355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Очерки и рассказы (1866-1880 гг.) » Текст книги (страница 4)
Очерки и рассказы (1866-1880 гг.)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:03

Текст книги "Очерки и рассказы (1866-1880 гг.)"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

V

Опыт с мухами удался как нельзя лучше. Павел Степаныч не мог остаться без Антона Иванова, и Антон Иванов, поживившись раз, мог таким образом живиться сколько угодно. Пособники дали ему полную волю, родственница ублаготворена; Антон Иванов помирился с нею, под влиянием успеха наобещал ей золотые горы и в надежде на эти горы истратил первую наживу на угощение… Но странное дело, как только все это совершилось, как только Антону Иванову осталось одно – выдумывать и получать благополучие, им вдруг овладела скука: в голове зашумели вообще соображения о жизни человеческой. «И что такое богатство? – стало мелькать в его голове. – Ну, стану я хватать табакерки? Ну?» Художественная натура его не находила в этом никакого удовлетворения… На беду еще, возвращаясь от родственницы в Васильково, встретился он с прохожим человеком, направлявшимся в Задонск, с целью поступить там в монахи. Прохожий оказался человеком благородным, презревшим суету мирскую и всякую скверну. Разговорившись с Антоном Ивановым по поводу томивших его мыслей, он завел речь на тему о том, что богатство земное – ничто в сравнении с богатством небесным…

– А о душе мы и не думаем, – говорил странник. – Ищем только, как бы урвать где. А хорошо ли это? А ангел-то твой? Разве ему приятно смотреть на все это?

Антон Иванов согласился со всем этим.

– Я не то, что ты! – продолжал странник: – я на своем веку жил получше твоего. Был я и в военной и в статской…. езжал и в каретах, и сладко поел-попил, и в грехе тоже повалялся… а что я сделал для души?.. То-то и есть!.. Мне трудно было раздавать имение мое нищим, а я раздал – стало быть, уж…

Антон Иванов видел, что странник действительно был из господ; по крайней мере усы его, развевавшиеся по ветру, лаковые полусапожки на босых ногах и тоненький парусинный пиджак говорили не о крестьянском происхождении. Такое унижение барина перед богом и отречение его от суеты тем сильнее действовали на Антона Иванова, что ему не было другого выхода, кроме грабежа…

– А о душе и забыли! И не помним! – продолжал странник. – Отыскиваем теплые места, усадьбы… Как усадьба-то?

– Васильково, – с грустью ответил Антон Иванов.

– Васильково! – как бы с презрением промолвил странник: – а вот как ангел плачет, этого мы не замечаем…

Тяжелое впечатление произвели эти речи на Антона Иванова. Расставшись с странником, он несколько раз пытался его догнать; но сообразив положение и надежды родственницы, не мог этого сделать и шел. Шел с великим трудом, потому что его сконфуженную душу тянуло в другие места, полные успокоения… Стало тянуть его к речке, где под крутым берегом тихо ходила рыба, в лес, наполненный птицами. "Эка благодать-то", – думал он, оглядывая тихую картину таких сельских работ и интересов, от которых он отвык, шатаясь по столицам. Вот в поповском амбаре сама матушка просевает прошлогоднюю муку; в отворенную дверь слышно шлепанье ладоней в края решета и видна белая, медленно ползущая мучная пыль; неподалеку, около крыльца поповского дома, на разостланных по земле тулупах, пустых мешках и дерюгах рассыпано для просушки хлебное зерно, к которому со всех сторон лезут куры, с писком выхватывая зернышко или отскакивая в сторону, испугавшись щепки или лучинки, пущенной матушкой из амбара… За домом, в саду, две девочки поджидают рой; сидят они в тени бузинного куста, накинув платочки на разгоревшиеся от жару лица, и, засучив рукава по локоть, помакивают березовые ветки в кувшин с водою… Какая тут тишина, какой покой!.. Гудят пчелы, спускаясь там и сям на цветы и листки, – гудят ровно и однообразно; но вдруг к этому гуденью прибавился целый хор… Словно оркестр грянул где-то высоко над землею, и рой – целая толпа из целых тысяч пчел – сверкающею и суетливою массою показался над неподвижной ветлой. Говор этой толпы, шум и гам делался с каждой минутой шумливее и словно сердитее… Но вот одна из девочек взмахнула веткой, капли воды высоко сверкнули на солнце и упали в середину пчелиной толпы. Шум упал; рой сел… На зов девочек впопыхах прибежал отец, священник, в подряснике и в широкой измятой шляпе… Все это растрогало отягченную душу Антона Иванова.

