Текст книги "Дело Томмазо Кампанелла"
Автор книги: Глеб Соколов
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Здесь страниц меньше!.. Изначально!.. Ну и дела!..
– Мы уже почти договорились об этом выступлении… – продолжала тем временем женщина-шут. – Осталось дело за малым…
Тут она зевнула:
– Действительно, что-то очень хочется спать!.. Это уже пугает. Так ведь можно и проспать самое интересное!.. Ох, боюсь, как бы я не проспала за милую душу самое что ни на есть интересное!.. Со мной такое часто случается… Заснешь на самом интересном месте, проснешься – а фильм-то уж и кончился!..
– Ладно! Пьяных нет – мы пойдем! – сказал старший из милиционеров. Похоже, что все происходившее уже начинало тяготить его. – Были бы пьяные, мы бы остались… А так… Чего нам тут делать?.. Пьяных-то нет!.. Милиционеры направились к дверям…
– «Помяни мя, Господи, егда наступит царствие твое…» – неожиданно проговорил тот пожилой хориновец, который очень интересовался содержимым журнала «Театр» за какой-то там лохматый год.
– Что-что?.. – старший из милиционеров резко обернулся.
Удивленно посмотрел на него и Томмазо Кампанелла. Похоже, вечер и наступавшая ночь действительно решили не дать им всем соскучиться…
– Да нет, это я так, из будущей роли… – проговорил Журнал «Театр». – У меня персонаж будет стоять среди могил на Иноверческом кладбище – это тут недалеко, у нас, в Лефортово, и читать эпитафию, высеченную на каком-то очень древнем, поза-позапрошлого века могильном камне… Впрочем, это очень старое кладбище, на нем уже давным-давно никого не хоронят, и все могилы очень древние… Там хоронили немцев, приехавших жить в Россию по приглашению Петра Первого… Но эпитафия будет русская, православная… Хотя, как так может быть?!.. Хотя здесь, в Лефортово, раньше все так странно перемешалось: русский, немец, – кто разберет?.. Франц Лефорт – знаменитый сподвижник Петра, ведь тоже иностранец, швейцарец… Между прочим, я слышал что как-то – я читал в газете – Жора-Людоед приноровился назначать свидания членам своей банды именно среди могил на Иноверческом кладбище… Там даже он и убил кого-то, с кем не поладил… Там еще есть старая немецкая часовня… На ней цифры – «1907»… Это год постройки…
Больше Журнал «Театр» не сказал ничего, и милиционеры ушли…
Томмазо Кампанелла молча сложил оба своих паспорта вместе и попытался засунуть их в задний карман брюк, порядком поистрепавшихся и измятых во время последних ночевок на вокзале, но там что-то мешалось… Этим «чем-то», когда он извлек его из кармана, оказалась ученическая тетрадь, на которой большими печатными буквами, разъезжавшимися в разные стороны, так, словно их писал пьяный или человек, примостившийся для письма в совершенно не подходившем для этого месте, было написано заглавие:
«Революция в Лефортовских эмоциях и практические указания к действию…»
Кто-нибудь, знавший почерк Томмазо Кампанелла, мог бы подтвердить, что это было писано его рукой…
Глава VI
Два не совсем обычных посетителя азербайджанской шашлычной
Посмотрим внимательнее на сцену необычного театра (конечно, мы теперь прекрасно догадываемся, что это за необычный театр, – это «Хорин»), расположенного в московском районе Лефортово…
…Дальняя часть сцены представляла собою кусок зала ожидания какого-то аэропорта в небольшой западноевропейской стране, скажем, Дании или Швеции, а еще чуть далее виднелся остов современного пассажирского авиалайнера, удивительно напоминавшего собою огромную рыбину… Правее был выстроен макет собора Богоявления, что в Елохове, и вход на станцию метро «Бауманская» с капителью квадратных в сечении колонн, облицованных мрамором. Ближе к зрителям – купеческий старомосковский дом с табличкой у входа «Фабрика елочных игрушек» – деревянный, покосившийся, с резными наличниками на окнах и бухгалтерскими книгами на широких подоконниках, их было видно с улицы за давно немытыми оконными стеклами.
Над всем этим возвышалось далеко не оптимистическое здание тюрьмы «Матросская тишина», а дальше, за самолетом, – торчали мачты парусника без парусов, голые и безжизненные…
Еще там был интерьер какой-то грязной шашлычной, в которой любят собираться низкопробные лефортовские забулдыги и рыночные торговцы овощами, река Яуза в темно-гранитной окантовке берегов, склады Казанской железной дороги, ночь, бред…
Человек, который оказался в окрестностях дома номер пятьдесят шесть по Бакунинской улице, мог бы, имея свободное время, побродить между построек двухсотлетней давности, – а кстати, в одной из них располагался и этот маленький подвальчик, в котором был небольшой зрительный зал с маленькой уютной сценой, – и обнаружить совсем неподалеку, может быть, в пятнадцати-двадцати минутах пешей ходьбы по Лефортово и Басманным дворам и переулкам, по райончикам, прилегающим к Яузским набережным, все те места, которые так или иначе, полностью или частично, фрагментом или целым домом были изображены в декорациях. Кроме, пожалуй, пассажирского самолета и зала ожидания аэропорта… Этот праздно гуляющий, предположим, в свой выходной день, по округе человек был бы поражен, насколько точно театральный художник уловил настроение, колорит, антураж здешних мест. Но оформление сцены не было простой копией, иллюстрацией существовавшего в действительности, скажем, здания тюрьмы или церкви, нет – в творении художника особенно были выпячены те черты, которые, без сомнения, говорили о двухсот-трехсотлетней истории здешних мест, об не-аристократизме здешних улиц, о том, как явственно проглядывала в здешних краях та часть истории столицы, которая, скорее, была связана с военными победами ее государства и с «крепкой рукой» им управлявшей, чем с поражениями и слабостью, дряхлостью царей и советских деятелей… «Государственная», имперская тема была отображена в декорациях весьма сильно, поскольку были там изображены, – все это добавляло декорациям некой эклектичности, нереальности, атмосферы кошмарного сна, – полосатые будки и шлагбаумы – приметы угрюмых времен, высмеянных еще Салтыковым-Щедриным с его Угрюм-Бурчеевыми и Держимордами, – еще – бесконечная колонна танков Т-34 с выглядывающими из люков задорными мордастыми танкистами, которую где-то там, в неясной, едва различимой в декорациях дали, пожирало адское пламя фронта Великой Отечественной, ополченцы поры грозного сорок первого года с серыми лицами идут отбивать «фрица» от стен Москвы, петровский парусник и фабрика, которая действительно лет триста тому назад существовала здесь неподалеку, на берегу Яузы, и ткала паруса для этих самых «изначальных», победоносных петровских флотилий, а еще – стены «Гошпиталя», первого в России, основанного в Лефортово по указу все того же Петра Первого, где умирали от ран «солдатушки-браво-ребятушки»…
Погуляв по Басманным дворам и Лефортово, случайно оказавшийся здесь житель Первопрестольной мог действительно в какой-то момент набрести на ту самую, не первого разряда, шашлычную, что была отображена в декорациях, и, кто знает, – воля случая неисповедима, – мог после своей прогулки испытывать чувство голода и, привлеченный густыми ароматами готовящегося мяса и специй, слышавшимися оттуда, заглянуть внутрь, отведать какого-нибудь горячего блюда и выпить винца или чаю, или кофе…
Вот только, скорее всего, он не заметил бы двух посетителей шашлычной, которые как раз в тот вечер, по стечению обстоятельств, сидели в небольшой нишке, где стоял маленький столик на двоих, и были спрятаны от тех, кто сидел в общем зале, задернутой портьерой.
Заведение под едва заметной, пусть даже и вблизи, вывеской совсем уж маленькими буквами – «Шашлычная» располагалось в донельзя обшарпанном, едва ли не аварийном двухэтажном доме, построенном, может, сто пятьдесят, а может, и все двести лет тому назад в Лефортово, – теперь он был с кривоватыми стенами, давно не крашенными, не знавшими ремонта, – обычный для этого московского района дом. Соответствующим внешности «особняка» было и помещение, которое занимала эта харчевня, – а точнее, два помещения, а точнее – три: кухня, гардероб, зал, где стояли столы и где сидели посетители. Здесь – немного темновато, не лишено своеобразного уюта и очарования, которым отличительны старые дома, – очень старые, древние и почти уже дышащие на ладан остатки московской старины. Как-то было здесь слишком грязненько, точно бы плохо убрано и вымыто после почти двух веков непрерывного житья!.. Здесь очень долго (да что там долго – никогда!), с царских еще времен не делали приличного ремонта, да вообще, здесь не мешало бы провести реконструкцию, потому что, скорее всего, это помещение никогда не задумывалось, как зал шашлычной. Что здесь раньше было – никто уже не знал. Возможно, просто большая комната в доме какого-нибудь лефортовского торгового человека. Из этого обстоятельства могли проистекать своеобразный здешний колорит и настроение: темненькое, купеческое, дремучее, сытное… В помещении шашлычной обязаны были возникать из стен, крашеных темно-коричневой краской, из тусклых светильников, из тесноты и византийских сводов весьма оригинальные настроения… Да, еще из грубых деревянных столов, впрочем, накрытых (но чем? – Не слишком чистенькими скатертями!), из грубых деревянных стульев, из белых с синей каймой тарелок с золотыми узорами, из захватанных и заляпанных солонок и перечниц, из стаканчиков с мятыми салфетками… Какие настроения – пусть читатель догадывается сам: здесь все было старое, разрушавшееся, но связанное с едой, еда существует для жизни, для насыщения, но очень уж эта еда была в дряхлом месте, но было здесь сытно, кормили сытно и, в общем-то, вкусно, но несовременно и даже, пожалуй, мрачно было здесь… Шашлычная в доме, которому сто пятьдесят-двести лет!..
Да, кстати, кто-то из поваров, как-то раз спьяну заночевавших на кухне шашлычной, разнес слух будто по старинному дому по ночам разгуливает привидение – купец, некогда здесь живший… Но это было, скорее, из области забавных слухов. Поговаривали еще о каких-то странных голосах, о часто гаснувшем освещении, – но это, скорее, можно было объяснить ветхостью полуаварийной электропроводки и чрезмерным употреблением горячительных напитков, чем наличием потусторонних сил…
Это место было пристанищем воров и разного рода темных личностей, приближенных к ворам. И хотя кормили здесь, надо отдать должное, хорошо (потому что многих посетителей стоило опасаться в совершенно прямом смысле), редко когда заглянувший приличный гость оставался отведать каких-нибудь блюд или приходил потом еще раз. Кроме уголовной публики здесь, пожалуй, бывали визитерами только какие-то совсем бесшабашные, вконец пропившиеся и угоревшие от вина гуляки, лефортовские забулдыги, картежники, шулеры, да редко-редко наведывалась местная шпана, водившая дружбу с профессиональными ворами, да еще, пожалуй, рыночные торговцы, которые, впрочем, всегда сидели особняком в сторонке…
Обслуживали всю эту свору мальчишки-официанты, которых посетители гоняли нещадно, иногда, случалось, и колотили кого-нибудь из них, а хозяином был старый и кривой азербайджанец, чьи земляки почти каждый день баловали это место своим присутствием. Для них по вечерам иногда играл азербайджанские мелодии маленький оркестрик, состоявший из трех музыкантов. Азербайджанцы предпочитали одеваться в нарядные костюмы, на ногах – остроносые туфли, многие важно носили пышные усы.
Место это было в некотором роде почти тайное, подпольное, потому что рекламы шашлычная не давала, расположена была на одной из самых глухих и неприглядных лефортовских улочек, на которой и жилых домов-то было один-два и обчелся, а в остальном – все больше какие-то фабрики, склады, ремонтные мастерские, между которыми стаями бродили изголодавшегося вида бродячие псы, нередко осмеливавшиеся по причине крайней одичалости и безлюдности здешних кварталов нападать на одиноких прохожих, имевших неосторожность чем-то им не понравиться… Редко проезжал милицейский автомобиль, но он, почему-то, возле шашлычной почти никогда не останавливался, словно такого места и не существовало вовсе…
По вечерам из окошек шашлычной, чем-то прикрытых изнутри, свет лился едва-едва, а входную дверь порой просто запирали на щеколду и особенно настойчивому посетителю, знавшему, что здесь и только здесь именно его и ждут, приходилось подолгу стучать в растрескавшиеся доски двери, прежде чем кто-то изнутри отпирал ему…
…Мальчишка-официант, который вместе с двумя другими, такими же, как и он, официантами, обслуживал этим вечером недоброго вида посетителей шашлычной, измученно оглядел полуподвальный зал с полукруглыми, еще позапрошлого века сводами, в котором в тот вечер сидело, выпивало и ужинало не так много народу: вот туда он сейчас отнесет корзиночку с хлебом, за тем столиком уже заждались еще одну бутылку красного вина, а там, за маленьким столиком в нишке, скорее всего, пора принять дополнительный заказ: он был уверен – когда он заглянет туда, блюда будут пусты, а оба запоминавшегося вида гостя будут хлебом вылизывать тарелки…
Скрывая все остальные звуки, громко наяривал азербайджанский оркестрик.
Мальчишка-официант еще раз припомнил сегодняшних посетителей, которых сам хозяин, кривой азербайджанец, проводил за считавшийся здесь привилегированным столик в нишке, бывшей, по сути, еще одной маленькой комнаткой. Кстати, в дальней стене нишки была дверь, которая вела на кухню, а из кухни была еще одна дверь – черный ход на улицу, через которую вносили продукты и проходила обслуга…
Так вот, об этих двух посетителях… Особенно необычную внешность имел тот из них, кто был пониже ростом и поуже в плечах… Глядя на него, хотелось сказать странные слова: его внешность была необычна для… человека… Безусловно, субъект он был весьма и весьма запоминавшийся!.. Во-первых, он был невероятно волосат – настолько, что даже трудно было в нем заподозрить «homo sapience», а скорее, какое-то животное!.. Так густо его покрывала шерсть! Так, как будто какого-то снежного человека нарядили в человеческое платье. Нос, губы, форма его головы – все было в нем чрезвычайно оригинальным, запоминавшимся, ярким, причем отличие едва ли возможно было описать словами, – пропорции всего со всем в нем были рознившимися от подобных пропорций у других людей, и очень сразу, глядя на него, представлялось, что человек этот занимается каким-то преступным промыслом, причем не тихим и бескровным воровством, а некими бесшабашными разбоями, с шумной стрельбой, трупами и безумными, дикими попойками после удачно проведенного дела, с курением гашиша и ездой по улицам на скоростном автомобиле в обкуренном состоянии, с бегством от милиции, с погонями, изобиловавшими крутыми поворотами, с поножовщиной и ранней гибелью в каком-нибудь воровском притоне во время драки с такими же, как и он сам, преступниками, с ужинами в таких вот шашлычных, наконец…
Так что этот человек как-то очень подходил ко всем антуражам, ко всему настроению, к облику этой шашлычной, даже внешне, всеми деталями своего интерьера, грубыми, темными, больше похожей на притон воров и грабителей, чем на приличное место…
Второй человек был более «приличен», чем первый, хотя и все руки его были в наколках, – он был широк в плечах и у него был очень пристальный, внимательный и тяжелый взгляд. У него была массивная голова с крупными чертами лица, а через всю щеку проходил наискосок выразительный шрам. Волосы его были стрижены коротко, почти налысо, а руки унизаны несколькими перстнями с большими драгоценными камнями. Он был чисто и, как бы это вернее сказать, немного странно для своей внешности одет – со вкусом и очень изящно, так одеваются люди театра, кино, которым по долгу своей профессии приходится часто появляться в изысканном обществе и которые просто не могут позволить себе выглядеть дурно, пошло… Еще во взгляде его сквозил явно глубокий ум, так что если и предполагалось как-то сразу, что это преступник, то тут же и думалось, что преступник это необыкновенный, можно даже сказать интеллигентный и тонкий, насколько таковым можно остаться при эдаком-то роде занятий, что это не просто преступник, а идеолог преступного мира, его мозг… Это и был Жора-Людоед собственной персоной, еще недавно «парившийся» в камере тюрьмы «Матросская тишина», до которой здесь было, может быть, минут тридцать-сорок пешей ходьбы и минут десять, если ехать на хорошем автомобиле… Человека-зверя, который был с ним, звали очень странно – Жак. Но не потому, что он имел какое-то родство во Франции, а просто это было прозвище его, образованное от фамилии…
Чувствовалось, что оба посетителя шашлычной чрезвычайно голодны, настолько, что даже первое время, что они были здесь, они не беседовали вовсе, а только накинулись на еду и насыщались мясным ассорти, салатами и супом жадно, как два изголодавшихся волка…
В нишке, прикрытой от взглядов посетителей задернутыми портьерами, было сумрачно, оттого снаружи, из большого зала, даже когда мальчишка-официант отдергивал портьеру, было трудно разглядеть, кто сидит внутри, зато вот посетители основного зала для двух известных воров, что сидели в нишке, – Жоры-Людоеда и Жака, – были как на ладони. Наличие маленькой двери в дальней стене обещало им возможность легко и незаметно исчезнуть из шашлычной на случай, если в большом зале произойдет что-то непредвиденное и для них опасное…
Стол был уставлен бутылками с водкой и пивом…
– Давай, что ли, выпьем… А то что-то тоска опять навалилась… – проговорил Жора-Людоед и, как-то очень тяжело склонившись над столом, принялся наливать товарищу в маленький граненый стаканчик водки…
– Эх, грусть-тоска его снедает!.. – хриплым голосом, разухабисто проговорил Жак, схватил граненый стаканчик и одним махом опрокинул его в раскрывшуюся на мгновение пунцово-красную пасть…
В этот момент звуки оркестрика народных инструментов, который в этот вечер, как обычно, как и во многие другие вечера, наяривал в шашлычной, как – то вдруг смолкли… Теперь было слышно лишь, как громко переговариваются захмелевшие посетители шашлычной, да громко звенит посуда.
– Ты помнишь, что сказал Рохля?.. В шашлычную придет человек, который поведет себя очень странно… – проговорил Жора-Людоед. – Помнишь?.. Человек, который поведет себя очень странно!..
– Помню-помню!.. – живо откликнулся Жак. – Как же не помнить!.. Пришли бы мы сюда, кабы не только здесь этого человечка, который поведет себя очень странно, повстречать могли… Эх, грусть-тоска его снедает!.. Давай, что ли, еще по одной!.. Жизнь – копейка, а судьба – индейка!.. – с этими словами теперь уже Жак, в свою очередь, разлил остатки хлебного вина, еще бывшие в бутылке, по маленьким граненым стаканчикам… – Пришли бы мы сюда, где нас каждая собака знает, когда у нас уголовка на хвосте сидит и в затылок дышит, а в Яузе труп вертухая из «Матросской тишины» кверху пузом всплыл… Вчера только на пристани баграми выловили… Азербайджанец кривой, хозяин, мне этот не нравится… Доносит он, помяни мое слово, все в уголовку доносит… Опасно здесь!.. Да только ведь тебя не отговоришь, ты ведь, Людоед, когда тебя грусть-тоска снедает, сам на рожон лезешь, риску тебе подавай!..
– Ну ты!.. – цыкнул и даже, кажется, замахнулся слегка на не в меру разошедшегося приятеля Жора-Людоед. – Сам-то хорош!.. Тоже мне, осторожный выискался!.. А что до тоски – это верно!.. Лютая у меня тоска бывает!.. Испытываю!.. Так, что и не до жизни на этом свете!.. Вот как бывает!.. Словно черный пес у меня на загривке сидит…
В этот момент как-то странно шелохнулась портьера и даже показалось обоим, что кто-то с той стороны, за портьерой стоит, но это только казалось, ведь чего только не могло показаться в такой вечер, когда они были измучены милицейским преследованием, устали да еще и выпили теперь!..
– Да ну? Так уж и не до жизни? Это тебе-то?!
– Истинный крест! Верь мне, Жак, так это… Испытываю!.. Молюсь, а испытываю!.. Прямо хоть скорее костлявой в лапы отдайся…
Опять как-то странно шелохнулась портьера, и словно повеяло откуда-то холодным ветерком, но это, наверное, где-то открыли окно или дверь, чтобы чуть-чуть впустить в душный зал свежего воздуха, и возник сквозняк…
– Ну, скажи еще!.. Ты-то – и молишься!.. – Жак хрипло расхохотался.
– Ну ты!.. – опять замахнулся на него Жора-Людоед. – Как бы не был ты мне как брат, порешил бы тебя за такое неверие… Я знаю, знаю… В роду у меня все с тоской были… Хворь это, хворь эта тоска… Хворь психическая… Верь мне, Жакушка… Я знаю… Слушай, скажу тебе первому, потому как ты мне почти как брат и, может, жить нам теперь осталось всего ничего… Все, как есть расскажу, одну правду… Слушай!..
– Так уж и правду?!.. Так уж и совсем ничего жить осталось?!. – почему-то все не верил Жак, но улыбаться-то тем не менее перестал. Как-то даже сузились его порочные глаза, то ли от страха, то ли… Нет, уж точно теперь ему показалось, что кто-то тут есть при этом разговоре рядом с ними и как-то стало немного даже ему, прожженному Жаку, не по себе…
– Слушай!.. – рявкнул Жора-Людоед.
Казалось, при этом низкие своды шашлычной стали еще ниже. Глаза Жоры-Людоеда горели дьявольским огнем. Он повел свой рассказ неспеша:
– По молодым летам косил я как-то под сумасшедшего в дурдоме, в психиатрической больнице, иначе говоря… Так надо было, надо было так, чтобы по одному делу уголовному признали меня невменяемым… – глаза Жоры-Людоеда затуманились, он откинулся на спинку стула, откинул голову назад, Жак встрепенулся, дернулся к нему, но Жора-Людоед мгновенно пришел в себя и продолжил. – Косить-то я косил, да только рассказывали там мне про одну хворобу, болезнь, при которой испытывает человек день и ночь в любую погоду лютую грусть-тоску… И не то, чтобы есть у него для этого какая-то причина, обстоятельства… Ничего и не надо… То-то и странно, что не надо никаких причин-обстоятельств, возникает эта тоска… и из ничего, сама по себе… Ну а уж ежели какая еще действительно при этом причина сыщется – тут все!.. Пиши пропало!.. Конец!.. Или в петлю залезет, или вены вскроет… Многие от этой грусть-тоски… Смерть рука об руку с этой грусть-тоскою ходит!..
– Да ну!.. – опять, впрочем, почти уже совсем и веря, усомнился на одну только минуточку Жак.
– Вот тебе крест… – Жора-Людоед истово, быстро осенил себя крестным знаменем. Перекрестился и Жак.
Непонятно опять как-то шевельнулась портьера, и обоим показалось, что услышали они некий вздох, глубокий и пронизанный ужасающей, неизбывной тоской, что раздался где-то чуть ли не в воздухе рядом с ними. Опять повеяло холодком…
Жора-Людоед продолжал:
– Многие от этой тоски-хворобы руки на себя наложили… Не вру. Не шучу… Говорили мне там даже про одного писателя-англичанина… Такой ужас бедняга перед этим состоянием, перед грусть-тоской этой испытывал, что едва только она к нему в голову постучит, только-только еще, только едва-едва в гости попросится, как он уже, сам себя за руки удерживая и себе самому не доверяя, – нырь в такси, водиле – «Гони, шеф, в психушку, да мигом, двойной счетчик плачу!», и там сразу шасть в палату – держите, мол, меня четверо, потому как я за себя не в ответе!.. Только я потом, Жак…
Жора-Людоед замолчал, леденея от какого-то странного предчувствия, обернулся, посмотрел на маленькую дверь в дальней стене, ничего необычного не увидел. Жак слушал не перебивая. Жора-Людоед наконец проговорил:
– Только я потом, Жак, все симптомы-то у себя взял и обнаружил… А посмеешь шутить и изгаляться – прибью!.. Хоть и друг ты мне… Не просто так тоска у меня… Болезнь это. Болезнь, тоска… Я от нее и вором-то стал. Мне ведь, кабы не она, ничего и не надо. Я в монастырь уйти призвание в себе чувствую… Но испытывал, испытывал!.. Ужасной тоски припадки испытывал!.. И от них, от этих ужасных припадков, требовал себе самых ярких, самых сочных в мире впечатлений, да что бы сменяли эти самые сочные в мире впечатления друг друга с головокружительной скоростью!.. Погонь и бегств требовал, денег!.. Легкости требовал!.. Чтоб с легкостью одно другое сменяло!.. Утра требовал, утра невероятного, чтоб выйти на балкон в номере самой шикарной гостиницы в самом центре Москвы наутро после самой удачной работы в своей жизни, чтоб чемодан денег за спиной, в номере, под диваном лежал!.. Выйти и…
Неожиданно, портьера шевельнулась, Жора-Людоед и Жак обмерли и… Отодвинув портьеру, в нишку зашел мальчишка-официант:
– Будет сменять!.. Одно блюдо другим, другое – третьим!.. Вы только кушайте на здоровье, гости дорогие!.. Хозяин велел передать, что ставит вам от себя три бутылки самого лучшего вина!..
Словно в цирковом номере, мальчонка-официант умудрялся нести в руках сразу несколько больших блюд с дымившимися, горячими, только-только из кухни, яствами. Здесь была бастурма, картофель, зажаренный соломкой, какие-то тушеные овощи, еще – тарелочка с мясным ассорти, уже вторая, первую друзья успели в мгновение ока благополучно прикончить…
Жора-Людоед даже позабыл на мгновение, о чем он только что рассказывал своему приятелю. Да и Жак, только что смотревший Жоре-Людоеду чуть ли не в рот, теперь уставился на еду. У обоих потекли слюнки, так они были по-прежнему еще сильно голодны…
Оба принялись есть… Жадно запихивая в рот куски, сшибаясь руками и вилками над тарелками, с которых они, часто прямо пальцами, хватали шашлык, ветчину, овощи, Жора-Людоед и Жак, как ни голодны они были, стали явственней и явственней чувствовать какой-то непонятный холод, который, казалось, вползал в их маленькую залку из-под портьеры.
Вдруг Жора-Людоед перестал есть и проговорил:
– Что-то не нравится мне все это!.. Жак, ты ничего странного не чувствуешь?..
И в это мгновение, словно бы отвечая на его слова и подтверждая их, кругом, во всей шашлычной полностью погас свет…
– Господи! Началось!.. – проговорил Жора-Людоед.
– Что это?!. Что это?!. – заскулил обычно бесстрашный Жак, который всегда говорил, что «храбрец – тот, кто не думает о последствиях».
Тут портьера шевельнулась, и оба, несмотря на темноту, почувствовали, как что-то вступило в нишку, к ним, сюда, где они теперь сидели. Суеверный ужас обуял приятелей…
– Костлявая!.. – это проговорил Жак. – Людоед, сволочь, накаркал-таки своими россказнями!.. Смерть!.. Собственной персоной!.. Явилась-таки!.. – на последних словах Жак перешел почти на крик.
В полной темноте раздался голос. Впрочем, мужской, а не женский, которым костлявой бы говорить приличествовало более:
– Жора-Людоед!.. – голос был хриплый и какой-то очень глухой, действительно, таким голосом могло говорить привидение, только-только вставшее из могилы на Иноверческом, располагавшемся отсюда неподалеку кладбище и даже не успевшее отряхнуть по дороге сюда сырую землицу с полуистлевшего савана.
– Странный голос, удивительный голос… – проговорил Людоед, совершенно обалдев от неожиданности и ужаса.
Он с трудом разбирал, что произносит его жуткий собеседник. Оба приятеля даже не слышали за всем этим той суматохи и шума, выкриков посетителей и мальчишек-официантов, впрочем не очень-то и напуганных, настолько уже были пьяны все здесь к этому часу, которые разразились в шашлычной, когда погас свет… Посетители шашлычной, кажется, еще больше в этой темноте развеселились…
– Оркестр!.. Играй народные!.. – раздался выкрик.
– Оркестр!.. Играй повеселее!..
– Оркестр!.. Играй про тюрьму!..
Но оркестрик, игравший преимущественно азербайджанские народные мелодии, по-прежнему молчал, словно вся музыка в этом зале умерла…
– Жора-Людоед, который богема преступного мира, который говорил, что он человек богемы и богему театральную обожает, как червь обожает яблоко, которое он гложет, как волк обожает стадо миленьких кудрявеньких барашков, которых он уже немало задрал, ты ли это?.. Жора-Людоед, откликнись!..
– Не откликайся!.. – сдавленным шепотом произнес Жак. – Не откликайся, проклятая ты добыча дьявола, может пронесет!.. Не откликайся… Не то и себя и меня погубишь!.. Только не откликайся!..
Жак полез под стол и с силой потянул за собой Жору-Людоеда за рукав.
– Жора-Людоед, который вор, который до смерти обожает запах театральных кулис, которого столько раз видели в театре за кулисами, который даже целый месяц перед последним арестом, по слухам, жил не где-нибудь, а в самом центре Москвы, в большом красивом доме, в квартире актрисы… – Голос замялся…
– Актрисы Юнниковой… – только прошептал потрясенный Жора-Людоед, как тут же волосатая лапа Жака судорожно зажала ему рот, чтобы он не мог больше ничего сказать.
– И даже жил в квартире молодой актрисы Юнниковой!.. – мгновенно повторил зловещий голос. – Какая связь между вором Жорой-Людоедом и квартирой актрисы Юнниковой?.. Какая?!. Жора-Людоед, ты ли это?.. Откликнись!..
– Не откликайся!.. – это все Жак.
– Какая связь?.. А такая, что Жора-Людоед очень хитрый, очень ловкий и очень проницательный жулик!.. И где море блеска – там Жора-Людоед, где всякие импрессаришки, где публика околотеатральная, где есть кого ограбить – там Жора-Людоед, где театральные кулисы, где тщеславие, где актрисы – там Жора-Людоед!.. Антиквары, коллекционеры, меценаты – и рядом то и дело увидишь Жору-Людоеда… Продюсеры, певички, художники – и опять зловещая фигура Жоры-Людоеда рядом вертится!.. И боятся его втайне, и сторонятся порой, и ужас от него, волка саблезубого с топором за поясом, испытывают, а ведь и общаются же!.. Есть какой-то странный вид людей, которых такой, как Жора-Людоед, не просто притягивает… Завораживает!.. Завораживает!.. – Голос неистовствовал. – Чем ты их так завораживаешь, Жора-Людоед?!. Ведь скольких ты потом ограбил, а ведь кого-то и убил!.. Ведь было же, убил же, хоть и боятся среди театральных людей об этом говорить открыто!..
– У-у!.. Уж ты не прокурор ли?!. – не выдержал Жора-Людоед, сорвав со рта волосатую лапу Жака. – Воры тоже народ яркий!.. Масть у нас такая!.. Яркая!.. Оттого люди к нам тянутся!.. Никого я не завораживал… А что топор за поясом ношу – верно!.. От тех защищаться, кто нас всех, как баранов, в одно стойло загнать хочет… Нас, людей, душою не помутневших, людей светлых, которые к возвышенному тянутся!.. Нас всех в этом Лефортове проклятом хотят под одну гребенку подстричь!.. Не дамся!.. Не дастся Жора-Людоед!.. Ну, давай, давай, что же ты?!..
Тут Жак, отчаянно пытаясь заткнуть Жоре-Людоеду рот, едва ли не закричал:
– Только Жоры-Людоеда здесь нет!.. Уйди, чертова кукла!.. Не по адресу вещаешь!.. Нету здесь Жоры-Людоеда!.. Ты же сам сказал: Жора-Людоед жил в большом красивом доме, в квартире актрисы Юнниковой… Он и сейчас там от легавых прячется… А друг его, Жак, у подъезда его в машине поджидает, он у него как телохранитель, как верный оруженосец… Да и что бы ему здесь делать, Жоре-то Людоеду… Жора-Людоед, как ты сам сказал, там, где люди театра, высматривает, работы ищет… Сегодня как раз премьера – «Маскарад» Лермонтова с Лассалем… Там и Юнникова играет… Верное дело – Жора-Людоед там сегодня будет!.. Иди туда!.. Прочь!.. Прочь!.. Иди отсюда прочь!.. Тебе туда надо!.. А здесь хорошие люди веселятся и отдыхают. Жоры-Людоеда среди них нет!..