412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Голда Меир » Моя жизнь » Текст книги (страница 12)
Моя жизнь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:37

Текст книги "Моя жизнь"


Автор книги: Голда Меир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

Но в те дни в центре всего происходившего находился четвертый – Элияху Голомб. Именно через его дом в Тель-Авиве и его кабинет (комната э 17) в Гистадруте проходил главный нерв нашей жизни. По-моему, за все время войны в доме Элияху так и не выключался свет – там никогда не бывало пусто. Если можно говорить о нашей штаб-квартире в то время, то это она и была. Когда бы вы ни пришли посоветоваться с Элияху, днем и ночью, причем непременно приходилось пройти через кухню, вы неизменно заставали там его тещу (мать Шарета, которую мы все называли «мамочка») за глажкой белья, будь то хоть в полночь, и Аду Голомб с уже налитым стаканом чая. Бен-Гурион, Шарет, Дов Хоз – все они были политики, посредники, представители ишува перед внешним миром; Элияху Голомб, как Берл в сфере чистой идеологии, – был нашим главнокомандующим, фактически возглавлявшим Хагану с 1931 до 1945 года, который стал годом его смерти. Как и Берл, он никогда не увидел государства Израиль, и отсутствие его в первые годы существования Израиля, как и отсутствие Берла, ощущалось нами как огромное, я бы сказала даже постоянное лишение, ибо во многих отношениях он был одним из основателей государства.

Как он выглядел, наш «главнокомандующий»? Да как и все мы. Кроме Бен-Гуриона с его развевающимися белыми волосами, никто из «отцов-основателей» государства Израиль не обладал запоминающейся внешностью, и, конечно, Элияху не являлся исключением. Это был человек маленького роста, с очень высоким лбом, изрезанным морщинами, и глубоко посаженными красивыми глазами. Как и Берл, он носил что-то вроде формы косоворотку и мятые брюки защитного цвета. Не помню, чтобы я хоть раз видела его в костюме. Говорил он очень спокойно, очень медленно, очень убедительно и был чрезвычайно начитан. Из всех известных мне людей он меньше всего был похож на военного и был напрочь лишен манерности или аффектации, которую нередко развивают в себе руководители-подпольщики, чтобы производить впечатление на своих последователей. Он не выделялся ничем – только силой индивидуальности, да и это открывалось лишь тем, кто близко с ним сотрудничал. Но Хагана, ее философия и ее сила – в значительной степени создание Элияху. Он приехал в Палестину из России в 1909 году и, как и Шарет, был в числе первых выпускников гимназии Герцлия в Тель-Авиве. Во время первой мировой войны в Еврейском легионе он подружился с Берлом и под влиянием Берла стал развивать свою концепцию еврейской самообороны в Палестине.

Хагана с самого начала представлялась ему не как партизанское движение или соединение отборных частей, а как общенациональный, на широкой основе, ответ на потребность ишува в самообороне, целиком включенный в сионистское движение. Он считал, что самооборона не менее и не более важна, чем завоевание пустыни или абсорбция. И поэтому Хагана должна быть и порождением, и частью всего еврейского населения, и потому она должна подчиняться высшим национальным органам ишува, какими бы секретными ни были ее особые функции. Из этой же концепции выросло отношение Элияху к двум впоследствии возникшим диссидентским военным организациям – Эцел (Иргун Цваи Леуми) и Лехи (Лохамей херут Исраэль), возникшим из-за несогласия с проводимой Хаганой политикой сдержанности, ненанесения ответных ударов и уклонения (чтобы не сказать – отвращения) от собственного еврейского терроризма.

Элияху с самого начала понимал необходимость готовить Хагану к ее решающей роли в борьбе за независимость и всегда рассматривал ее как ядро еврейской армии, которая будет способна выполнить возложенную на нее задачу – охранять право евреев приезжать в Палестину, селиться в Палестине и вести в Палестине свободную жизнь.

Поэтому роль, предоставляемая Хагане, была чрезвычайно важна. По понятиям Элияху, самооборона означала, что ишув будет использовать свои всегда тощие ресурсы там и тогда, где они больше всего понадобятся. Те самые молодые люди, мужчины и женщины, которые нелегально ввозили в Палестину евреев, охраняли и поселенцев, устанавливали частоколы и башни в местах, которые «Белая книга» объявила для евреев запретными, изготовляли и старались накапливать оружие против будущих атак и даже прыгали с парашютом в оккупированной Европе. Хагана была смоделирована как инструмент национального освобождения, со взаимозаменяемыми частями, и Элияху так ее подготовил, что в 1948 году, когда это понадобилось, она таким инструментом и стала. Национальное освобождение было той целью, которую он лелеял в душе, не позволяя, чтобы ее осквернили. И он сумел это сделать, потому что был настоящим пионером, идеалистом, социалистом и хорошим евреем, кроме того, что был лидером подполья.

Горько писать об Элияху сегодня, о мире, который решил прославлять арабский терроризм и допустил в так называемый совет ООН такого человека, как Ясир Арафат, у которого на счету нет ни одного конструктивного деяния, ни одной конструктивной мысли, костюмированного убийцу, возглавлявшего движение, у которого только одна цель – уничтожение государства Израиль. Но мое глубочайшее убеждение – и утешение – что семена гибели арабского терроризма заключены уже в самой концепции террора. Ни одно движение, сколько ни давай ему денег и сколько его ни задабривай – а такое задабривание всегда приносило миру катастрофу, – не может быть успешным, если руководство прогнило, а его единственные подвиги – шантаж и кровопролитие. Настоящие освободительные движения добиваются своей цели не такими средствами, как убийство и калеченье детей, угон самолетов и нападения на дипломатов. Оно имеет далеко идущие цели и, говоря по-старинному, вправе претендовать на интеллектуальную и моральную чистоту.

Главное, что сделал Элияху для ишува, – не уровень военной подготовки Хаганы, а ее основная цель, которая, когда пришло время, была у нее перенята почти полностью армией Израиля. Были, конечно, и ошибки (иной раз обходившиеся дорого), и упадок духа, и множество разочарований – но с первого же дня миссией Хаганы было служение еврейскому народу, а не стремление терроризировать другие народы или господствовать над ними. И потому, что она одинаково ценила и саморазвитие, и самоопределение, она и взяла верх, и дух ее остался жить.

Я лично не занималась отбором добровольцев Хаганы, которые были сброшены с парашютами в Европе. Но я видела их всех, потому что все они приходили к нам в Гистадрут проститься. Тогда-то я и попробовала отговорить от участия в этой группе Энцо Серени. Как-то днем я работала в своей комнате в рабочем совете, когда отворилась дверь и вошел Энцо. Глаза его за очками блестели больше обычного. «Я пришел попрощаться, – сказал он. – Я уезжаю».

«Не уезжай, – сказала я. – Во-первых, ты в самом деле для этого стар и, во-вторых, слишком нужен здесь. Прояви благоразумие, ради всех нас оставайся». Я знала, что мне его не убедить, хотя я и уговаривала его битых четверть часа.

И когда я замолчала, он взял меня за руку и сказал: «Голда, ты должна понять. Не могу я оставаться, раз я сам стольких туда послал. Ты только не бойся. Даю тебе слово, что мы еще встретимся».

Но мы никогда больше не встретились. Ветреной ночью 1945 года я видела, стоя на палестинском берегу, как принадлежавший Хагане корабль под названием «Энцо Серени» высадил на прибрежный песок более тысячи человек, переживших лагеря смерти, – теперь он доставил их сюда, живыми и невредимыми, сквозь кольцо британской блокады. Я подумала, что каждый народ славит своих героев по-своему, и назвать именем героя корабль – это по-нашему, и Энцо бы понравилось.

По происхождению Энцо принадлежал к среде, совершенно чуждой большинству моих коллег. Он родился и вырос в Италии, его отец был лейб-медиком короля. Семья была богатая, очень ассимилированная, высококультурная. Дядя был знаменитым адвокатом, брат стал сенатором от коммунистов. Ничто не связывало Энцо с сионизмом – только интерес к социализму и киббуцному движению, о котором он много читал и думал. В конце двадцатых годов, после серьезной стычки с фашистами, он приехал в Палестину, помог основать киббуц Гиват-Бреннер (близ Реховота; там мы с ним и познакомились) и стал принимать активное участие в рабочем движении. Он верил в особую ветвь социализма, связанную с религией и, что типично, он был убежденным пацифистом. У нас сложились очень хорошие отношения, хотя мы много спорили, особенно во время беспорядков 1936–1939 годов. Энцо хотел ходить по арабским деревням, ночью, безоружным, ибо он считал, что его долг – попытаться успокоить арабское население. Но переубедить его в том, что касалось его принципов, было невозможно. Если какое-то дело стоило трудов, то он сам должен был его сделать. И потому мы не слишком удивились, когда почти сразу же после начала войны он записался добровольцем.

Одно дело было записаться в добровольцы, другое – быть сброшенным на парашюте за неприятельскую линию фронта. Ему уже исполнилось сорок лет, у него была семья, он был очень нужен в Палестине и не имел никаких шансов выжить, если попадет в плен. Он и так уже полностью работал для войны. Он вел регулярное радиовещание на Италию в пользу союзников и издавал антифашистскую газету, которую читали тысячи итальянских солдат. И в приключениях недостатка у него не было. Когда-нибудь еще будет рассказано о его подвигах в Ираке в 1941 году, где он, в частности, вывел молодых евреев из иракских гетто и с огромным риском для собственной жизни через пустыню привел в Палестину. Но он не находил покоя, думая о страданиях итальянских евреев, и решил либо попытаться спасти их, либо с ними вместе переживать их беды. Он помог Элияху отобрать парашютистов, стал с ними вместе тренироваться и настоял, чтобы его сбросили в Италии. Его поймали почти сразу же, транспортировали с другими евреями в Дахау, и там нацисты его убили. Он был только одним из тридцати двух наших парашютистов, и самой знаменитой из всех была молодая поэтесса Хана Сенеш, – но для меня он остался символом этого отряда и нашей беспомощности в этой ситуации.

Иногда журналисты спрашивают меня, что я чувствую к немцам. Вероятно сейчас будет уместно и своевременно ответить на этот вопрос. Послевоенная Германия была тем, с чем государству Израиль пришлось иметь дело, завязывать контакты, работать. Такова была послевоенная действительность а действительности надо смотреть в лицо, как это ни мучительно. Нечего и говорить, ничто не уменьшит удара который нанесла Катастрофа. Шесть миллионов убитых евреев – тоже действительность, которая никогда не должна изгладиться из человеческой памяти, и, конечно, ни один еврей – и ни один немец – не должен этого забывать. И хотя прошли годы, прежде чем я заставила себя – в 1967 году – снова вступить на землю Германии, я всегда была сторонницей репараций, всегда была за то, чтобы мы взяли у немцев деньги на строительство государства Израиль, ибо, по-моему, это-то они во всяком случае были нам должны, дабы абсорбировать оставшихся в живых евреев. И я верила, что сам Израиль – сильнейшая гарантия от другой Катастрофы.

И когда приспело время, я была сторонницей дипломатических отношений с германским правительством, хотя и яростно противилась назначению избранного правительством посла и особенно возмутилась, узнав, что Рольф Паульс воевал и даже был ранен (он потерял руку) на войне. «Неважно, что он блестящий дипломат, – сказала я, – не важно, что он не был членом нацистской партии. Пусть немцы пришлют посла, который не воевал вовсе». Но германское правительство отказалось сделать это. Рольф Паульс прибыл в Израиль, против него были демонстрации, и я была уверена, что он будет отозван. К счастью, я ошиблась. Теперь он – посол Бонна в Пекине, но по-прежнему остается одним из лучших и преданнейших друзей Израиля.

Когда Паульс впервые вручал в Иерусалиме свои верительные грамоты, я была министром иностранных дел. Это был нелегкий момент; я предполагала, что ему сказали, как я отнеслась к его назначению, но, решила я, это во всяком случае момент для правды. «Перед вами очень трудная задача, – сказала я. Страна наша в значительной степени состоит из жертв Катастрофы. Вряд ли есть семья, которая живет без кошмарных воспоминаний о крематориях, о младенцах-мишенях для нацистских пуль, о нацистских «научных» экспериментах. Вам не приходится ожидать теплого приема. Даже у женщин, прислуживающих за столом, вы, если когда-нибудь придете ко мне завтракать, увидите на руках вытатуированные нацистские номера».

«Я знаю, – ответил Паульс. – Я пришел к вам из Яд ва-Шем (Израильский мемориал шести миллионам) и одно я, во всяком случае, могу вам обещать. Сколько бы я здесь ни пробыл, я вменяю себе в обязанность проследить, чтобы каждый приезжающий сюда немец, первым делом посетил мемориал, как это сделал сегодня я». И он сдержал свое слово.

Однажды я рассказала Паульсу про свою поездку в Германию, продолжавшуюся одни сутки, и я не забуду, как он побелел, слушая мой рассказ. Я поехала туда после Шестидневной войны, не будучи членом правительства. Я была на конференции социалистов в Париже, вместе со своим старым другом Реувеном Баркатом. Утром позвонил телефон – звонил из Нью-Йорка Абба Эвен, наш министр иностранных дел. Он вел в это время неравный и, казалось, заранее проигранный бой в ООН против так называемой югославской (а на самом деле, русской) резолюции, одной из тех стандартных резолюций, которые осуждали нас как «агрессоров» и требовали нашего немедленного безоговорочного отступления с «оккупированных территорий». Эвен сказал, что французы, поддерживающие эту резолюцию, оказывают огромное давление на представителей франкоязычных африканских государств, стараясь, чтобы и они проголосовали «за». Главной африканской делегацией была делегация Берега Слоновой Кости; министр иностранных дел этой страны очень симпатизировал Израилю, а президент, Феликс Уфуэ-Буаньи был моим личным другом и остался им и поныне. Эвен спросил, не встречусь ли я с Уфуэ-Буаньи, который где-то в Европе – где в точности, Эве и не знал, – чтобы поговорить с ним насчет этой резолюции?

Оказалось, что Уфуэ-Буаньи отдыхает на одном из германских курортов, прежде чем начать свой официальный визит в эту страну. Я бы лучше отдала правую руку, чем туда ехать, но Эвен настаивал, и я его вполне понимала. Словом, я поехала и встретилась с президентом, и побеседовала с ним, но почти ничего не ела и не пила и уехала как только смогла. В Париже Баркат, знавший, как тяжела для меня была эта поездка, сказал: «Это досталось тебе труднее, чем все, что ты раньше делала для Израиля, верно?» Но я ничего не ответила. Ни Баркату, ни потом Паульсу. Я не могла передать того чувства ужаса и отвращения, которое я испытывала в течение двадцати четырех часов. Я все время видела перед собой лица людей на процессе Эйхмана, и самого Адольфа Эйхмана, и глаза мужчин, женщин и детей, которых мы вызволили из этого ада в сороковые годы.

Ничего не вернет к жизни убитых, но суд над Адольфом Эйхманом в Иерусалиме в 1961 году был, по-моему, великим и необходимым актом исторической справедливости. Он произошел через два десятилетия после тех отчаянных лет. Я совершенно убеждена и теперь, что только израильтянам принадлежало право суда над Эйхманом от имени мирового еврейства, и до глубины души горжусь, что мы это осуществили. Это ни в коем случае не реванш. Как писал еврейский поэт Бялик, сам дьявол не в состоянии придумать казнь за убийство одного ребенка, но оставшиеся в живых – и еще нерожденные поколения – заслуживают, во всяком случае, чтобы мир узнал во всех гнусных деталях, что учинили над евреями Европы, и кто это сделал.

До конца жизни не забуду, как мы с Шейной сидели в набитом людьми зале суда, слушая показания оставшихся в живых. Многие из моих друзей нашли в себе силы день за днем ходить на судебные заседания, но я должна признаться, что пошла туда только два раза. Не так уж много в моей жизни было такого, от чего я сознательно уклонялась; но живые свидетельства о пытках, унижениях и смерти, – которые давались в леденящем присутствии самого Эйхмана, – были для меня буквально невыносимы, и я слушала процесс по радио, как и большинство моих людей в Израиле. Но и это не давало возможности продолжать нормальную жизнь. Конечно, я работала, и каждый день приходила в свой кабинет, и ела, и причесывалась – но все мое внимание было сосредоточено в зале суда, и радио всегда было включено, и в течение недель и для меня, и для других суд этот господствовал над всем. Слушая тех, кто давал показания, я думала: как же после всего они еще нашли в себе волю к жизни, к созданию новых семей, к тому, чтобы снова стать людьми? Думаю, ответ на это один: все мы, в конце концов, жаждем жить, что бы ни было у нас в прошлом; но точно так же, как я не могу знать по-настоящему, что такое лагеря смерти, я не могу знать, что это такое – опять начать все с начала. Только выжившим дано это знание.

В 1960 году, стоя перед Советом Безопасности и отвечая на обвинения аргентинского правительства, что Израиль совершил незаконное действие, похитив Эйхмана, я пыталась, по крайней мере, объяснить, что этот суд означает для евреев. Ни одна публичная речь не потребовала от меня столько сколько потребовала эта – она меня буквально опустошила. Я чувствовала, что говорю от имени миллионов, которые уже не могут сказать ничего, и мне хотелось, чтобы каждое слово было значащим, а не просто на несколько минут растрогало или привело в ужас. Я давно уже открыла, что людей легче заставить плакать или ахать, чем думать.

Речь моя была недлинной, но здесь я только приведу часть ее. И делаю я это не ради того, чтобы увидеть свои слова в печати, а потому, что, к глубокому моему огорчению, есть еще люди, не понимающие, что мы обязались жить и вести себя так, чтобы евреи, погибшие в газовых камерах, были последними евреями, умершими не обороняясь. И потому, что эти люди не понимают или не могут понять этого, они и не могли никогда понять нашего «так называемого упрямства».

«В протоколах Нюрнбергского суда мы читаем, что Дитер Вислицний, помощник Эйхмана, сказал об «окончательном решении»:

– До 1940 года политикой сектора было решение еврейского вопроса в Германии и в областях, оккупированных Германией, способом запланированной эмиграции. После этой даты вторая фаза была – концентрация всех евреев Польши и других оккупированных Германией восточных территорий в гетто. Этот период продолжался примерно до начала 1942 года. Третий период был периодом так называемого «окончательного решения» еврейского вопроса – то есть планового искоренения и истребления еврейской расы; этот период продолжался до октября 1944 года, когда Гиммлер отдал приказ прекратить истребление.

Далее, на вопрос, знал ли он в силу своих официальных связей с сектором 1У А4 о каких-нибудь приказах об уничтожении всех евреев, он ответил «Да, и впервые узнал о таком приказе от Эйхмана летом 1942 года».

Гитлер не разрешил еврейский вопрос соответственно своему плану. Но он уничтожил шесть миллионов евреев – евреев Германии, Франции, Бельгии, Голландии, Люксембурга, Польши, Советского Союза, Венгрии, Югославии, Греции, Италии, Чехословакии, Австрии, Румынии, Болгарии. С этими евреями было уничтожено более тридцати тысяч еврейских общин, бывших в течение столетий центрами еврейской веры, учения и учености. Из этой еврейской среды поднялись гиганты искусства, литературы и науки. Но разве только это поколение евреев Европы погибло в газовых камерах? Уничтожено было и следующее поколение – миллион детей. Кто может охватить эту картину во всем ее ужасе, во всех последствиях для многих будущих поколений еврейского народа, для Израиля? Здесь был погублен естественный резервуар всего, в чем нуждается новая страна – ученость, знания, преданность, идеализм, пионерский дух».

Я говорила и о самом Эйхмане, и о личной его ответственности и далее сказала:

«Я убеждена, что много людей во всем мире страстно желали суда над Эйхманом, но факт остается фактом: за пятнадцать лет его так никто и не нашел. И он мог нарушать законы каких угодно стран, въезжая туда под фальшивым именем и с фальшивым паспортом, злоупотребляя гостеприимством тех стран, которые, я уверена, в ужасе отшатнулись бы от его поступков. Но евреи, и в их числе те, кто лично явились жертвами его жестокости, не находили покоя, пока не обнаружили его и не привезли в Израиль – в страну, куда сотни тысяч переживших эйхмановские ужасы приехали домой; в страну, существовавшую в сердцах и мыслях шести миллионов, которые, идя в крематории, пели великий символ нашей веры «Ани маамин бе эмуна шлема бевиат ха-Машиах» («Я верую в пришествие Мессии»)».

Закончила я вопросом:

«Должен ли Совет Безопасности заниматься этой проблемой? Эта организация занимается охраной мира. Разве угроза миру – привлечение Эйхмана к суду тем самым народом, полному физическому уничтожению которого он отдал всю свою энергию, даже если способ его ареста нарушил законы Аргентины? Не заключается ли угроза миру в существовании Эйхмана на свободе, Эйхмана не покаранного, Эйхмана вольного изливать яд своей изломанной души на новое поколение?»

Потом у меня несколько часов дрожали руки, но я надеялась, что хоть частично сумела объяснить, почему мы привезли Эйхмана на суд.

Это было через пятнадцать лет после конца Катастрофы. Но в начале сороковых годов никто не знал, как и когда она закончится – и даже закончится ли она вообще. Несмотря на усиление английской блокады, корабли Хаганы, один за другим (всего их было более шестидесяти) закупались, наполнялись евреями и отправлялись к берегам Палестины. С каждым разом английские патрули делались бдительнее, с каждым разом морское путешествие на этих еле-еле плавающих, переполненных, несчастных посудинах становилось опаснее. Но британцы охотились как одержимые не только за евреями, спасшимися из еврейских лагерей. Они охотились и за Хаганой, за оружием, которое ей удавалось собрать, хотя порой наступало и короткое затишье в преследованиях – до нового притеснения, до новой антиеврейской меры, заставлявшей Хагану глубже уйти в подполье.

Особенно запомнились мне два года и по личным, и по политическим причинам. В 1943 году Сарра сообщила мне, что она уходит из гимназии и будет участвовать в основании нового киббуца в Негеве, хотя ей оставалось учиться еще год. Она выросла и стала очень милой, очень скромной и очень серьезной девушкой, а училась лучше Менахема, поглощенного своей музыкой и уже решившего, что станет профессиональным виолончелистом. Оба, как почти все подростки ишува, были связаны с деятельностью Хаганы, хотя дома об этом никогда открыто не говорилось. Но хоть дети ничего и не говорили, родители и школьные учителя знали, что подростки нередко ложатся спать поздно: то они исполняют обязанности курьеров подполья, то распространяют листовки Хаганы. Я и сама написала дома одну из этих афиш, конечно же, очень стараясь, чтобы не увидели дети. Дня через два Сарра сказала: «Мама, я сегодня приду поздно, может быть даже очень поздно». Я, конечно, захотела узнать, почему. «Не могу сказать», – ответила она и ушла с пакетом под мышкой. Я прекрасно знала, что в этом пакете, и знала, что расклеивание «нелегальных» афиш – дело очень рискованное. До рассвета я не спала, ожидая ее прихода, но на утро я и не заикнулась ни о чем, хотя мне до смерти хотелось спросить.

Сарра, как и Менахем, много лет принадлежала к юношеской организации рабочего движения, так что я не очень удивилась, когда она заявила о своем желании вступить в киббуц. Начать с того, что я сама хотела когда-то провести жизнь в киббуце и, с моей точки зрения, это был прекрасный образ жизни. Во-вторых, я понимала ее желание участвовать более непосредственно во всем, что происходило в стране. Британцы объявили 85 % Негева «землей, совершенно непригодной для обработки», хотя по своей величине эта территория равнялась половине Палестины. Но Еврейское Агентство выработало подробный долгосрочный план, как сделать поливными, хоть частично, эти 2 000 000 акров горячих песков в надежде, что тогда сотни тысяч иммигрантов смогут там поселиться; Сарра и ее друзья по молодежному движению решили принять участие в великом эксперименте. План призывал создать три поселения – в сущности, три наблюдательных поста – к югу от Беер-Шевы, которая тогда была маленьким и пыльным арабским городишкой. «Если мы сумеем доказать, что люди могут жить в Негеве и получать там урожаи, то мы сделаем для страны гораздо больше, чем если просто окончим школу», – заявила Сарра, и в глубине души я считала, что она права. Но, может быть, стоит годок подождать? Окончить гимназию очень важно, и мало кто, бросив школу, туда возвращался, возражала я. А не может ли быть, что весь их план задуман для того, чтобы уклониться от последнего, самого трудного школьного года и выпускных экзаменов? Потому что уж этого я во всяком случае не одобряю.

Разговоры продолжались долго. Моррис был вне себя. Элияху Голомб, чья осиротевшая племянница явилась домой с таким же заявлением, умолял меня поддержать его против молодежи. Шейна сказала, что если я уступлю, то буду жалеть об этом всю жизнь, как и Сарра. Но, хоть кое-кого это и удивит, я никогда не была сторонницей непреклонности – если дело не касалось Израиля. В делах, касавшихся моей страны, я не уступала никогда, но люди – это другое. Словом, было мало вероятно, что Сарра уступит, и потому, хоть и с тяжелым сердцем, уступила я.

Когда я в первый раз приехала посетить ее в Ревивиме, на километры вокруг не было ничего, ни деревца, ни стебелька травы, ни птицы – только песок и жгучее солнце. Есть тоже было нечего, а бесценная вода, до которой поселенцы докапывались, была такая соленая, что я не могла ее пить. Правда, им все-таки удалось вырастить какие-то овощи, которые, к счастью, были в отношении воды не так разборчивы, как я. «Поселение» состояло из защитной стены, сторожевой башни и нескольких палаток. Большую часть года тут было невыносимо жарко, зато зимой – очень холодно, и я подумала, что для девушки, которая в детстве чуть не умерла от болезни почек, – это самое неподходящее место в мире. Но я не сказала ни слова. При первой возможности я приезжала туда и проводила несколько часов с Саррой, слушая рассказы о том, как развивается киббуц, разглядывая водостоки и резервуар, который они строили для сбережения зимних дождей, а иногда – беседуя с очень милым молодым человеком, Зехарией Рехави, иеменитом из Иерусалима, которому Сарра, по-видимому, симпатизировала. Мне казалось, что жизнь в Ревивиме (на иврите это означает «капли росы») можно было бы при некотором усилии сделать более комфортабельной – несмотря на окружение. Но я вспоминала, как на меня сердились мерхавийцы за такие советы, и держала язык за зубами.

В сентябре 1943 года я выступила свидетелем на процессе о похищении оружия, который стал в Палестине знаменитым. Два молодых еврея были обвинены англичанами в краже армейского оружия с целью передать его Хагане; меня, как члена Ваад ха-поэл, вызвали давать показания перед военным судом. Прокурор майор Бакстер – малосимпатичный джентльмен – гораздо меньше всего заинтересован обоими юношами, чем еврейской организацией самообороны, он хотел представить ее как широко разветвленное террористическое движение, угрожающее спокойствию и безопасности Палестины. Он не остановился и перед прямой клеветой на ишув, сказав, что евреи в таком количестве записывались в добровольцы еще и потому, что рассчитывали получить доступ к оружию. Это было не только не справедливое обвинение – это было опасное обвинение. (Как же я была удивлена, когда в 1975 году получила письмо от майора Бакстера из Ирландии, в котором он меня поздравлял с тем, что американцы выбрали меня «Женщиной года». «Если вам когда-нибудь придется искать работу, – писал он, – то я вам ее предоставлю в Ольстере, тут ваши таланты очень бы пригодились»).

Говоря по правде, я была рада случаю дать понять майору Бакстеру, что я о нем думаю, хотя и должна была соблюдать при этом осторожность. Я понимала, что больше всего Бакстеру хотелось бы доказать, что официальное Еврейское Агентство и незаконная Хагана работают рука об руку. И я поклялась себе, что Бакстер ничего из меня не выудит, только получит поделом. Лозунгом моим стала любимая поговорка мамы: «Если скажешь «нет» – то никогда не пожалеешь». По-моему, цитаты из Бакстера расскажут о позиции и поведении англичан в отношении нас в 1943 году больше, чем все, что я могу написать. Вот часть отчета, появившаяся в англоязычном «Палестайн Пост» (теперь «Джерузалем Пост») 7 сентября 1943 года. (Одно пояснение: Бен-Шемен молодежная деревня, которую англичане перетряхнули до основания в поисках оружия).

Майор Б. Вы – хорошая, миролюбивая, законопослушная леди, не так ли?

Г. М. Думаю – да.

Майор Б. И вы всегда были такая?

Г. М. Я никогда ни в чем не обвинялась.

Майор Б. Хорошо, тогда послушайте выдержку из вашей речи 2 мая 1940 года (читает; «Двадцать лет нас учили доверять британскому правительству, но нас предали. Пример тому – Бен-Шемен. Мы никогда не учили свою молодежь применять огнестрельное оружие для нападения – только для самозащиты. И если эти юноши – преступники, то преступники и все евреи Палестины». Что вы на это скажете?

Г. М. Если речь идет о самозащите – то я за самозащиту, как и все евреи Палестины.

Майор Б Вы лично обучались владению оружием?

Г. М. Не знаю, должна ли я отвечать на этот вопрос. Во всяком случае я никогда не применяла огнестрельного оружия.

Майор Б. Обучали ли вы еврейскую молодежь владению огнестрельным оружием?

Г. М. Еврейская молодежь будет защищать жизнь к имущество евреев в случае беспорядков и в случае необходимости.

Председатель суда. Прошу вас отвечать только на вопросы.

Майор Б Имеется ли у вас в Гистадруте разведывательная служба?

Г. М. Нет.

Майор Б. Что?

Г. М. Вы слышали. Нет.

Майор Б. Слышали ли вы о Хагане?

Г. М. Да.

Майор Б. Есть у нее оружие?

Г. М. Я не знаю, но полагаю, что да.

Майор Б Слышали ли вы о Палмахе?

Г. М. Да.

Майор Б. Что это такое?

Г. М. Когда я впервые услышала о Палмахе, речь шла о группах молодежи, организованных с ведома властей, проходивших специальную тренировку в то время, когда германская армия приближалась к Палестине. Функция их была всячески помогать британской армии, если в страну вторгнется враг.

Майор Б. И эти группы продолжают существовать?

Г. М. Не знаю.

Майор Б. Это легальная организация?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю