355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Очерки и рассказы (1866-1880 гг.) » Текст книги (страница 5)
Очерки и рассказы (1866-1880 гг.)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:03

Текст книги "Очерки и рассказы (1866-1880 гг.)"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Ты потом и пойдешь… ведь тут одна минута.

– Ваше благородие, у меня дела-с!.. Я при деле!..

– Ну что, пустяки!.. Пойдем-ка… мы сейчас всё кончим.

– Я устал! – сказал солдат и сел…

Солдат снял картуз, отер мокрый лоб, поглядел по сторонам, как пойманный заяц, встал с бревна, валявшегося около колодца, потом сел опять… Чиновник, десятский и ритор сидели на бревне неподалеку и молчали.

– Отдохнул? – спросил чиновник.

Солдат поднялся и сказал с умилением:

– Ваше благородие!

– Ну, будет, будет, не задерживай!

– Сделайте милость!..

– Пойдемте, пойдемте! что тут раздобарывать?.. Пора!.. Ну-ка, десятский, идите вперед…

Чиновник поспешно направился в сторону, намереваясь пройти задами и тщательно наблюдая за солдатом. Да и десятский тоже наблюдал за ним.

– Что стал? – сказал ему десятский.

– Эх, в какое дело вкатили меня!..

– Чорт тебе велел…

– Э-эх!..

– Дубина!

– Э-эх… в какое дело!..

– Ну пойдем, разговаривай теперь!

– Надо идти-то… Вот, поди тут; шел человек в город тихо-благородно, ничего не знал, не ведал… Хвать! в какое дело!..

– Ума-то у тебя нету. Я иду неволей. Порядок требует, а тебя-то черти пихают услуживать. Солдатская кость откликнулась! Пойдем! Иди, что ль?

Солдат махнул рукой и с горестью, с неохотою тронулся далее.

– Эй! Эй! – доносился к нему голос чиновника.

– Эхма! – убивался солдат, с каждой минутой убеждаясь в гнусности своего поступка. – Убечь бы? – шепнул он десятскому.

– Так я тебе и дал – убечь… Иди-ка, иди… теперь, брат, не уйдешь!.. Иди-ка, охотник!

– Не уйдешь! – бормотал солдат, подвигаясь помаленьку.

Он никак не мог не исполнить приказания и невольно шел вперед, чувствуя вполне, что делает подло. Иногда он вдруг останавливался – объявлял, что ему нужно закурить папиросу, принимался дергать спичкой по колену, по рукаву и, видимо, старался протянуть это дело: спички не горели или гасли, окурок попадал не тем концом в рот; но при всей его изобретательности он не мог долго протянуть эти отвлекающие от цели эволюции и, воскликнув с горестью: "Эх, в какую вбухали историю!.. Эх, куда всадили!..", должен был идти.

Гаврила Кашин был в это время дома; дом, или постоялый двор, стоял на пригорке, отдельно от деревни, по другую сторону оврага, близ проселочной дороги, поднимавшейся из оврага на пригорок; дом был длинный, но ветхий, окон в девять, разделенный в средине крыльцом; большая часть окон была заколочена… Гаврила Кашин стоял за прилавком в пустой горнице, где пахло водкой, щелкал на счетах и соображал; на полках, предназначенных для водочной посуды, не было ничего; вместо штофов и другой посуды лежали баранки, булки и другие невинные предметы. Жена Гаврилы, мещанка в ситцевом немецкого покроя платье, сидела на крыльце и вязала чулок; около ее ног и вокруг крыльца бегали и ползали полураздетые дети с измазанными лицами и лежало штук шесть собак, без которых трудно обойтись человеку, поселившемуся на юру, в стороне от жилья. Собаки эти были верные хранители хозяина: они принялись лаять, когда десятский и солдат были еще на горе, шагов за полтораста от двора. Необходимым оказалось, прежде нежели идти далее, – сломать в кустах по большой палке, и только с помощью их они могли добраться до крыльца, где хозяйка прикрикнула на собак.

– Цыть вы!.. Свои идут, о дураки…

Собаки поверили и стали обнюхивать пришедших, виляя хвостами.

– Здорово! – сказал солдат.

– Здравствуй! Что давно не был? – спросила дворничиха.

– Дела, – угрюмо и коротко ответил солдат. – Дома Гаврило-то?

– В горнице.

– Водочки бы надо…

– Ишь торговать-то боимся… Поди, войди туда!..

Солдат вошел к Гавриле, который продолжал сводить счеты; десятский присел отдохнуть на крыльце. Угрюмо поздоровавшись, солдат опросил винца; Гаврило достал штоф из подполья, налил ему стаканчик и поставил штоф в сохранное место.

– Ух, братец ты мой, жарко как! – сказал солдат, не прикасаясь к стакану, и медленно отирал пот со лба.

– Я от жары-то от этой сам не знаю, куда деться, – говорил Гаврила, тыкая карандашом в язык и выводя в книге какие-то каракули. – Пятый день бьюсь со счетами – толку нет никакого… Разорился, кажется, весь дотла…

– Что уж так, дотла-то?..

– Да так и разоришься… Нанимал двор у барина на совесть – видишь ты – ему деньги даны, а барин-то, надо быть, замотался да окромя меня и другому на бумаге отдал: – получать, мол, ему с Кашина аренду… тот теперь и ломит с меня двести целковых, а не то другому отдам: другие, вишь, больше дают… Я с барином не за двести ладил; за что ладил, почесть все отдано ему, а теперь вот на, возьми!.. Велики тут барыши – двести-то целковых ему платить… Смерть одна!

– Ты бы к барину-то!..

– Где его, барина-то, искать? Его и след простыл… Его уж боле полугода нету в городе – вишь, в Питере либо в загранице.

– Ах, братец ты мой!..

– Пойдешь с сумой, право слово, пойдешь… – говорил Кашин, задумавшись и оставив на время книгу.

– Ты, Гаврила, – начал солдат, оглядываясь: – я тебе вот что… против тебя завели махину…

– Какую?

– Я тебе буду говорить вот как…

Солдат, оглянувшись на дверь, хотел было продолжать свою речь, но на пороге показался чиновник. Солдат замер на месте и вытянул руки по швам.

– Бог на помочь! – сказал чиновник.

– Здравия желаю, вашскбродие! – не удержался солдат.

– Здорово, любезный! Это вода в стакане?

– Водка, вашскбродие!

– Здесь разве торгуют водкой? – устало проговорил чиновник, опускаясь на лавку – Где же у вас патент?

Воцарилось мертвое молчание.

– Десятский! – позвал чиновник.

Хозяин бросился было из-за стойки, чтобы позвать десятского и услужить таким образом чиновнику, но последний с истинной вежливостью предупредил его.

– Не трудитесь, пожалуйста, прошу вас, не беспокойтесь… Позвольте просить у вас чернил.

Хозяин засуетился, поискал чернил на полке, под лавкой, побежал к жене, разогнал кучу ребят, столпившихся в сенях.

– Напрасно вы так… Благодарю вас!.. – сказал чиновник… – Ваше имя и фамилия?

– Гаврила Кашин.

Началось писание протокола; чернильницу подавал сам хозяин, желавший ответить тою же вежливостью, которую оказывали ему. Оправдываться, просить, предлагать помириться – он и не думал, ибо вполне понимал, что теперь "не то время", что настала такая вежливость, от которой нет никакого спасенья. Отвечая на вопросы чиновника, он в то же время старался подать ему спичку, чтобы закурить папироску, советовал взять другое перо, так как в этом мало росчерку; с своей стороны чиновник, выводя предложенным пером фразы вроде: "незаконная продажа вина, что по силе… статья… устава о наказаниях…" и т. д., предлагал мимоходом самые доброжелательные вопросы.

– Семейство ваше при вас?

– При себе имею…

– Много ли деток?

– Пять человек.

– Слава богу!

– Благодарение богу!.. Это муха там в чернилах… Самый махонький хворает все… Не знаем, как быть…

– Вы бы к доктору…

– Где у нас доктора найдешь?.. Да надо!..

– Этого оставлять так нельзя, болезнь может развиться… Имеете ли имущество?..

– Лошадь имею…

– Мне следует, – с иронической улыбкой сказал чиновник, – следует с вас получить пятьдесят целковых за то, что я вас открыл.

Ироническая улыбка, относившаяся к самому факту получения этих пятидесяти рублей, играла на устах чиновника.

– Я знаю-с! Лошадь имею… Песочку? сию минуту.

– Не беспокойтесь… Не беспокойтесь, пожалуйста… Засохнет и так… – махая написанным листом и дуя на него, говорил чиновник…

– Потрудитесь подписать.

Гаврила Кашин подписал свою фамилию.

– Благодарю вас. А у вас, должно быть, здесь хорошо летом, в лесочке-то?

– У нас место хорошее…

– Я думаю, для детей… Им здорово…

– Конечно, что… На вольном воздухе…

– Да… это очень хорошо!.. Ну-ка, любезный, – обратился чиновник к солдату, – потрудись, пожалуйста, подписать твою фамилию. Ты был свидетелем…

– Я, ваше высокоблагородие, неграмотен. Уж вы меня, сделайте милость, увольте от этого…

– Как неграмотен? а ты же показывал мне объявление?

– Ваше благородие! Сделайте милость! Шел я в город… Сделайте одолжение, отпустите!

– Нельзя, друг мой. Потрудись подписать и иди…

– Все одно уж… – сказал хозяин солдату.

– Разумеется, – подтвердил чиновник.

Солдат поглядел на них обоих.

– Вот в какое дело попал, ваше благородие… Бог с вами!

Он засучил рукав, снял шапку, взял перо и стал прилаживаться писать.

– Что писать? Я ничего не могу.

– Ну, ты эти разговоры, однако, оставь, – сказал ему чиновник серьезно. – Пиши имя и фамилию. Как тебя звать?

– Я ничего-с… к слову… Эхма-а!.. Имя, что ли?

– Имя и фамилию.

Солдат писал долго, наконец кончил, весь красный и в поту.

– Ну, вот теперь ступай.

– Мне теперь и идти-то неохота… Всадили вы меня, ваше благородие, в ха-арошее бучило!.. Извините…

Чиновник засмеялся, хозяин тоже улыбнулся.

– В отличнейшее бучило всучили…

Чиновник захохотал этому оригинальному выражению и сказал солдату:

– Ты водку-то выпей.

– Я и коснуться ее боюсь…

– Пей. Чего же?

– Ну ее к богу! Вы теперича так благородно рекомендуете, а как выпьешь – завертишься, как кубарь… Подведете бумагу, всю жизнь проклянешь! Ну ее к богу!

– Ну, как хочешь. Десятский, пей!

– Благодарим покорно. Не потребляем.

– Ну, как угодно. До свиданья!

Хозяева провожали чиновника.

– Счастливо, вашскбродие, – не утерпел сказать солдат, и когда чиновник, вежливо раскланявшись с хозяевами и с солдатом, отделился от крыльца в сопровождении десятского, – прибавил:

– Попал в кашу, нечего сказать.

– Спасибо тебе, друг любезный, – сказал ему Кашин, побледнев.

– Гаврила!

– Благодарен тебе, что ты меня разорил!

– Гаврилушко, родной! – начал было солдат, но Гаврила и жена не отвечали ему. Солдат с глубоким порывом сердечной грусти махнул рукой и сел: – словно пришибленные, сидели они долго, долго…

-

– Какая прелесть! – сказал чиновник, догоняя ритора, который все время держался в стороне и во взгляде которого чиновник мог заметить ужас. – Посмотрите, что это за прелесть!..

По косогору, открывшемуся перед прогуливавшимися, двигалась с граблями в руках целая фаланга женщин, разодетых в лучшие платья, яркие цвета которых как нельзя более соответствовали яркой картине природы – зелени, солнцу.

Ритор ничего не отвечал.

Скоро женщины столпились в кучу, и раздалась песня; прогуливавшийся чиновник приблизился к певицам и некоторое время наслаждался молча; но так как неподалеку стоял староста, наблюдавший за бабами, то чиновник обратился к нему с вопросом насчет Гаврилы Кашина: может ли он уплатить штраф? – затем прилег на траву, похвалил целебные свойства полевого воздуха и развернул судебные уставы.

Песня упала…

– Пойте, пойте! – поощрял чиновник, перелистывая устав о наказаниях.

Но хор косился на него и слабел.

– Пойте, пожалуста, – просил любитель природы.

Но несмотря на гуманнейшее обращение путешественника с поселянками, последние мало-помалу разбрелись, не докончив песни…

– Пора домой, – сказал, наконец, чиновник молчавшему ритору. – Я думаю, теперь получились газеты… С нетерпением жду.

Ритор молчал.

– Не сегодня-завтра, – шопотом прибавил чиновник, – во Франции должна вспыхнуть революция… вот штука-то будет… Давно пора!

Ритор все молчал, соображая, что все это значит? Как назвать, как определить эту гуманность, образованность, которая повсюду вносит с собой уныние и грусть?.. Вон с измученной совестью сидит на крыльце солдат… Вон вздыхает целая семья мещанина Кашина, видя пред собою голод… Бабы перестали петь… ушли…

– Иван Петрович! – сказал, наконец, ритор, когда они возвращались домой…

– Что?

– Как же вы… как же… – теряясь в возможности определить виденное, лепетал ритор и вдруг воскликнул: – Да что ж это такое вы делаете?

– Порядок, батюшка, нельзя! – категорически ответил чиновник и продолжал дорогу молча, срывая васильки и цветы и сбирая из них букет для жены.

ТЯЖКОЕ ОБЯЗАТЕЛЬСТВО

…Дождь только что миновал; по небу беспрерывно неслись толпы обессилевших жидких туч, которые изредка на быстром бегу своем роняли несколько капель на землю, на гнилой подоконник моей каморки и проносились мимо. В открытое окно иногда врывались волны сырого вечернего ветра, шевелили какую-то бумажку на столе и поталкивали тоже гнилую с выболтавшимся замком дверь. Дело происходило на беднейшем постоялом дворе беднейшего уездного города; я сидел на жестком неудобном диване, слушал, как замирает ворчанье кособокого самовара, пошатывавшегося от ветру на кособоком железном подносе, курил и, кажется, ни о чем не думал. В окно виднелся плетень, за колья которого хватается какой-то солдат, намеревающийся пробраться сухой тропинкой и не попасть в грязь… За забором, где-то вдали, видна какая-то мокрая соломенная крыша, две промокшие вороны с глухим карканьем поднялись было над нею, но тотчас же и возвратились в свои норы… За мокрой соломенной крышей – тучи и тучи… Тяжесть какая-то, которую испытываешь именно только под влиянием этих крыш, ворон, грязи и разоренья, веющего от всякой русской глуши, наваливалась на меня вместе с темнотою, сумраком дождливого летнего вечера… Бесконечным каким-то одиночеством веял и этот сырой молчаливый ветер и полузаглохшая комната постоялого двора…

– Откушали чай, батюшка? – с кашлем спросила меня ветхая и грязная старуха, входя в комнату.

– Убирай! – сказал я.

Старуха стала осторожно подходить к самовару, стараясь как можно аккуратнее ступать своими большими мужичьими сапогами. Покашливая и тяжело дыша, причем в груди ее что-то хрипело, напоминая испорченные деревенские часы, стала она убирать чашки, собирать с окна и стола ложечки и блюдцы в одно место, и в это время я заметил, что она как будто плачет: несколько раз она касалась концом грязного фартука своих глаз и как будто бы слегка всхлипывала. Сначала мне показалось, что это с холоду; но когда старуха утерла фартуком нос, то я уже не сомневался, что она плачет, ибо она так обошлась со своим носом, как это делают только горько плачущие люди.

Слезы старухи, благодаря грустному расположению духа, навеянному вечером, погодой и обстановкой комнаты, тотчас же отдались во мне.

– Ты о чем плачешь? – спросил я.

Старуха всхлипывала и, не отвечая мне, перебирала блюдцы и ложечки… Я думал, что это сердитая, должно быть, старуха, что она не ответит мне, и не повторил моего вопроса; но она, помолчавши несколько секунд, как-то отрывисто, захлебнувшись слезами, сказала:

– Жалко!..

И тотчас же опять утерла нос.

– Кого же тебе жалко? – спросил я.

– Да барыню свою очень жаль!

Корявые пальцы старухи не позволяли ей сразу справиться с чайным прибором; она попробовала было взять чашки, и поднос, и самовар – все вместе, но с подноса и блюдечка вдруг полилась на пол и стол вода; старуха принуждена была снова поставить все на прежнее место и стараться принять посуду как-нибудь на другой манер, поудобнее…

– Погляди-кось, – бормотала она, – как заливается-то, головушка!.. Глянешь, глянешь на нее, да и сама в слезы… Головушка бедная!.. Чать, видел, недавишь повозка тутотко проехала?..

– Видел!

– Ну – барыня это… Я – ее крепостная бывшая, сорок пять годов у ее выжила… мне это известно, какая у нее ангельская душа… Как увижу – кажется бы, в гроб мне легче лечь, нежели чем муку ее видеть… Вон теперче в город едет – поди-кось, полюбуйся, каково сладко причитает!..

– Да что такое с ней случилось?

– Да вотто, вот, что погубили ее!.. Разбойник один, мошенник! Больше ему и звания нету – душегуб. Чтоб ему и с чугуном-то со своим – чугунную, вишь, дорогу вел, через барыню, через землю… Кто ж его знал, кровопийцу? Ему в душу не влезешь, тоже чиновник прозывается… "Кто вы такие будете?" – "Я, говорит, путей сообщения.. ."

– Кто?

– Путей, говорит, сообщения… "Какое ваше будет звание?" тоже как у доброго человека спрашиваем… А какое его звание? Чорт! Вот ему и чин его весь, прости господи.

Старуха, видимо, была рассержена. Она несколько раз обхватывала рукой самовар, чтобы унести; но негодование до тоге было сильно, что его требовалось разрешить не исполнением своих обязанностей, а чем-нибудь посторонним – обстоятельным разговором, чьим-нибудь участием…

– Что такое? обидел он ее в чем-нибудь? – спросил я.

Старуха как будто бы не слышала моего вопроса и с сердцем сказала:

– Кабы на вас, на мужчин, управа была, а то нету управы-то на вас!.. Вот из-за чего!.. С нами, с женщинами, – так нельзя! У нас от покойника, от барыниного мужа, бумага была особенная, гербовая… чтобы ни боже мой – замуж не выходить… "Хоша я и умираю, отхожу, ну чтобы супруга моя была зачислена за мной, за упокойником, но ежели, когда ежели она замуж посмеет… Чтобы вдовела бесприменно по честности своей… А то всего имущества, которое, например, имение, – то я ее всего лишу…" Видишь вот? Так нам нельзя было себя допущать… Нам это невозможно как-нибудь… У нас первое дело – контракт баринов, а второе дело – стыд; так мы с барыней-то ровно на цепях были привязаны, как собаки какие… И мой-то муж в отлучке в Бисарабии был… Так-то, родной!.. Так уж мы как старались!.. Барыня, молодая, я женщина в ту пору молодая была, – как беспокоились-то!.. У нас, бывало, все окна занавешены, все двери на запорах, на крюках железных, заборы эво какими гвоздищами оковали… Нам нельзя как-нибудь себя допускать, мы женщины… И что ж? Слава богу было!.. Запремся на крюки, на запоры, всего у нас довольно, сидим мы, чаек попиваем, сердце у нас веселое, потому думаем: "Вот мы, слава богу, по честности живем, закон супругов соблюдаем", и таково нам чудесно, легко… А чуть ежели – сейчас мы панихиду по покойнику… Часто у нас служение было… Жили мы честно, благородно и век бы свековали, коли бы этого путей сообщения не принесло… Ох, уж и накажет его бог!

– Да что же такое он сделал?

– Тьфу! вот что!.. Ну позвольте вас спросить, ну вот вы проезжающий господин, ну что же хорошо это, ежели прийти к человеку в дом, к женщине, да прямо этак-то вот и завалиться где ни попадя?.. Ну что это – порядок? Как же, сидим мы – осенью было дело; заперлись, заколотились наглухо; пьем чай, думаем о своей участи – вдруг в сенцах: стук, стук, грох-грох. – Господи-батюшка, кому быть об эту пору – время позднее, жили мы в деревне – ну-ко да лихой человек, бессовестный вор-разбойник? Как нам быть? Дрожим, молитвы творим; мало-мало погодя – грох-грох-грох! Что ты будешь делать? Как нам мужчину впустить?

– Почему ты узнала, что это мужчина стучится?

Старуха на минуту остановилась, но тотчас же с особенной явственностью проговорила:

– Потому мы кажинную минуту за свое женское благолепие опасались… Вот отчего, друг ты мой! Как почал он громыхать – громыхал, громыхал – вижу я, надыть пойти узнать… Пошла я, спрашиваю: "Кто вы такие? Что вы нас, женщин, смущаете? Как нам можно мужчину к себе, к женщинам, допущать, коли мы не можем… Нам это невозможно". – "Сделайте милость, Христа ради! Где угодно, хоть в сенцы, хоть в кухню…" Так упрашивал, так упрашивал, Христом богом молил… дрожали мы, дрожали, думали – "сем пустим?" Положили мы с барыней так, что запрем его на пять замков в кухню, – и пустили!.. Тут и спокою конец!

Рассказчица только руками развела и замолкла.

– Что же он – буян, пьяница?

– Ни-ни-ни! Этого нет, что греха таить – не было этого… Человек смирный, сырой, тихий – дитя малое… Как пришел – сюртук узенький, пуговицы светлые (в одном сюртучишке пришел), руки длинные, полный, настоящий медведь, и голова-то у него курчавая… Пришел он и осматривается: куда, мол, меня? "В кухню, говорю, пожалуйте, потому мы – женщины, нам нельзя себя допущать.. ."Ни слова не сказал, пришел в кухню, прямо на лавку – так во всем облачении и лег; и шапка в руках. Заперла я его здесь на два замка, все углы крестами осенила, окрестила – пошла к барыне, говорю: «наглухо заперла сообщения!!» Вот хорошо. Сидим мы с барыней – думаем, что это серый волк голосу нам не подает? Стало нам в голову все нехорошее приходить: – кабы не поджег, да не вор ли?.. Все такое. «Вот что, Арина, говорит барыня: мы – женщины, нам нельзя мужчину так оставлять… Бог его знает, что у него на уме? Надо нам его караулить. Лучше же мы его в горнице положим, по крайности он на глазах…» Пошла я к нему, разбудила, говорю: «Мы – женщины, нам невозможно вас без присмотру оставить, бог вас знает, что у вас на уме… Пожалуйте в горницу!..» Встал, пришел, молчит. Постлали мы ему на диване, сами целую ночь глаз сомкнуть не могли: одна – у одних дверей легла, другая – у других. Потому сам ты посуди! Хорошо это? Целехонькую ночь мы всё опасались… На утро, сударик ты мой, иду я к нему и говорю: «Извольте вставать. Кто придет, увидит мужчину, нам это невозможно, мы – женщины…» Лежит, с головой в одеяло завернулся, молчит… Молчал, молчал, высунул один глаз – шепчет: «Довольно я на своем веку на ветру да на морозе назябся, дозвольте мне кости мои успокоить… Я не молоденький… У меня кости ноют, нету мне приюта, назябся я…» Я говорю: «Нет, уж вы, говорю, сделайте милость; вы нас увольте… Мы женщины… Назябся, назябся, говорю; ну что же, ну пойду я да назябнусь; что ж, так мне и идти к мужчине в дом? Ну? Нешто хорошо это?» Молчал, молчал, высунул один глаз из-под одеяла, говорит: «Довольно я на своем веку земли ногами моими вымерил; довольно я с шестом по полям исходил. Дозвольте отдыху..»" – «Ах, мои батюшки, говорю, с шестом, с шестом! Ну пойду я да возьму шест, ну что же, хорошо это будет?» Так и так стараюсь его урезонить, моченьки моей нету!.. А он-то, голубчик ты мой, все эдакими же самыми словами: «Я бедный, несчастный, до старости дожил, утехи не видал… видеть я не могу мою должность… сжальтесь вы надо мной, я вас не обопью, не объем. Нету у меня угла, приюта…» Смотрю на него – страсть мне его жалко стало. Пошла к барыне, а уж она вся в слезах: «Погубил он меня. Сжалось мое сердце от него!.. На, отнеси ему халат мужнин. Ах, какой стыд через это!» – «Матушка, говорю, сем мы мужиков позовем – уволим его от нас!..» – «Нет, говорит, стыд пойдет, срам, мужчина был у вдовы…» – "Ну сем он у нас жильцом будет, вроде жильца?.. " – «И – нет, говорит, контракт покойников… без куска хлеба останусь…» – «Что ж нам делать с ним, красавица ты моя?..» Молчит да заливается! Ах, тяжело нам было… Помутились мы в умах своих… Пошла я к сообщению, говорю: «Что ты с нами, с женщинами, делаешь?.. За что ты нас мучаешь?» Высунул глаз, шепчет: «Нет ли покурить?» Я было ему хочу ответ дать – ан, слышу, барыня зовет: «На, говорит, отнеси ему трубку!» Сама горькими слезами заливается: «Ах, жалко, жалко мне его, жалко!..» Принесла трубку, говорю: «Как вы можете, господин, женщин утруждать? Путей вы сообщения, а завалились в чужие хоромы?» – «Нет ли водочки?» шепчет… Я было опять хотела, слышу, барыня: «На, отнеси!» Вся в слезах… Несу я водки – сама рыдаю… выпил он водки и сам зарыдал: «Не гоните меня… Я бога за вас буду молить… Дайте мне уголок…» И мы обливаемся: «Стыд… Срам… Контракт у нас… Мы – женщины…» Ах, большое рыдание у нас в ту пору было… Вот он чем нас погубил!..

– Чем же?

– Тем вот, что… Зачем он нас смутил?.. Зачем он пришел?

– Чем же он смутил-то?

– Чудак ты, купец! – сказала мне старуха. – Кажется, можем мы, женщины, человека полюбить? Ведь полюбили мы его, злодея! Зачем он, жалкий, пришел к нам!.. Сколько мы из-за него муки вынесли!.. Перво-наперво, как наплакались, стали мы за ним ходить: трубки ему набиваем, подаем чай, обед, ужин… Услуживаем, стараемся… Тихий, смирный: "покорно благодарю, дай бог вам" – это у него кажинное слово. Ну, сударик ты мой, помаленьку да помаленьку – привыкли к нему. Все молчит. Как мы к нему привыкли, в то время стало нам опять в голову этакое нехорошее вступать. Стали нам сны сниться. Ночью к барыне приходит покойник муж и говорит: "Ты намереваешься противу моего закона поступить? Так и тебя, голубушку…" Опять страх берет: ну-ко народ узнает – живет мужчина у вдовы… Страсть господня! Первое дело, сударик ты мой, – закон, второе дело – стыд… Что нам делать? Мучились, мучились мы, вот барыня раз и говорит: "Нет, говорит, Арина, – я свою совесть должна сохранить! Жалко, жалко мне его, голубчика – путей сообщения, но мы должны его уволить…" Тепериче как нам его уволить? Народ позвать стыдно. Как быть? Не вытерпела я, перекрестилась, думаю: "ну, буди воля господня!", пошла к нему и говорю: "Господин! Уходи ты от нас, бога ради! Ступай, бог с тобой! Оставь нас! Будь жалостлив!" – "Куда я пойду?" – "Иди, куда хочешь, нам нельзя!" И расписала ему все, и про покойника, и про бумагу, все ему доказала. "Иди, батюшка! Иди, оставь нас!.." Умоляю, а сама плачу; и он-то, сердечный, рыдает. Встал с дивана, надел шапку и пошел… Ни словечушка не говорит! Глядим мы в окно. Как был в своем сертучишке – так и пошел… И пошел прямо в лес… против дома у нас рощица была. Пошел в лес, и видно нам, как он постоял эдак недалечко от нас и лег. И не видать нам его! Лежит, сирота, на сырой земле… Плачем мы, а крепимся…. И обеды прошли, и вечерни, и уж смеркаться начало. Лежит!.. И тучи стали собираться – огонь пора зажигать… "Нет! говорит барыня, нету моих средствий! Он простудится; поди, приведи его!" Пошла я… То-то жалость-то! Лежит, бедняжечка, ручки сложил на грудке, глазушки закрыл – как бездыханен!.. "Ну, говорю, вставай, бессовестный! Растиранил ты нас! Вставай, поднимись хоть сам-то? Неужто мне, женщине, тебя на руках нести!" Поднялся, пошел… пришли. Он прямо барыне в ноги – ну, а та…. прямо ему на шею! Ну и мучаемся с тех пор…

– Чего ж мучиться-то?..

– А стыд-то? Ты думаешь, стыд-то ничего не стоит?..

– Так замуж выходила бы.

– Да ты, купец, – чудак! Ей-богу! Замуж!.. А пить-есть надо, по-твоему, али даром?.. Что ж я тебе говорила-то – бумагу упокойник оставил, гербовую. "Всего решу!. ."Ах ты какой, купец!.. Да разве что может женщина обязанная? Он – муж-то, во гробу лежит, а нам все одно, что он жив-живехонек… Мы уж и то к царю хотели просьбу подавать…

– О чем?

– Чтоб над нами запретили надсмешку… да опять жаловаться хотели…

– На кого жаловаться?

– На путей сообщения: зачем он нас помутил… Зачем он пришел, как боров растянулся, мы – женщины. Ну – рассоветовали. И ежели об эфтакой срамоте да в Петербург посылать, так это, друг ты мой, тогда и не оберешься стыду-то… Еще пуще зашутят… Так и оставили…

– Где же этот?

– Путей-то?

– Да…

– С ней, все с ней… Поди-кось, глянь на нее, как заливается-то… Полюбила, горькая… Э-х, упр-равы нету на вас!.. На мучителей женских!..

Старуха наговорила еще что-то в этом же роде и, наконец, ушла.

В комнате было совсем темно. Я закрыл окошко и, не зажигая свечи, улегся спать; но в воображении моем долго еще стоял странный образ мужа старухиной барыни, который, сходя в могилу, приготовляясь сделаться перстью земною, даже сделавшись уже этою перстью, все-таки имел дела с гражданской палатой, оставил на земле доселе действующие контракты и счел необходимым привязать к своему бренному праху несчастную, к великому горю – живую супругу свою…

На следующее утро, стоя на крыльце постоялого двора и утирая плачущие глаза фартуком, старуха провожала в дорогу свою барыню. К маленькому старомодному тарантасику дворник подводил какую-то приземистую и широкую женщину в куцем стареньком салопике; дворник был без шапки и оказывал этой женщине почтение, ибо это и была несчастная жертва путей сообщения. Широкое, слегка рябоватое лицо ее было орошено слезами; голова, украшенная большим чепцом с крупными и шевелившимися оборками, падала то на одно, то на другое плечо, как это бывает у женщин, идущих за покойником; и не мудрено – барыня влезала в тарантас, где уже сидел ее губитель и хищник. Это была массивная фигура, плотно закутавшаяся в довольно подержанную шинель. Воротник совершенно закрывал его лицо, обнаруживая только вершину его староватого картуза и часть козырька. По этим судорожною рукою натянутым складкам шинели у воротника, по его полуобороту к публике, стоявшей на крыльце, и вообще по всей его фигуре, видимо жавшейся в угол тарантаса, можно было видеть, что этот, по всей вероятности больной, тронувшийся человек хочет спрятаться от взоров, от глаз – не только публики постоялого двора, но и вообще людей…

Коротенькие ноги несчастной барыни, ослабленные, кроме того, трогательностью минуты, долго путались и не могли попасть на подножку, так что на помощь к дворнику должна была тронуться и старуха. Наконец дело уладилось при общей мертвой тишине зрителей и главных действующих лиц. Едва барыня поместилась рядом с любимым злодеем, как он еще более подался в угол, вытянулся так, что весьма напоминал собою длинный ящик, какие обыкновенно возят землемеры с астролябией.

– Вся в стыду! Вся-то, вся-то в стыду! – плакалась баба вслед уезжавшей барыне.

– Как-кая дама! – с соболезнованием говорил дворник, качая головой и возвращаясь из-за ворот. – Погубил разбойник ни за что, ни про что.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю