского времени, но Киссинджер, разумеется, этого подарка не принял.
Я имела с Киссинджером несколько очень трудных разговоров по поводу советских и египетских обвинений, что мы нарушили прекращение огня. По-видимому, Киссинджер склонялся к тому, чтобы обвинению поверить, и однажды Диниц позвонил из Вашингтона, умоляя меня лично заверить Киссинджера, что этого не было. Всю неделю шли обмены посланиями между нами, в которых президент Никсон и Киссинджер просили нас уступить – по одному пункту, по другому, по третьему, – и хоть я очень хорошо понимала американскую позицию в отношении Советского Союза, этот беспрерывный поток требований очень меня беспокоил. Я написала Киссинджеру, что мы просим сказать нам сразу все, чего он хочет, и тогда мы соберемся и примем собственное решение – а не посылать нам каждые несколько часов новые требования. Тут-то и позвонил Диниц, и я решила – лучше позвоню Киссинджеру, чем опять посылать письмо. Я сказала: «Можете говорить о нас, что хотите, и делать, что хотите, но мы не лжецы. Обвинения не справедливы».
31 октября я полетела в Вашингтон – попытаться наладить несколько напряженные отношения и лично объяснить, почему некоторые предъявленные нам требования не только несправедливы, но и неприемлемы. Накануне я лично, с Даяном и Дадо, ездила в «Африку», по ту сторону Суэцкого канала, встретилась с командирами и солдатами, выслушала доклады о районе наступления. Мы сделали три остановки, объезжая фронт, солдаты несколько удивились, увидев меня в сердце пустыни, да и сама я никогда не ожидала, что мне придется отвечать на вопросы, которыми израильские ребята будут засыпать меня на египетской территории. Я выступала перед солдатами: один раз глубоко под землей, другой раз в песках перед палаткой, в, третий раз – в ветхой египетской таможне в Суэце. Вопросы в основном касались прекращения огня. Почему мы разрешили доставлять снабжение Третьей армии? Почему мы согласились на преждевременное прекращение огня? Где наши военнопленные? Я из кожи лезла, чтобы объяснить им факты политической жизни. Потом я полетела на Голаны, где повторились те же разговоры.
У меня и у самой осталась неудовлетворенность от некоторых ответов на мои собственные вопросы. Меня привел в ярость отказ моих товарищей-социалистов в Европе позволить «Фантомам» и «Скайхокам» приземляться для заправки горючим на их территории при осуществлении «воздушного моста». Однажды, через несколько недель после войны, я позвонила Вилли Брандту, которого очень уважаю в Социалистическом интернационале, и сказала: «У меня не может быть никаких требований ни к кому, но я хочу поговорить со своими друзьями. Ради себя самой я хочу понять, что же означает социализм, если ни одна социалистическая страна во всей Европе не захотела прийти на помощь единственной демократии на Ближнем Востоке? Или понятия «демократия и братство» к нам неприменимы? Как бы то ни было, я хочу услышать своими ушами, что именно удержало глав социалистических правительств от оказания нам помощи?»
В Лондоне был созван конгресс руководства Социалистического интернационала, и туда явились все. В этих конгрессах участвуют все главы всех социалистических партий – и находящихся у власти, и оппозиционных.
Поскольку я попросила о созыве этой встречи, я ее и открыла. Я рассказала своим товарищам-социалистам, какова была ситуация, как нас захватили врасплох, как мы приняли желаемое за сущее, толкуя данные разведки, и как мы выиграли войну. Но в продолжение многих дней положение наше было очень опасным. «Я просто хочу понять, – сказала я, – в свете всего этого, что же такое сегодня социализм. Вот все вы тут. Вы не дали нам ни дюйма территории, чтобы мы могли заправить горючим самолеты, спасавшие нас от гибели. Теперь предположим, что Ричард Никсон сказал бы: «Простите, но поскольку нам в Европе негде заправиться, мы просто ничего не можем для вас сделать». Что бы вы все тогда сделали? Вы знаете нас, знаете, кто мы. Мы старые товарищи, старые друзья. Что вы себе думали? На каком основании вы приняли решение не позволять нашим самолетам заправляться горючим? Поверьте, я ничего не преуменьшаю: мы всего лишь крошечное еврейское государство, а существует более двадцати арабских государств с обширной территорией, неисчерпаемой нефтью и миллиардами долларов. Но я хочу узнать от вас сегодня, определяется ли всеми этими факторами современное социалистическое мышление?»
Когда я закончила, председатель спросил, не хочет ли кто-нибудь взять слово. Все молчали. И тут кто-то позади меня – я не хотела оглядываться, чтобы его не смущать, – сказал очень ясно: «Конечно, они не могут говорить. У них горло забито нефтью». Потом все-таки развернулась дискуссия, но фактически сказать уже было нечего. Все было сказано тем человеком, лица которого я так и не увидела.
В Вашингтоне я провела с президентом Никсоном полтора часа. После этого пресса пожелала узнать, было ли оказано давление на Израиль, чтобы он сделал дальнейшие уступки арабам. Я заверила журналистов, что давления не было.
– Если так, мадам премьер-министр, – сказал один из репортеров, – то зачем же вы приехали в Вашингтон?
– Просто, чтобы убедиться, что давления нет, – сказала я. – Это само по себе стоило поездки.
Разговоры мои с Киссинджером были сосредоточены в основном на южной линии прекращения огня, и они не были ни легкими, ни приятными; правда, и предмет разговора был не из легких. Я привезла предложение из шести пунктов, и мы с Киссинджером просидели над ним в Блэр-хаузе, где я остановилась, фактически всю ночь. Однажды я ему сказала: «Знаете, все что у нас есть это наш дух. Теперь вы хотите, чтобы я отправилась домой и помогла уничтожить этот наш дух. Но тогда уже не нужна будет никакая помощь».
Текст договора между Израилем и Египтом был подписан 11 ноября 1973 года на сто первом километре дороги Каир-Суэц израильским генералом Ахзароном Иаривом и египетским генералом Абдель Гамази. Вот он:
1. Египет и Израиль соглашаются тщательно соблюдать прекращение огня, которого потребовал Совет Безопасности ООН.
2. Обе стороны согласны немедленно начать переговоры, чтобы решить вопрос о возвращении на линию 22 октября в рамках соглашения о разъединении войск под эгидой Организации Объединенных Наций.
3. Город Суэц будет получать ежедневное снабжение продуктами, водой и лекарствами. Все раненые гражданские лица будут из Суэца эвакуированы.
4. Не должно быть никаких помех поступлению невоенных поставок на Восточный берег.
5. Израильские контрольные посты на дороге Каир-Суэц будут заменены контрольными постами ООН. У Суэцкого конца дороги израильские офицеры могут вместе с ооновцами наблюдать за невоенным характером грузов на берегу канала.
6. Как только будут установлены контрольные посты ООН на дороге Каир-Суэц, произойдет обмен военнопленными, в том числе ранеными.
Впервые за четверть века между израильтянами и египтянами имел место прямой личный контакт. Они вместе сидели в палатках, вместе вырабатывали детали разъединения войск, пожимали друг другу руки. Из Египта прибыли наши военнопленные, те, кого захватили во время войны на истощение, и те, которых захватили в Войну Судного дня. Чудесным образом они вернулись, сохранив свой прежний дух, несмотря на все, что им пришлось пережить, правда, некоторые, когда встретились с нами, плакали как дети. Они даже принесли нам подарки свои тюремные поделки, в том числе бело-голубую Звезду Давида, которую они сами соткали и которая служила им знаменем во время долгого заточения. «Теперь, когда наше «соединение» распущено, – сказали мне молодые офицеры, составлявшие группу военнопленных, – нам бы хотелось, чтобы она была у вас». Я ее обрамила, и теперь она висит на стене у меня в гостиной.
Но мы все еще ничего не знали о судьбе наших военнопленных в Сирии, и почти каждый день происходили военные похороны ребят, погибших в Синае, чьи обуглившиеся тела только теперь находили в песках, идентифицировали и предавали погребению. Хуже всего было то, что хотя и возникала надежда, что разъединение войск перерастет в настоящий мир, общее настроение в Израиле было крайне мрачное. Все слои населения требовали, чтобы правительство ушло в отставку, обвиняя его в плохом руководстве, в результате которого армия оказалась плохо подготовленной, в благодушии, в отсутствии связи с народом.
Нарастало движение протеста. Группы были разные, с разными целями, разной программой – но все они хотели перемен. Среди них были и резервисты, которые часто высказывались необдуманно, порой причиняя мне боль. Многое из того, что они говорили о прошлом, вызывало мои возражения, но некоторые их замечания были справедливы. Как бы то ни было, я должна была их выслушать, и я встречалась со многими молодыми людьми из этих групп. Я старалась, чтобы им было легко разговаривать со мной, и мне кажется, что их удивляла разница между внимательно слушавшей женщиной и прежним их представлением обо мне. Думаю, что то, что я им говорила в этой атмосфере взаимных обвинений и подозрительности, удивляло их не меньше.
Протест, в основном, был неподдельный. Фактически это было естественное выражение возмущения, вызванного фатальным рядом неудач. Протестовавшие требовали не только моей отставки или отставки Даяна; они призывали убрать всех, кто так или иначе мог быть ответственен за происшедшее, и начать все с начала, с новыми людьми, молодыми, не запятнанными обвинением, что они повели нацию по неправильному пути. То была экстремальная реакция на экстремальную ситуацию, и как бы больно это не было, это во всяком случае было объяснимо, понятно. Но в иных случаях были и злобность, и чистейшая демагогия, и стремление оппозиции нажить политический капитал на национальной трагедии.
Когда в Кнессете происходили первые после войны политические дебаты, и я слушала речи представителей оппозиции, особенно Менахема Бегина и Шмуэля Тамира, меня буквально взорвало. Эти речи были до того полны риторики и театральности, что я просто не могла утерпеть, и когда пришел мой черед закрывать прения, я сказала, что отвечать на их выступления не буду.
«Только одно, – сказала я. – Я процитирую своего дорогого друга, американского сиониста-лейбориста, который был на каком-то очень серьезном обсуждении – хотя и менее серьезном, чем то, которое сейчас происходит здесь, – и там выступал один человек. Этот человек говорил так легко и непринужденно, что мой друг только и сказал: «Если бы он хоть раз запнулся, хоть на минуту заколебался!» Эти же чувство я испытывала, когда началась риторика в Кнессете; Бегин и Тамир говорили о едва не случившейся катастрофе, об убитых и искалеченных людях, о страшных вещах – но гладко, плавно, не останавливаясь, и мне это было противно».