– Благословите, батюшка! – сказал он.

– Повремени, вот управлюсь! – ответил тот.

И управившись, с чинностию произнес: "Во имя отца и сына и святого духа! Откуда и куда?" Антон Иванов с чувством подставил горсть и голову для принятия благословения и с тяжелым вздохом ответил на вопросы батюшки. Давно он не разговаривал так, чтобы дело шло не о грабежах, и ему было любо потолковать с батюшкой о пчеле, о хлебе, о дожде… Из саду перебрались в горницу, ибо и батюшке тоже хорошо было потолковать с кем-нибудь, потом пообедали весело, в присутствии собаки, поместившейся под столом, как только все уселись; кошки и в особенности котята немало доставили удовольствия своими продувными играми, которые они подняли между собою на полу в зале, пред лицом всего семейства и Антона Иванова, перебравшихся сюда после обеда… Сколько было хохоту и смеху, когда матушка рассказала случай, как котенок зацепился хвостом за лукошко и застрял вместе с ним под комодом. Все "помирали" со смеху и рассказывали эту историю часа четыре, припоминая то то, то другое… Зашел разговор о Павле Степаныче, и трудящиеся люди представили его жизнь в истинном свете, от которого у Антона Иванова подрало по коже.

– До сих пор живет, – говорила матушка: – и что он кому-нибудь сделал ли пользы? Сколько из-за него нищими пошло, сколько народу разорил – деревни и посейчас голые стоят, – всю жизнь на эту собаку работали, кровью обливались. Сколько он на своем веку чужого слопал! За что?..

Невмоготу было уйти отсюда Антону Иванову. "Вот бы жить! по-божески! по совести!. – думалось ему. Дотянул он дело до вечера, а вечером, напившись чаю, собрался было уходить, да присел на бревно, на котором уселось семейство попа, против дома, да и досиделся до ночи. На господском дворе слышалась скрипка – это играет один лакей… Бабы прошли с граблями на плечах и песнями; прогремели, возвращаясь с работы, пустые телеги… подошла ночь. Идти было некуда.

– Куда тебе! – сказали ему… – вот тучки собираются…

Антон Иванович завалился спать на душистом сене и все думал о жизни человеческой. "А о душе и забыли!" – сладко засыпая, держал он в голове… Ночью, в глухую полночь, разразился удар грома, и Антон Иванов проснулся. Дождь шумел в крышу поповского дома, клокотал под окнами, как кипящее масло. Батюшка соскочил с кровати и ощупью пробрался к окну – поглядеть, но молния заставила его отскочить назад.

– Свят, свят, свят!.. Какая страсть надвинула! Телегу забыли под сарай задвинуть!.. Свят, свят… Фу ты, боже мой…

– Говорила я, надо сено захватить пораньше… – вскакивая на кровати, шопотом говорит матушка.

– Что теперь с сеном? Ух! Боже мой! Зажгу свечу страстную!.. Свят, свят, свят!..

– Брысь, анафема… сгноили сено!

– Эдакой ливень, как не сгноить… Свят, свят… Эко блох-то! блох-то!

В большом испуге было все семейство, вся деревня. Один Антон Иванов не имел ничего общего в этих заботах, как и в дневных радостях, и думал: "А у меня что? Грабежи на уме, у пса!" Грусть и тоска распространились на другой день в доме священника; не было никакого следа вчерашнего веселья. За ночь успела пронестись гроза, но небо было покрыто скучными тучами; дождь шел не переставая; листья вишен, зеленевшие под окнами, измокли, ветки качались от ветра и роняли капли; капли ползли и катились по стеклам окон. Все живое куда-то исчезло, попряталось; куры, усевшись в сенях на жердочке, встряхивали мокрыми перьями и, надувшись, ворчали что-то; продувные котята кучей лежали в зале на продавленном стуле и спали, тяжело, скучно, как спят в ненастье… Спит в сенях и собака Розка, вся мокрая и в грязи; даже мухи исчезли и столпились в темном углу передней, где висит овчинная поповская ряса. С сонным жужжанием вылетают они отсюда, как только кто-нибудь шевельнет рясу или протянется к окну за графином квасу, но скоро опять садятся на прежнее место, и не слыхать их… Тоска была большая, никому не хотелось выйти на улицу – и одному только Антону Иванову пришлось уходить: он уж слишком загостился, да и пора было поспевать к своему делу…

Распрощавшись с семейством священника, он по грязи пустился в путь. Промокший и грязный, он особенно был расположен проклинать свою жизнь и думать о душе.

"И куда я иду? – думалось ему. – Люди сидят в теплом гнезде, прячутся от этакой непогоды, а я иди! Собака бездомная!"

На пути он должен был зайти в чью-то господскую ригу, стоявшую в поле, чтобы хоть немного переждать дождь.

В риге было много рабочего народу, загнанного дождем. Одни спали на голой земле ничком, другие, сидя вкруг без шапок, жевали хлеб; народ был самый разнокалиберный; на одном была старая солдатская шинель, вытертая и дырявая, без пуговиц; другой погуливал босиком в заплатанной рубахе, рваных холщевых штанах; редко попадался мужик, одетый в целую, нерваную рубаху… В толпе шел недружный говор…

– Была телушка, – говорит один: – баба-дура опоила…

Молчание и жевание.

– С пальца? – спрашивает другой спустя несколько минут, проглотив ком черного хлеба.

– С пальца, – следует ответ через несколько времени, и с такою же медленностию идет разговор.

– С пальца-то приучила, да уйди… Оставила, значит, ее при молоке… Телушка-то ляп да ляп языком-то… хлебать, хлебать – разуму нету, дохлебалась до смерти.

Молчание.

– Это и нашему брату так-то дохлебаться можно, – замечает кто-то.

– Потому с работы… Томишь, томишь… да и дорвешься…

– Ну – и не уняться…

– Как можно! Ежели ты на голодное брюхо полыхнешь вина, первым долгом тебя поманит на соленое.

– Так, так! – подтверждают несколько голосов.

– Так! это верно…

– Как тебя на соленое помануло, сейчас ты, господи благослови, – селедку! Последнее отдашь, а чтобы соленого! Нутро-то у нас перержавело – вот мы и норовим: селедку, и пару, и тройку… Как стало у тебя внутри глодать, сейчас зачнет тебя звать на пойло, на брагу, шабаш!

– Тут конец!..

– Шабаш! Тут! На браге! Простись!

– Тут, брат, со святыми упокой. Потому не оторвешься… Нутро полыхает, а ты и льешь! Ты и садишь! У нас один солдат до тех пор наливался, покуда раздуло его всего… Вытянулся, как жердь, ни рук, ни ног не согнет, и пальцы этак вот разнесло…

– Так, так!

– Это так… У нас в деревне такая примета: как пальцы окостенели, согнуть их трудно – будя!.. Помрешь. Тут надо бросать.

– Навряд! – говорит кто-то.

Спустя долгое время начинается другой разговор, изображающий если не бедствия голодного желудка, то непременно какие-нибудь беды рабочего человека. Антон Иванов, невольно сделавшись слушателем этих разговоров, крайне завидовал терпению, честности, покорности этого народа, при всем бедственном положении не идущего на разбой, на который покусился он, Антон Иванов, не умеющий ни за что взяться и отвыкший от работы.

Из риги он ушел еще в более грустном состоянии духа, и все дорожные мысли его были направлены к тому, чтобы изобрести средства к существованию по чести и совести, не заставляя огорчаться ангела-хранителя. Но придумать ему ничего не удалось, кроме того, что лучшего места ему не найти…

А провидение уже пеклось о нем. Еще со вчерашнего дня в каморке Павла Степаныча заседало новое лицо, явившееся с более занимательными изобретениями, чем все эти вырезывания коньков, щипание корпии, битье мух и т. д. И в то время когда Антон Иванов, приближаясь к Василькову, с грустью помышлял о необходимости грабежа и погибели души, лицо это сидело за столиком против Павла Степаныча и метало карты, приговаривая довольно ласковым голосом:

– Это я пошел, теперь вы бейте… Ходите! Что-нибудь!.. Ну вот! Вот и выиграли… Берите деньги – вот вы и выиграли, Павел Степаныч… Тащите к себе.

Павел Степаныч с радостью тащил несколько медных денег.

– Видите, как любопытно! теперь ставьте вы… Ставьте вы пять целковых… Где у вас деньги-то? Не вставайте, не вставайте, вот я достал… Ну, ходите! Что-нибудь, все равно. Ну, вот я убил, мои пять целковых, я беру. Видите.

Павел Степаныч как будто сердился.

– Ничего, ничего, не сердитесь… Это так нужно – вы их сейчас выиграете. Вот я пойду, а вы кройте. Покрыли? Вот и ваши! Видите, как любопытно?..

От души смеялся Павел Степаныч.

– Ну, теперь ставьте двадцать пять целковых. Сидите, сидите – не бойтесь… я сам.

В это время в двери показалась унылая фигура Антона Иванова, решившегося продолжать дело с мухами.

Новое лицо тотчас же поднялось со стула, положило на минуту карты и быстрым движением к двери вытеснило Антона Иванова в другую комнату.

– Ты что тут, каналья, шатаешься? – ошарашило его лицо довольно энергическим голосом и трясением за шиворот. – Вы тут, канальи, грабеж завели? Я твои все знаю штуки, мошенник…

Антон Иванов затрепетал и к ужасу узнал в новом искателе теплых мест вчерашнего странника. Трясение за шиворот доказало ему, что душа его спасена; но видимое в то же время ускользание из рук такого места, как Павел Степаныч, обидело его.

– Этот барин – мне отданы… Это мое… Я кормлюсь, – прошептал он.

– Кто тебе отдавал барина, каналья?

– Бог!.. – ответил Антон Иванов.

– Я тебе покажу, шельме, кто тебе отдал… Я вас всех разберу… Гнездо завели? Бог? Вон отсюда, каналья! – шумел гость.

Как обваренный кипятком, уплелся Антон Иванов вон из барского дома и ясно увидал, что он опять без хлеба, что счастье ушло… прозевал…

VI

И это действительно случилось; новый гость – человек, видевший свет настолько, что ему не оставалось нигде прибежища, за исключением пострижения в монахи, человек, очевидно прошедший огонь, воду, медные трубы и чугунные повороты, человек благородного происхождения и, следовательно, просвещенного ума, – сумел воспользоваться теплым местом гораздо толковее, нежели простонародные бездельные неучи. В самое короткое время он забрал всю Васильковскую усадьбу в ежовые рукавицы. Павел Степаныч был опутан помощью карт. Карточные волнения, сопряженные с деньгами, овладевали им сильнее, нежели мухи и коньки, в тысячу раз. Каждая сдача карт приносила ему совершенно новые ощущения и каждую минуту волновала и занимала остатки умиравшего соображения. Память изменяла ему настолько, что проигрыши – почти постоянные – легко изглаживались из нее ничтожным выигрышем, который повергал его в радость; хотя в сущности самая игра была только швырянием карт без толку и разбору – и все выигрыши и проигрыши совершались единственно по воле нового гостя. Так был забран в руки Павел Степаныч; сытая челядь, готовая было уже разбежаться, была сразу схвачена и остановлена на месте помощью энергических обещаний нового гостя вытащить всех их наружу и раскрыть все их грабежи. Она невольно должна была служить новому барину, быть с ним заодно и выжидать минуты. Мертвый дом Павла Степаныча ожил, словно проснулся от сна; барин, поселившийся в доме, не утолился отдаванием приказов, начались обеды в зале, что давно уже было брошено; появились гости, за которыми в соседние уездные города отправлялись тарантасы, долгое время стоявшие взаперти; появились в комнатах молодые девки, послышался смех. Карточная игра шла на несколько столов; открыты были погреба с старинным вином, о существовании которого прежние жители и не подозревали; на кухне целые дни стучали поварские ножи, в столовой звенели тарелки, окна дома по вечерам ярко светились, и по стеклам двигались тени гостей, все старинных приятелей с новым барином или людей одного с ним взгляда на вещи. За этой пробудившейся жизнью не слышно было шума ветра, стона флюгера, не заметно было смертоносного размаха часового маятника, не заметно было самого Павла Степаныча. Его видела в замочную скважину двери только старушка, первая любовница. Глядя на его седую голову с зеленым зонтиком на глазах, видневшуюся из толпы этого воронья, обступившего со всех сторон глупенького старичка, она утирала тихонечко слезы и шептала: «Разбойники, разбойники вы! каторжные! к царю пойду… грабители».

– Это, видно, брат, не по-нашему! – твердила полоненная челядь, запыхавшись в хлопотах.

– По-благородному!.. Они вон как: "ангел, говорит, плачет!" Дураки мы!

– Именно так… Пойдем по миру!..

– Верно, брат, простой человек немного ухватит; хошь, может, он и поумней барина.

Эту последнюю фразу говорил Антон Иванов, который тоже не мог уйти отсюда и занимал скромную должность кучера, собиравшего партнеров для нового барина. Он не мог забыть блистательного изобретения мухи и тосковал о себе теперь не в смысле погибающей души, а в смысле необыкновенного ума, погибающего напрасно, которому не дают ходу.

"Придет мое время!" – думал он, лежа в кухне на печи и выжидая этого времени.

Этого времени все дожидались с нетерпением.

Но не пришло это время, простому человеку не пришлось разжиться здесь…

Незваный гость пировал месяца три и затем внезапно исчез со всей компанией, оставив после себя такое опустошение, какое не могли произвести простонародные обиратели в год и в два. Вслед за ним разбежались и простонародные опустошители, захватив что пришлось; усадьба опустела – и пустота эта стала страшней прежнего во сто раз. Тоска Павла Степаныча достигла высшей степени, и у Антона Иванова, который еще надеялся, мелькнула мысль возобновить выдумки; но каждая минута доказывала ему, что не он один охотник до теплых мест, что время приготовило целые массы народа, шатающегося без дела и привыкшего даром есть хлеб. Вместо крупного опустошителя, пронесшегося над Васильковым ураганом, стали прибывать опустошители второго сорта, что-то отставное, прожженное и нецеремонное. Все это шло на поживу и живилось. Уходили одни, приходили другие…

– Нет, – сказал себе Антон Иванов, – надо искать другого места, бог с ними!

Он распростился с усадьбой и ушел искать счастья в другое место.

Павел Степаныч еще жил некоторое время, оберегаемый старушкой, добравшейся если не к царю, то к уездному исправнику. Начальство обратило внимание на расхищенную усадьбу старика, наняло караульщиков, и Павел Степаныч был лишен всякого общества. Изредка только украдкою пробирался к нему в покой какой-нибудь человек неизвестного звания, с гитарой в руке; садился на стул и, наигрывая кое-что, несказанно радовал этим старика.

– Пожалуйста! пожалуйста! – стонал он.

– Из "Троватора"-с, Павел Степаныч… "Трубадура"-с…

– Да, да…

– Итальянская более пьеса… – наигрывая, объяснял неизвестный человек и прибавлял: – жениться собираюсь, Павел Степаныч… Спешить надо к невесте… Не будет ли вашей милости…

Срывания даяний были гораздо меньше, да благодаря надзору и посетители стали редки. Зимние вьюги, долгие зимние ночи Павел Степаныч переживал один. Старушка рассказывала ему сказочки и по временам плакала… И никто кроме ее не помянул Павла Степаныча добром или худом, когда он незаметно умер в одну темную зимнюю ночь.

ПРОГУЛКА

I

«…До сведения моего дошло, что в подгороднем селении Емельянове, на постоялом дворе, арендуемом – ским мещанином Гаврилою Кашиным, производится незаконная продажа питей… почему, почтительнейше уведомляя ваше высокоблагородие, поручаю вам произвести дознание…»

– Что это? Опять в деревню? – проговорила весьма изящная молодая дама, заглядывая через плечо тоже весьма молодого мужа, читавшего только что присланную со сторожем бумагу.

– Да!..

– Вот тебе вместо прогулки! Погода прекрасная… далеко это?

– Версты две-три.

– Тебе надо пройтись… Ты засиделся… Что это ты читал?

– Последнюю книжку журнала. Попалась преинтересная статья, не мог оторваться.

– Ты пройдись, прогуляйся, – перебирая страницы журнала, говорила молодая супруга. – Ах, Тургенев! Что тут его?.. Как мило… непременно прочту!.. Из народного быта?.. Прелесть…

– Десятский дома? – перебил молодой супруг, отдыхая после интересной статьи на кушетке. – Надо расспросить, кто такой этот Гаврило Кашин…

– Он там в кухне! "Из Гейне"… Это что? – продолжала рыться в книге супруга: – "Песня о рубашке".

Она вздохнула и произнесла как бы в раздумье:

– Тебе нужно оштрафовать его?

– Кого? – с некоторым нетерпением произнес муж, не видя в мыслях супруги достаточной последовательности… – Кого его?

– Мужика…

– Разумеется, оштрафовать!

Чтобы не раздражать супруга, молодая дама прибавила:

– По крайней мере отдохнешь!

II

На следующий день муж собрался на прогулку, которую предположено было совершить пешком. Часов в двенадцать дня он стоял среди двора с сумкой через плечо и шарил по карманам – все ли захватил.

– Да! – сказал он, обратившись к жене, стоявшей на крыльце, – пожалуйста, не отдавай Иванову газет. Непременно затащат!.. Судебные уставы положили?

– Я положила в портфель…. Это с золотым обрезом?

– Да… где они?.. Положила ли?..

– Посмотри в портфель, – кажется, положила!

– То-то, кажется!.. как это ты…

Десятский, сопутствовавший в прогулке, держал портфель подмышкой. Посмотрели – нашли.

– Здесь! – успокоившись, произнес супруг. – Ну, все, кажется. Папиросы?

– Тут, – оказал десятский,

– Ну, все… Прощай! Не скучай… там у меня есть "Один в поле – не воин" – превосходная штука: читай… Шпильгагена. Палку надо взять – тут воров много…

– Тут воров страсть! – сказал десятский.

Пока ходили за палкой, к путешественникам подошел молодой человек, исключенный из семинарии ритор, проживавший на том же дворе в нищете и в постоянном поругании со стороны родственников.

– Иван Петрович, – сказал он, – позвольте мне с вами пройтись?

– Сделайте одолжение!

Ритор поблагодарил, сняв картуз. Скоро была принесена палка, и через полчаса общество все было в поле. Был жаркий летний день. В поле тишина. Ритор шел с десятским, который рассказывал ему про воров.

– Отчего это? – спрашивал ритор.

– Бедность, что будешь делать… Баб с молоком – и то останавливают.

Ритор задумался. Прогуливающийся чиновник наслаждался природой и соображал план – как накрыть Гаврилу Кашина на месте, в самый момент незаконной продажи.

– Иван Петрович, – проговорил ритор: – я с вами хотел потолковать об одном деле.

– Что прикажете?

– Да что – смерть моя… Я просто умираю с тоски, да и есть нечего… Не можете ли вы мне похлопотать через знакомых местечка?

– Какого же местечка?

– Я бы желал учительского… Это мне более по душе. Я знаю, что не даром возьму деньги: я люблю это дело…

– Я готов.

– Посмотрите – какое невежество, какая тьма кромешная! Неужели уж я тут хоть столько не сделаю, хоть на волос? Надо же когда-нибудь серьезно отнестись…

– Разумеется! – проговорил с одушевлением чиновник.

– Ведь сердце разрывается. Я знаю народ, я готов работать без жалованья, лишь бы не умереть с голода, – нужно пробуждать в народе хорошие качества… Они есть…

Ритор воодушевился и на все излияния своей души получал со стороны прогуливающегося чиновника самые сочувственные слова.

"Что за человек! – думал ритор. – Есть люди! Есть!.." Во время этого благороднейшего разговора они подошли к кабаку, стоявшему на полдороге им.

– Здесь надо расспросить, – проговорил чиновник, окончив какую-то благороднейшую фразу: – они ведь прячутся, канальи… Ты, – прибавил он, обратившись к десятскому, – не входи с портфелем-то!.. останься тут!

Ритор несколько изумился, но, сообразив, что пред ним благороднейший человек, тотчас же и успокоился. В кабаке за стойкой сидела молодая женщина и дремала. Маленькая каморка была оклеена разношерстными лоскутками обоев, между стойкой и стеной стояли бочки вина; в воздухе пахло водкой и носились мухи.

– Здравствуйте! – ласково оказал чиновник.

Хозяйка тоже ответила ласково.

– Пиво есть у вас?

– Есть, да нехорошо.

– По крайней мере холодное ли?

– Холодное-то холодное… да вы отведайте.

– Пожалуйста.

Хозяйка ушла. Чиновник оглядел стены – патент был.

– Тут есть патент, – сказал он ритору топотом.

Тот смотрел на чиновника с любопытством.

Скоро в комнату вошла старуха, оказавшаяся матерью хозяйки, и, низко наклонив голову в знак поклона, стала у двери молча. Повидимому, она тотчас хотела уйти, однако не ушла и поминутно переводила глаза с одного гостя на другого, с большим искусством скрывая перед ними свою внимательность к поступкам и словам господ.

– Далеко ли тут до Емельянова?

– До Емельянова тут недалеча. Близехонько, батюшко… да вам на что же, батюшко?

– Так… Просто пройтись.

Старуха степенно наклонила голову в знак согласия. Принесли пиво.

– Пиво ничего, – сказал чиновник. – А где у вас тут еще пиво есть?

– В Бучилове, – проговорила с расстановкой старуха: – верст за двадцать… не ближе…

– А в Емельянове? – простодушно произнесла дочь.

– И где там в Емельянове? – глядя прямо в глаза дочери, с легкой усмешкой сказала старуха. – Да там и кабаков-то нету.

Чиновник побалтывал ногой и слушал, рассматривая картинку.

– Кабы ежели бы кто торговал там, – шамкала старуха – и ритор заметил, как глаза ее оживились и стали строги… – Ишь; они гуляют, им нечто что!..

Дочь притихла.

– Нет, мы просто так, для прогулки, – проговорил чиновник. – Вон барин хочет в лесу погулять, – прибавил он, указав на ритора.

– Что ж, теперь ладно вам погулять…

– А скажите, – с невинностью младенца произнес чиновник, – есть тут леса?

– Так, кусточки есть, а так, чтобы лесов, нету.

– Нам хоть и кусточки… Нам тень нужна…

Женщины кивнули дружно в знак согласия и обменялись взглядами. Скоро чиновник расплатился и вышел. Что ему нужно было узнать – он узнал и, выйдя на улицу, не церемонясь, полез в портфель – поглядеть, тут ли карандаш и уставы, – не обратив почти никакого внимания на испуг провожавших его женщин.

– Погуляйте, погуляйте, – говорила старуха в большой тревоге: – в лесочке теперь хорошо…

– Нам бы хоть в кусточки… – бормотал чиновник, записывая что-то. – Теперь там чудесно… Прощайте!

– Счастливо.

– То-то у тебя язык-то… – послышался ритору голос старухи.

– У-у, канальи!.. – шептал ему чиновник. Ритор вытаращил глаза.

III

При начале деревни Емельяново стоял кабак, в котором происходила торговля вином на законном основании. Чиновник вознамерился получить здесь самые точные сведения о Гавриле Кашине, торговавшем в том же селении – только на другом конце, в одиноко стоявшем постоялом дворе.

Был жаркий полдень; деревушка была пуста, только воробьи безмолвно, как пули, перелетали с крыши на крышу. Большие кабацкие сени, предназначенные для посетителей, были пусты. Внутри кабака за стойкой стоял маленький горбатый хозяин, навалившись выпяченною уродливою грудью на стойку, и вел беседу с подгулявшим отставным солдатом. Беседа его была весьма оригинальна: он отвечал, повидимому, на все вопросы солдата, соглашался, возражал, но в сущности не говорил ничего и не совсем даже слышал солдатские речи. Это особого рода язык, в котором с таким искусством употребляют слова: "к примеру", "а то как же", "в аккурате", "ишь" и т. д. Солдат тотчас вытянулся перед чиновником и весело произнес: "здравия желаю, ваше высокоблагородие". Встреча с начальством ему, очевидно, была приятна, и когда чиновник, потребовав себе воды, сел на лавку отдохнуть, солдат тотчас же приступил к нему с рассказами какой-то длинной истории о старом барине, о том, как любило его начальство, о смотрах, о новом барине, у которого он служил лесником, о своей исправности в лесном деле и т. д. Вытащил какую-то бумажку из сапога, подал ее чиновнику и с почтительностью стоял в отдалении, пока чиновник разбирал ее: "Объявление. Навалил лесу на маладятник на сорок сажон и на мой вопрос, как маладятник господский, то сопротивлялся"… Затем он завел речь о том, как: трудно с народом, как его хотят убить за то, что он не идет расхищать барского добра, и что поэтому приходится постоянно стрелять в самовольных порубщиков.

– Как стрелять? – с волнением спросил ритор, молча куривший в углу.

– Я, вашокбродие, в ноги их бью, мужиков. Плюнешь ему бекасинником в это место, убить – не убьешь, а зачешется… хе-хе!

Ритор пускал клубы дыма и молчал. Чиновник, напротив, говорил солдату "д-да…", "ничего не поделаешь…", посмеивался и вообще выказывал ему благосклонность. Эти выказывания благосклонности весьма ободрили солдата. Он вытянулся во весь рост и пропел:

 
Мы с героем дети славы,
Дети белого царя,
Есть у нас своя семейка
Невеличка и добра;
С нею жизнь для нас копейка,
Сухарь, чарка и ура!!
 

Благосклонно выслушав пение и одобрив солдата, прогуливающийся чиновник прямо приступил к кабатчику с расспросами. Кабатчик рад был утопить конкурента и с присовокуплением разных смягчающих слов, которые ровно ничего не значили, вроде: «конечно», «не наше дело», «а что надо говорить прямо», «точно что», «не по закону», весьма обстоятельно обвинил Кашина. Солдат поддакивал, говоря: «Как же можно?.. это непорядок!.. нет, брат!.. что тебе по закону, то и получай, а что не по закону… У нас, вашскродие, в полку…»

Чиновник поднес солдату водки; это еще более оживило его и пробудило все чувства подчиненного при виде начальства. Приступлено было к составлению плана нападения на Гаврилу Кашина так, чтобы он не знал, не ведал, так, чтобы захватить его на месте преступления… Ритор сидел в углу и изумлялся, как может столь благороднейший человек, которого дома ожидают самые последние нумера журналов, выказывать такое предательство относительно ближнего, расспрашивать и разузнавать о том, когда лучше всего можно напасть на Гаврилу Кашина; подкупать даже рюмкою водки солдата, чтобы он пошел к Гавриле, потребовал бы стаканчик вина и затеял бы с ним разговор, не прикасаясь к стакану до тех пор, пока не явится неожиданно чиновник.

Солдат спьяну соглашался на все. Положено было десятскому и солдату идти вперед, а чиновник пойдет за ними кустами, стороной. Солдат получил гривенник.

Сначала он бодро и храбро пошел вперед. Вслед за ним следовала вся компания; водка и жара сильно разгорячили солдата, но среди деревни попался колодезь, всем захотелось пить. Солдат попросил позволения опустить ведро.

– Сделай милость, – с добродушием разрешил ему чиновник.

Холодная вода освежила солдата. Он вытерся рукавом и попросил позволения отдохнуть. Ему позволили. Поглядел он на постоялый двор, видневшийся вдали, близ самого лесу, вспомнил, быть может, что Гаврило и ему отпускал стаканчик, и, обратившись к чиновнику, сказал:

– Ваше благородие! а ведь теперь навряд мы застанем Гаврилу-то…

– Ну вот! – сказал чиновник.

– Право, навряд…

Солдат, несколько опомнившись от холодной воды, понял, что втянули его в непутевое дело…

– Право, вашскродие… Он теперь, Гаврило-то…

– Ну, что там! – сказал чиновник, стараясь не замечать волнения солдата, – долго ли тут дойти?..

– По мне – как угодно… Я готов. Я что ж… Вашеблагородие! – воскликнул солдат. – Отпустите меня в город!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю