Текст книги "Очерки и рассказы (1873-1877)"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Очерки и рассказы
ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАМЕТОК ПО ОКЕ
…Утро «духова дня» было прекрасное; солнце ярко осветило нищенскую каморку с ободранными стенами, которую я вчера вечером мог с трудом разыскать на постоялом дворе в селе Павлове, всем известном своими замками и стальными изделиями. Чудное светлое утро значительно освежило меня и расправило уставшие члены. Всю ночь пришлось валяться на полу (так как мебели в каморке не было никакой, кроме стола и стула) на дрянном войлоке, пропитанном насекомыми, и слушать ругань, песни гнуснейшего содержания и просто пьяное оранье и бормотанье мастерового народа, разгулявшегося по случаю троицына дня. Весь этот праздничный гам был слышен в каморке моей вполне ясно, так как улица, на которой стоял постоялый двор, была очень узка. Боже мой, что это были за песни! Я не могу привести здесь ни одной, хотя непосредственное участие в них принимали женщины, о чем свидетельствовали визгливые голоса, прорезывавшие пьяные басы и крикливые звуки гармонии мастеровых. К утру все это безобразие более или менее утихло, – и когда я встал, на улице было совершенно тихо: или спали, или опохмелялись и «поправлялись» потихоньку. Поднявшись с своего ложа, я отправился гулять. Удивительная бедность и неряшество поражали на каждом шагу. Село, ворочающее миллионами, как будто нарочно собрало массу всякой грязи и нищеты на том превосходном месте, где раскинулось. Оно стоит на высоком берегу Оки, и с горы на реку – вид прелестный (я был во время еще не спавшего разлива), на эти широко расстилающиеся перед глазами воды, по которым то там, то сям белеется парус или, чуть-чуть наклонившись набок и попыхивая черными, расплывающимися в длинный хвост клубами дыма, бежит пароход, на эти вереницы вершей, концы которых торчат из воды, вершей, полных рыбы, которая, впрочем, павловцу не принадлежала (по крайней мере в мою бытность река была достоянием одного монополиста), – глядя на все это, не хочется смотреть на самый город: все как будто доживает век, все как будто прожило лучшую пору, даже на каменных домах лежит этот оттенок нерадивости… Есть несомненно и богатые хоромы, но там живет не павловский рабочий человек, который собственно нас и интересует. На каждом почти углу прибит образ. Хозяин и хозяйка, выйдя утром на рынок, с кульком или с корзинкой, и приготовляясь торговаться и кричать с торговцами и лавочниками, – молится на этот образ и шествует уже смело. Унылые дома, пустынные улицы, на которых иной раз пошатывается пьяный мастеровой в одной рубахе, без шапки, клали на душу большой и тяжелый ком скуки. Походив таким образом час или два, посидев на берегу, я направился домой пить чай.
В широкой грязной кухне постоялого двора, – с полом, покрытым шишками сухой грязи, правда, подметенной для праздника, с окнами, в которые нельзя было рассмотреть, что делается на дворе, – так затекли и выцвели стекла, – я нашел кухарку. Она лежала на лавке, в новом ситцевом сарафане, в новом платке на голове, и спала.
При моем появлении она поднялась. Я попросил ее поставить самовар.
– Я еще давишь думала, пить будешь, поставила самовар-от, ан ты ушел… А тут заснула…
– Теперь праздник, гулять надо, а не спать, – оказал я.
– Ну, – нам только и спать, что в праздник…
– Зачем же наряжаться-то тогда?
– Вестимо, – согласилась кухарка, – нарядишься незнамо зачем, да и спишь. Вот и праздник наш весь тут…
На лестнице, по пути в нумер, меня ожидал мой приятель мастеровой, с которым я познакомился вчера, как только сошел с парохода, и при посредстве которого была отыскана комната, в которой я сегодня проснулся. Это был добродушный, наивный молодой малый лет девятнадцати, который, за все время своего жития на белом свете, начал работать чуть не с восьми лет от роду, а может, и раньше, заработал только пиджак, который был на нем надет по случаю праздника, и не всегда был сыт. Денег у него не было на праздник ни копейки, и он только мотался тоскливо из угла в угол, смотря, как другие едят селянку и пьют вино. Как при такой жизни он сохранил в сердце ангельскую доброту и румянец на щеках, – я решительно не понимаю.
– Спасибо тебе, ей-богу спасибо, – сказал он, встречая меня (я ему вечером дал тридцать копеек), – ловко я попировал вчась.
– Хорошо?
– Дюже хорошо.
Мы вошли в комнату.
– Дюже, дюже хорошо, – говорил он, садясь на пол. (Пиджак его был постоянно застегнут на все пуговицы, а новый картуз он ни на минуту не выпускал из рук, хотя вовсе не собирался никуда идти, – все это объясняется тем, что на дворе праздник, благодаря которому и кухарка хотя и спит, но тоже в наряде.)
– Как же ты пировал?..
– Как пировал-то? А вот как. Перво-наперво пошел я туда… помнишь, я тебе говорил?
– Помню.
– Ну, взял ее, повел в кабак. Раз.
В это время кухарка принесла самовар, поставила его на лежанку и, увидя по лицу мастерового, что он рассказывает что-то, стала прислушиваться.
– Привел я ее в кабак…
– Это свою любезную? – спросила кухарка.
– Нет, чужую взял.
– У такого кавалера как не быть своей…
– Мне такая же вот Дарья навязывалась – отказ дал.
Это, очевидно, относилось к кухарке.
– Где уж нам…
– Ты говори, как пировал-то, – сказал я.
– Пришел в кабак, – говорю: деньги есть, требуй. Потребовала она яичницы, порцию… подали, – десять копеек серебром, – а-а-атличнейшую яичницу, целую сковороду, первый сорт. Так ей понравилось – вис-селая стала… Думаю – уж праздник ведь, – за вино, скричал подносчика, водки на шесть копеек серебром взял, думаю, надо же как-нибудь, выпили водки, съели яишню, принялись за пиво; остальное все на пиво ушло. Так разобрало чудессно…
– Какой пир! – сказала кухарка.
– Ничего! Погуляли… довольно…
Хотя кухарка произносила свою речь, повидимому, шутя, – но видно было, что и такое роскошное пированье, как пированье мастерового, – достойно порицания людей более строгих, в особенности женщин. Только мое присутствие несколько ободряло малого, с матерью которого кухарка, повидимому, была знакома.
Вот как веселился молодой малый с своей подругой; малый, которому пришлось повеселиться таким образом только случайно, благодаря моим тридцати копейкам (хотя этот же самый малый и трудится всю свою жизнь).
Когда кухарка ушла, мы принялись пить чай и повели серьезный разговор.
– Скажи, пожалуйста, – спросил я, – сколько ты вырабатываешь в неделю?
– Изволь. Я тебе все расскажу. Перво-наперво надо говорить, на чьих харчах. Я живу на хозяйских харчах. Вот какой наш харч. За работой стоишь в день боле как шестнадцать часов, – вот хушь сегодня – тебе в первом часу на пароход идти, а мне на работу, да я не пойду. Я тебя буду провожать. Все одно.
– Спасибо. Много ли же ты в неделю сделаешь замков?
– В неделю я сделаю штук сто девять, – не меньше, – и получаю я по полторы копейки серебром.
– Как, неужели?
– Да уж я верно говорю. А женщины у нас тож работают, чернильщицы, – которые замки чернят, – так те на своем материале, на своем харчу, – получают всего два рубля в неделю, – ты вот посуди, из чего тут жить. Материал не дешев – голландская сажа, сера, сало… Да ты думаешь, и у нас из полутора-то рублей остается много? Нет, за праздничный день изволь-ка вычесть двадцать копеек за харчи хозяину…
– Это за калабан-то?
– Да. Ну в праздник пирога дадут с кашей, а праздников-то девяносто хозяева насчитали в году, вот и сочти, много ли остается.
– Неужели это правда?
– Врать, что ли, я стану. Из-за чего мне? Да и за этими-то деньгами не просто идешь. Хозяева жалуются – обороту, говорят, мало, нету денег, подождите да погодите… Обыкновенно это одна ихняя уловка; потому как не быть у них денег? Одно притворство. А ежели, говорит, хочешь сейчас получить, я дам записку к Г-цеву, – тот выдаст. А Г-цев со всеми хозяевами в стачке, в союзе значит, – он сейчас рассчитывает, – да по две копейки с рубля берет с каждого, одну копейку себе, а другую хозяину, – вишь, как подведено… Ну, сочти, что останется. У иного семья есть, – что значит в неделю ему полтора-то рубля серебром, да ежели жена еще полтину добудет, так и то, – на что ему. Вот и в кабак. У нас тайных кабаков, беспатенток, страсть сколько… целую ночь отперты, ну и идет там пьянство… Вот сегодня пойдем на гулянье, я тебе его покажу, Г-цева, первый богач, – а другого у него дела нет, только рассчитывает мастеровых, – легко ли дело, каженный день на пятнадцать тысяч обороту, – учти, сколько на праздниках да на процентах Г-цевых пропадает нашего.
"Неужели это правда?" – думал я и не верил своим ушам.
– А хозяева, – спросил я, – велик ли получают барыш?
– А вот видишь – ты работаешь у них по сотням, а он продает по дюжинам, за дюжину берет не мене как рубь серебром; вот и считай, на рубь двадцать восемь али семь копеек – он получает двенадцать либо пятнадцать рублей серебром. Вот ихний барыш-то… Ну, железо, харчи, – положь пять рублей серебром на все, – семь рублей у него чистыми деньгами с каждого рабочего останется в неделю… А случись грех, заболи человек, – ну, что будет? И ежели да у тебя дети, – ну, куды ты?.. Ежели бы ты вчера мне тридцать-то копеек не подарил, – так бы мы и просидели всю ночь на лавочке без всякого угощения…
ЗЛЫЕ НОВОСТИ
I
Шестнадцать лет тому назад в жаркий июльский полдень на реке Черемухе, впадающей в Волгу, появился первый пароход. Медленно, сурово и вместе трусливо прокладывал он свой первый путь по этим девственным водам, между спокойно зеленевшими берегами… Целая армия мужиков с длинными шестами в руках толпилась на носу парохода; другая не менее значительная армия разного пароходного начальства наполняла капитанскую рубку… «Шше-есть!.. че-ты-ре-е!» – во всю мочь громкими голосами орала армия мужиков, поминутно выхватывая из воды мокрые и сверкавшие шесты… «Ти-шше! Сто-о-ой!» – гремели басы лоцманов, – и, повинуясь этим громким, ни на минуту не умолкавшим крикам, пароход то притихал, сердито ворча, то начинал свистать, дымил черными клубами дыма и безжалостно ломал тихую поверхность реки
Изумленные этим невиданным зрелищем, как вкопанные останавливались с граблями в руках толпы расфранченных, по случаю уборки сена, деревенских женщин, пестревшие по обоим берегам реки. Не понимая, что такое творится, эти простые люди испытывали в то же время ощущение чего-то удивительно страшного и вместе удивительно веселого… И вот, развиваясь с каждой минутой, это ощущение страшного и веселого разрешалось в какой-нибудь из зрительниц тем, что она, сама не зная почему, вдруг затягивала звонкую песню, начинала подплясывать и бить в ладоши… А за одной принимался петь, плясать и бить в ладоши весь расфранченный луг… И пляшет и поет он, в такт стуку пароходной машины, даже после того, как пароход прошел мимо.
Это нервное состояние, производимое странным, непонятным и чудным, – повторялось по всему протяжению Черемухи, где шел пароход и где его, видели люди. То же самое произошло и с жителями села Покровского, в котором пароход остановился на ночлег… Необыкновенное веселье и необыкновенный страх обуял жителей Покровского: мгновенно, как только пароход остановился у наскоро (еще весною) сколоченной конторки, наполненной народом, раскачав ее своими волнами и разбросав по берегу лодки, тоже наполненные покровским народом; точно в лихорадочном жару стали метаться эти испуганные и обрадованные люди с конторки на берег и с берега на конторку; молодежь – парни, девки, ребята – лазили на четвереньках у самого борта парохода, желая разглядеть, что там делается, и когда один из таких наблюдателей увидал, что внизу, из какой-то дыры, как из окна, торчит человеческая голова, – на него нашло что-то до такой степени непонятно одуряющее, что он тотчас же пошел колесом и продрал таким образом на самый верх крутого берега…
Целую ночь, покуда стоял пароход, продолжалось это нервное, близкое к истерическому, состояние, и когда на следующий день чудный гость, засвистав и задымив, ушел дальше, все, что жило в Покровском, чуяло, что случилось что-то новое, что теперь что-то стало не то, и действительно, впоследствии, спустя годы, всякий Покровский житель стал считать день первого появления парохода – днем, с которого в сельскую глушь начали являться разные злые и добрые новости. Пароход, снаряженный каким-то юным купеческим сыном, – быть может, пожелавшим, шуметь на газетный манер, – "росчал" состаривщиеся нравы захолустья, и вслед за тем в эти дряхлые нравы, в эти маленькие дела стали входить новые элементы, новые черты… Не прошло и года после памятного дня, как из неясно сознаваемого покровцами "нового" совершенно точно и определенно и для всех видимо обрисовалось одно явление, совершенно новое. Это явление, пришедшее за пароходом, было – деньги.В глушь, в захолустье, в среду бедности, забитости пришли деньги, много-много; денег…
– Такие ли еще деньги я на своем веку видал! – негодуя на новости дня, говорит покровский старожил. – Может, сотни тысяч через мои руки прошли, а не то что… Какие это деньги? Тьфу, одно!
Речь этого старожила дышит неподдельным негодованием на новые времена. Но человек, близко знакомый с прошлым житьем-бытьем Покровского, посравнив его беспристрастно с настоящим, непременно должен сознаться, что негодование старожила вполне неосновательно. Да и в самом деле, за сколько бы сот лет мы ни углубились в историю села Покровского, мы всегда находим покровца работающим на кого-нибудь – на большого боярина, на сына боярского, на святую обитель, на господ злых, на владык добрых, на разбойников-приказчиков – и вообще на сотни и сотни разных сортов владык, которые поступали со всеми этими людишками как хотели: продавали их и закладывали, пропивали, проигрывали, забывали их на год, на два, а потом вдруг нагрянывали и требовали сразу все за прошлое да вперед за пять лет… Не мелея и не пересыхая, а, напротив, постоянно увеличивая свои воды, целые столетия лилась в этот уголок река приказов из Москвы, из Питера, из Парижа и бог весть откуда, и в редком из них не было повеления, чтобы – "которые людишки от нашего господского дела по лесам станут разбегаться и животы свои кидать, и те животы брать на наш господский двор да, сыскав людишек, кнутом бить и к делу нашему боярскому ставить…" А над злыми и добрыми детьми боярскими и боярами, над беспощадными немцами-управителями и кровопийцами-приказчиками – стояли Москва, Питер и тоже требовали: "да на зелейное… да на пушкарные… да посошные…" – не забывая всякий раз прибавить в объяснение законности этих сборов все то же повеление: "сыскав, бить и деньги с него взять". Эти два потока приказов, стоявшие целые столетия у самого носа покровца, естественно давали очень мало времени покровцу подумать о себе, поработать на себя… – Через его руки, как говорит старожил, прошло несметное число денег, – но чтобы они были когда-нибудь в руках у него, чтобы он привык распоряжаться ими – этого сказать никак нельзя, иначе как объяснить, что и до сих пор покровец не умеет расчесть, не знает, где его выгода, берет грош за неистовый труд, а на пустяке думает ограбить и нажиться…
– Ежели вашему здоровью поскорея, – ломаясь, бывало излагает предводитель целой толпы покровцев человеку, который нарочноприехал к ним из города на лодке по какому-нибудь делу, – ежели теперича поскорея вам надыть, то ближе, как двадцать пять… то бишь… шестьдесят рублев нам взять нельзя… Этаким вот манером!
Проговорив с полным апломбом эту речь, покровец оглядывался на своих товарищей, как бы спрашивая их: "ловко ли?" Но товарищи сами смотрели на него недоумевающими глазами и тоже как бы спрашивали: "нешто столько?" Общее недоумение разрешалось обыкновенно тем, что приезжий, изумленный глупостью обывателей, не сказав ни слова, только плевал на их речи и, не помня себя от негодования, шел назад в лодку.
– Назад поезжай! – говорит он гребцам, и те берутся за весла.
При виде этого покровцы начинали понимать, что попали "не туда"; они сразу снимали шапки и, толпой придвинувшись к берегу, оробевшими голосами кричали отъезжавшему:
– А ваша цена какая будет? Ваше сиятельство! Говорите вашу цену.
– Я с дураками, – доносилось из лодки, – разговаривать не хочу!
Тут всеми покровцами овладевал панический страх; сразу поняв, что они дураки, и видя этих дураков один в другом, они принимались осыпать друг друга ругательствами и пинками и, как испуганное стадо, бросались к воде, а иные вбегали по колено и даже по шею в воду и орали…
– Двадцать… Пятнадцать, господин!..
– Десять… Пя-а-а-а-ть!..
– Я с дур-рраками, – гремел с лодки ответ, – и говорить-то не буду!..
– Три-и-и… два-а-а… – вопияли покровцы, захлебываясь и утопая.
– Рубль! – наконец с насмешкой отвечали с лодки, и на этот рубль бросались все.
– Я-я-я-я… – гудели над рекой, перемешиваясь с бранью, крики дравшихся и утопавших покровцев.
Задумав ограбить и нажиться, сразу там, где этого сделать невозможно, покровец доводил, таким образом, цену своего труда чуть не до нуля. Он это донимал и хотел поправиться…
– Так за рубль? – спрашивает его воротившийся приезжий.
– Да уж… – бормочет он и робко шепчет – за два с подтинкой… уж…
– Как за два с полтинкой? Полтинника не дам!
– Ну, извольте, извольте.
– Не дам!
– Ваше сиятельство! Ваше благородие!..
Со зла приезжий человек был неумолим, и Покровскому обывателю приходилось брать за труд уж настоящий нуль…
– Как перед богом, перед создателем скажу, – окончив работу, клянчил покровец пред нанимателем;– как есть – ни крохи не осталось… Лошадей задрал… Всю дорогу, сам суди, на одном кнуте; ехал… Чисто подохнуть таперчи… Яви божескую милость!.. заставь бога молить.
И получив в подачку двугривенный, он уходил к своим задранным лошадям, утирая рукавом мокрое от поту лицо и говоря:
– Дай тебе бог… Пошли тебе царица небесная…
Такое, большею частью, знание – сколько, когда и за что надо взять, обнаруживал покровец в делах случайных, где ему приходилось заработать на себя, без постороннего приказу… Очевидно, это был ребенок, который, однако, и разбойником тоже быть мог. Не в лучшем положении находился его труд и для своего будничного прокормления и житьишка. Хлеб, масло, молоко, рыба, благо река близко, летом ягоды – вот чем тянуло свое существование село Покровское. Но город, стоявший на той стороне, верстах в трех ниже Покровского, куда последнее сбывало свои продукты, был плох, беден (пароход даже и не останавливался в нем), платил мало, прижимисто… Великого труда стоило поэтому Покровскому жителю или жительнице вытащить из цепких лап городских торговцев какой-нибудь рублишко, да и тот чаще всего приходилось оставить в тех же лапах, задолжав еще полтину.
Бывало, целую неделю, не покладаючи рук, какая-нибудь покровская жительница сбивает масло; целую гору набила она его – и вот, наконец, везет в город.
Сидит она с своей кадушкой в самой середине громадной дубовой лодки. Три здоровенных парня, три родных ее сына, грохая в воду громадными дубовыми веслами, доставляют маменьку в город. Они без шапок; спины их черны от поту, и руки горят, словно их огнем обожгло.
– Ты мне, маинька, три копеички бесприменно дай… Я хоть квасу выпью! – говорит один из богатырей.
– И мне, маинька! – говорит другой.
– А мне, – говорит третий, – хушь копейку…
– Да как купец, касатики! – охая, шепчет мать этих богатырей. – Приналегните, касатики… Захватить бы купца-то…
– Захватим! – дружно принимаясь за весла, произносят богатыри – только ты нас не обидь…
– Да, хорошо, как купец…
– Н-но… рряб-бя… навались…
И несется дубовое чудовище, как стрела; часа через четыре плетется оно назад… Уныло бухают богатыри веслами, лица их, суровы и злы…
– Чорт! – говорит один, адресуя это слово к купцу. – Право, чорт, прости господи…
– Идол этакой!.. – говорит другой.
– И квасу не выпил… Все нутро палит…
– Авось и без квасу не умрешь! – произносит мать. – Хорошо хошь взял-то…
– У него, у собаки, сколько денег-то… Что ему дать?.. – не унимаются богатыри.
– У него, я сам видел, – беда их сколько…
– Ну и пущай! – говорит мать. – Твои они нешто, деньги-то?
Богатырь молчит и потом произносит:
– Дьявол!
Другой прибавляет:
– Именно чорт!
И едут молча.
– О-о-охо-хо! – вздыхает старушка. – Хорошо хошь взял-то!.. – И в душе благодарна купцу; да и богатыри ее тоже недолго гневаются на него. Когда младший из них в тот же день вечером, лежа на полатях и болтая разутыми ногами, сочинил и во всеуслышание произнес стишок, в котором о купце говорилось, что
Он товар у нас берет,
Ну – денег вовсе не дает, —
то все присутствовавшие в избе разразились громким хохотом и уж вовсе не сердились на купца. В сущности все давным-давно знали, что – «хорошо еще, взял-то, а то и назад привезешь»… Во всяком случае «купец» принадлежал к числу тех, которые дают покровцам хлеб, а не отнимают.
В таком положении находился труд покровцев, в таком положении было знакомство их с деньгами, – когда, за несколько месяцев до первого появления парохода, в Покровское явился приказчик от пароходного общества, чтобы уговориться с покровцами насчет пристани, дров и т. д. Этот приказчик был провозвестник новых времен, провозвестник массы новых способов труда и, главное, полной отмены старого способа вознаграждений за труд… Но неопытность, невежество покровцев в денежных делах и тут чуть-чуть было не испортили дела.
Во-первых, покровцы заломили с приказчика неслыханную цену за то, что он хотел осчастливить их пристанью. За носку дров цена тоже была заломлена неистовая. Выслушав монолог предводителей толпы покровцев, приказчик по обыкновению плюнул и поехал назад… Увидя это, покровцы, тоже по обыкновению, стали проделывать все, что они привыкли проделывать до сих пор, то есть неожиданно узнавали, что попали "не туда", и кричали: "какая ваша будет цена? говорите, господин, вашу цену". Им отвечали, что с дураками не разговаривают, после чего они вступили по шею в воду, стали драться и ругаться – и в конце концов взяли грош.
Но как только стало известным, что за какой-нибудь час времени, покуда будет стоять пароход, будут платить три целковых, хоть и придется делить их между пятнадцатью человек, – тотчас же со всех концов Покровского поднялся народ, пожелавший участвовать в этом вознаграждении. Появились старые-престарые дворовые, доезжачий с переломленной ногой, отставные солдаты, прослужившие престолу-отечеству по тридцати лет и теперь побиравшиеся в Покровском и окрестных деревнях. Весь этот народ, верою и правдою служивший своим начальникам и потом ими забытый, пришел требовать удовлетворения от трех рублей, объявленных пароходом за носку дров.
– Вам бы в гроб пора, – кричала на ветеранов голода и холода покровская молодежь, только что отыскавшая себе новую работу: – вы хлеб отбиваете…
– А вам-то, бесам, мало своего дела?.. – отвечали ветераны. – Прорвы этакие… Н-н-нен-н-насытные!..
– Кто голодней-то?.. – слышалось в другой группе спорящих.
– Мы!
– Нет мы!
– А ну, давай…
Трудно было самим покровцам разобрать этот вопрос, и ветераны, как люди более опытные, покончили тем, что спустили цену против прежней вдвое ниже и овладели дровами.
Но немного капитан выиграл на этой дешевизне.
Как только старикам пришлось делать дело, – вдруг им стало обидно. Каждый из них имел либо медаль, либо помнил милости покойного графа, и вот этим-то заслуженным людям пришлось теперь делать это черное дело. Несмотря на то, что все они крепко и хорошо выпили перед начатием дела, старые воспоминания не давали им покоя. Обхватив на груди дряхлыми руками три-четыре полена, еле плетется ветеран по колеблющимся сходням колеблющимися от старости и хмеля ногами и бормочет:
– При покойном графе, при Павле Петровиче… бы-валушки, и-и…
– Неси, неси, чорт сивый! – гремит на старика капитан: – после будешь разговаривать… Эй ты, – продолжает он, адресуясь к другому ветерану, плетущемуся следом за первым, – старый дьявол! Что дрова-то роняешь…
– Дон-не-сем! Доннесем, куманек… И-иьи… при ам-пир-ратыри…
– Что роняешь, сивый чорт! – побагровев, гремит капитан.
– До-нисем… ничего… – роняя поленья, бормочет старик, да вдруг спотыкнется и ухнет в воду совсем с дровами, не успев докончить своей речи, начинавшейся словами:
– А при ампирратыри…
Вследствие таких беспорядков, с первой остановки парохода у покровской пристани, – над пристанью, над рекою и на большое пространство в обе стороны – стала раздаваться неистовая брань капитана. Он был из русских немцев, следовательно, мог на двух языках излагать свой гнев, но покровская бестолочь была столь велика, что и двух наречий было мало для выражения негодования. Эти падающие люди с дровами, эти разбитые лодки, которым не могли докричаться, чтобы они сворачивали, эти утонувшие люди и т. д. и т. д. – все это иной раз доводило капитана до того, что он метался по своей рубке как помешанный и кричал:
– Пропадайте вы и с пароходом! Чорт вас возьми всех… Пойду зарежусь…
Неизвестно, что бы сталось с этим новым делом, если бы ему пришлось продолжать свое существование исключительно при помощи старых покровских людей и понятий. Вероятно бы, оно прекратилось. Но новое дело не погибло, его поддерживало и укрепило появление новых деятелей, именно баб!
Этого никто не ожидал.
Неуспех в новом деле покровских старожилов заставил покровскую молодежь, оттертую от дела, быть вполне уверенными, что дело это придет к ним опять; но покуда они хохотали над стариками и издевались над падением людей и дров в воду, над неистовством капитана, к последнему явилась толпа покровских баб и умно, расчетливо предложила ему задаром сделать это дело… "Понравится – хорошо, не понравится – как угодно"… И не прошло четверти часа после того, как капитан дал свое согласие, ни гнева, ни намерения утопиться и бросить пароход уже не было в нем. Бабы удивительно ловко и быстро сделали свое дело. Вместо того чтобы таскать по три полена на груди, они явились с носилками и перетаскали пятерик духом. Они не болтали о графах, не спорили, не перекорялись, не прошли вперед гривенник, не просили прибавить, словом – делали дело и желали получить, что следует. Даже в получении денег они умели установить порядок и стройность: подходили одна по одной, не задерживали, уходили тотчас, – словом, делали всё проворно и ловко. Любо было смотреть, как капитан раздавал им деньги.
– Получай, отходи! – сказал он первой, вручив несколько медных пятаков. То же самое пришлось ему повторить и другой, но третьей говорить этого уже не приходилось: капитан видел, что бабы, все до единой, поняли идею нового рода труда, провозвестником которого был пароход:
– Получай и отходи!
И все, что было следствием этого принципа, привезенного пароходом, все досталось в руки баб.
Они заняли всю пристань столиками с съестным, назначили цену за рыбу, за яйца, за пироги, и пароход, налетев на них, съедал все это и оставлял в их руках деньги.
– Да грех! – говорит робко покровская девушка сухой и востроглазой бабе, которая ей что-то нашептывает, притаившись за окном, чтобы не видали родители.
– Кому грех-то? Кому?
– Известно, мне…
– Тебе! Дура! Купцу грех – так. С него на том свете взыщут… Это верно, а не с тебя… На тебе греха нет; ежели б ты купца покупала, так тогда ты в грехе…
Девушка улыбается.
– А то чьи деньги-то? Кто деньги-то дает? Купец! Он, стало быть, тебя погубляет и за это ответит…
Но чтобы убедить девушку окончательно, к концу длинного монолога старая ведьма приберегает такой аргумент:
– Что тебе-то? Часок побывала – да назад… Нешто он тут на веки веков? Он сел на пароход – и был таков, а у тебя, глядишь, целое приданое в руках, чистые денежки…
– А Вася?
– Ах, дура, дура! У тебя с Васей любовь, а с купцом что?.. Бери деньги – да прочь, любовь при тебе и останется…
И глядишь, в дрянной и дымный номеришко, где мимоездом остановились приехавшие на пароходе деньги в виде пьяного купца, отправляющегося по делам дальше С тем же пароходом, входит ведьма и говорит:
– Готово-с!..
А за ней девушка… Входит она и, по старой памяти, крестится на образ…
С непривычки случались большие беды… Одну такую несчастную, с деньгами в кармане ситцевого платьишка, нашли наутро в реке, у берега, и узнали, что утопилась… Но понемногу все пошло лучше, и покровцы стали входить во вкус нового времени, пришедшего к ним. Стали продавать все, за что платят, и не разговаривали.
II
Вслед за пароходом так и повалили к ним деньги; скоро бабам никто уже не завидовал. В следующем, после парохода, году наехало в Покровское множество господ из столиц, и стали строить железную дорогу. Не говоря о том, что сами эти господа отличались необыкновенною щедростию и, не задумываясь, вышвыривали рубль серебра за курицу, чего отроду никто не видывал, они сразу дали работу и деньги бесчисленному множеству полуголодного народа… Рыть, копать, возить землю, делать насыпи – для этого, кроме всего мужского населения Покровского, понадобились сотни и тысячи народа из других мест. Затем понадобились десятки, а пожалуй, и сотни людей, которые бы смотрели, надзирали над этими тысячами, – и вот в Покровское повалил народ из губернского города: отставные военные, неудовлетворенные писаря и дьячки, а скоро город совсем притих и обезлюдел, потому что служащий народ бросился в Покровское занимать места на открывшейся железной дороге, а торговый люд стал перебираться сюда для торговых дел, чуя, что Покровское будет бойким местом.
И действительно, благодаря массе пришлого народа и массе нового труда, через пять лет физиономия Покровского совершенно изменилась. Не тот его внешний вид, не тот живет в нем народ: на реке свистят и дымят пароходы, за селом свистит и дымит машина, и возят они тысячи пудов товара и тысячи народа, волны которого, ежедневно перекатываясь через Покровское, всякий раз оставляли после себя деньги и деньги… Множество новых построек, выросших близ мест для новых дел, ничуть не напоминали развалившейся и покачнувшейся покровской старины; это были привлекательные на вид новенькие домики, где из каждого окошка глядело довольство в виде пузатого, блестящего и почти постоянно кипевшего самовара, в виде довольных и румяных лиц, восседавших за этим самоваром… Также ничуть не напоминал старого покровца тот обновленный покровец, который пристал к новым делам и стал жить-поживать в этих новеньких домиках. Нет тут ни босых ног, растрепанных голов, нет распоясанных сарафанов и рубах, нет забитых лиц, – напротив, все новое и цветущее: платья туго накрахмалены, косы спрятаны под сетку, усеянную блестками, а у мужчин жирно намазаны подстриженные в скобку на жирном затылке волосы, рантовые сапоги сверкают и скрипят, а пальто или чуйка – прямо с иголочки, на вате и, повидимому, не имеют износу.