Текст книги "Остров в океане"
Автор книги: Гилберт Клинджел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Мангровое дерево – центр и средоточие всей жизни на Шип-Кее. Древесные ящерицы анолис нашли себе пристанище на его ветвях. Лиственный покров защищает их от пассатов, сметающих все на своем пути, и дает приют москитам и другим насекомым, которые питаются кровью ящериц. Даже сухопутные крабы, желтые и красные, всецело зависят от мангрового дерева: роясь в мусоре и гнили, которая скапливается на земле, они выискивают в опавшей листве микроскопические крошки себе на прокорм.
Самая жизнь на Шип-Кее существует благодаря мангровому дереву; более того, мангровое дерево – основа и фундамент всего островка. Не будь этого древесного гиганта, Шип-Кей так и остался бы простой песчаной отмелью, вечно меняющей свои очертания по воле ветров и течений. Только под этим зеленым шатром известковый песок, прочно удерживаемый переплетающимися корнями, стал известняком.
Шип-Кей возник над бушующим прибоем благодаря тому, что в этом месте барьерного рифа кораллы плотно переплелись между собой и затруднили свободный ток воды. Риф начало заносить песком. С течением времени слой песка рос вверх, заполняя все пустоты между ветвями коралла, и наконец вышел на поверхность. У поверхности волны и течение размывают сыпучий песок, расшвыривают его во все стороны, укладывают кучами и снова размывают; мель меняла очертания с каждым приливом и отливом. Я добрался до крайней оконечности островка и увидел, что там идет именно этот процесс. Вся в пенистых бурунах, дуга кораллового рифа изгибается до крайней точки островка, оканчиваясь большой грудой белого песка. Набегающие с океана волны вскипают здесь воронками и взбалтывают наносы в молочную массу, которая перекатывается взад-вперед с каждым приливом и отливом.
Я вернулся к бухте и сел на песок – мне хотелось отдохнуть, прежде чем плыть обратно. И здесь я воочию увидел, как протекает вторая фаза становления острова. Вода недавно достигла самого низкого уровня и сейчас начала прибывать. Медленно, дюйм за дюймом она покрывала песчаный откос, мелкая зыбь легко плескалась о берег. На зыби качался продолговатый обломок красноватого дерева длиной около фута. Нижний его конец напоминал по форме заостренный дротик, верхний был причудливо увит засыхающими древесными волокнами. Это был отросток мангрового дерева, принесенный волнами откуда-то с Инагуа.
Мангровые деревья растут там, где почвенный покров неустойчив: в болотной трясине или в полосе прилива и отлива, подверженной действию сильных течений. Если бы семена мангровых деревьев ничем не отличались от семян других растений, их бы немедленно смывало соленой водой либо засыпало песком. Однако природа снабдила мангровые деревья особым способом размножения и сделало семя способным закрепляться в самой зыбкой почве. Маточное дерево не разбрасывает вокруг себя зрелые семена и не обрекает их на гибель в воде или под слоем песка, а хранит семя, пока оно не прорастет и не выпустит длинного крепкого отростка, свисающего с ветки к земле. Копьеобразный отросток достигает земли, пускает корни и начинает самостоятельную жизнь, оторвавшись от породившего его дерева. Но может случиться иначе: волокна, удерживающие семечко на ветви, внезапно обрываются, оно дротиком падает вниз и зарывается в мягкую почву. Отросток благодаря собственной тяжести погружается все глубже, цепляется корешками за землю и прочно утверждается в ней.
Отростку-корешку, приплывшему по волнам, почему-то не повезло. Должно быть, он упал набок, зацепившись за ветку и отклонившись от вертикального направления, и был подхвачен отливом; возможно также, что он упал на раковину или прикрытое слоем грязи бревно и не смог закрепиться в почве. Много ли у него шансов на то, чтобы выжить? Сомнительно… Однако тут же, в нескольких шагах, я заметил другой отросток, наполовину засыпанный песком. У этого на самой верхушке уже пробились два темно-зеленых копьевидных листочка. Его длинные волокнистые корни уже прочно закрепились в песке, обвившись вокруг давно погибшей раковины.
Именно таким образом привилось и большое мангровое дерево в центре островка. На ранних стадиях своего развития оно должно было выдержать ужасающую борьбу, настоящую битву с солеными брызгами, липкой пеной, волнами и наносами. Оно выдержало. Из одного корешка стало два, затем четыре, и в конце концов их число дошло до сотни, до тысячи. Раскрывающиеся листья поглощали солнечные лучи и благодаря чудодейственным свойствам хлорофилла перерабатывали их энергию в ткани ствола, ветвей и семян.
С веток спускались новые корешки. Они пронзали песок и пускали побеги, которые в свою очередь обрастали листвой, цвели и давали семена, которые тоже падали на землю и пускали побеги, сливаясь в единое целое со своими родителями.
Подобным же образом прибыли на Шип-Кей и кокосовые пальмы: волны выбросили их на берег в виде спелых орехов. Появились они здесь значительно позже мангрового дерева и благодаря какой-то особенности в строении берега расположились правильным рядом вне зоны приливов и отливов.
В приливо-отливной полосе среди всякой всячины, прибитой волнами, часто попадались высохшие скорлупки кокосовых орехов. Они не могли быть здешнего происхождения; к тому времени, когда кокосовые пальмы на островке выросли и дали плоды, отмель значительно увеличилась и первопришельцы отодвинулись на несколько ярдов от кромки воды.
Эти кокосовые скорлупки помогают понять, каким образом на островке появились ящерицы. Они едва ли могли приплыть сюда на отростке мангрового дерева, потому что моментально окоченели бы и свалились в воду.
Но, отправляясь в скорлупе кокосового ореха, ящерица имеет немало шансов на благополучный исход путешествия: эти суденышки обладают хорошими мореходными качествами. При спокойной погоде и нормальном отливе одна, а то и две ящерицы отлично могли бы проплыть в такой скорлупе полмили, которые отделяют Шип-Кей от Инагуа. Впрочем, можно предположить и другое: бурей могло вырвать с корнем и выбросить в море целый куст, приютивший на своих ветвях семейство древесных ящериц анолис. Это кажется даже более правдоподобным: ведь до сих пор ни одно из многочисленных существ, проводящих свою жизнь не на деревьях, а на земле, еще не переселилось на Шип-Кей.
Пока что из живых организмов и растений, обитающих на суше, здесь обосновались только крылатые насекомые, ящерицы, несколько видов кустарника и два вида деревьев. Крабы и моллюски в счет не идут. Хотя они и живут на суше, они, строго говоря, морские животные, поскольку вынуждены время от времени возвращаться в океан, чтобы класть яйца или увлажнять жабры.
Не знаю, сколько понадобилось лет, чтобы Шип-Кей достиг такой степени заселенности. Ведь сам остров, судя по всему, существует не больше одного или двух веков. Из всех карт, которые мне известны, самая старинная относится к 1860 году, и он на ней отмечен, но не назван. Если предположить, что он существует сто лет, тогда можно сказать, что каждые двадцать пять лет на островке появлялся новый вид растения или животного. Цифра эта, вероятно, весьма завышена, но все же и в таком случае за тысячелетие сюда прибудут только сорок новоселов, причем одна их половина будет принадлежать к животному, другая – к растительному миру.
Вот почему я был совершенно счастлив, обнаружив, что завез на островок двух новоселов: животное и растение. Ведь это норма, отпущенная на полстолетия! Произошло все таким образом. Когда я доставал из-под ленты моей шляпы запасные патроны, к моему удивлению, из-под мокрой материи показалась жалкого вида паучиха. Она выглядела замученной и насквозь промокшей, но все же довольно бодро передвигалась на своих восьми ногах. На теле у нее я заметил круглый мешочек с несколькими десятками крошечных яиц. Я бережно посадил паучиху на пальмовые волокна в тень опавшего пальмового листа. Несколько секунд она сидела неподвижно, затем исчезла в расщелине вместе со своими яйцами. Я уверен, что от нее на острове выведется новая порода пауков.
Но я был далеко не так спокоен за шестого островитянина, которого даже не знаю, как зовут. В надежде найти еще одного паука – нужен же моей самочке друг! – я вывернул наизнанку всю ленту. Восьминогих больше не оказалось, зато в складке фетра я нашел маленькое зернышко очень своеобразной формы. Оно походило на наконечник копья, только самый кончик у него был перекручен и изогнут наподобие лиры. Вдоль зернышка проходила глубокая бороздка. Несколько недель спустя я исследовал на острове множество семян различных трав, надеясь найти такое же, но ни одно даже отдаленно не напоминало его. Это семя могло попасть за ленту шляпы, когда я спал; не менее вероятно и то, что око совершило со мной весь путь из Северной Америки – шляпа у меня очень старая. Под одной из пальм я наскреб в кучку немного земли и посадил свое зернышко, обозначил место посадки кольцом из ракушек. Конечно, шансов, что зерно прорастет, было очень мало. Лет десять спустя, вернувшись на Шип-Кей по совершенно другому поводу, я вспомнил про зернышко, но все поиски оказались тщетными – колечко из раковин исчезло, погибла и сама пальма; она лежала теперь на земле, быстро превращаясь в составную часть почвы.
Размышляя о возможной судьбе зернышка, я вдруг увидел летевшую по ветру бабочку и уже решил было, что к населению островка прибавится еще один житель. Но насекомое даже не попыталось достичь острова – оно миновало барьерный риф, а затем его ветром унесло в открытое море. Это напомнило мне об одном загадочном явлении, которое я наблюдал в конце сентября 1927 года на побережье между Льюисом и Рихобот-Бич в Делавэре. На прогретом песке пляжа сидела масса бабочек тиерис с оранжево-желтыми крыльями, обведенными черной каймой. Подул легкий западный ветер, и все бабочки как одна поднялись и, вытянувшись в неровную, прерывистую линию, улетели в темнеющую даль Атлантического океана – навстречу собственной гибели. Хрупкие и нежные, одна за другой они падали на воду, беспомощно били крыльями, затем некоторое время спокойно плыли по волнам и наконец, отяжелев от воды, погружались в холодные зеленые глубины. Их были тысячи и тысячи. Сообщали, что единичные экземпляры этих бабочек достигли Бермудских островов, где их видели от случая к случаю и откуда они исчезали так же таинственно, как и появлялись. Подобное же явление наблюдалось на северном побережье Южной Америки с бабочками, принадлежащими к тому же семейству, что и бабочки тиерис. Целыми тучами вылетели они в Карибское море, откуда для них нет возврата. Такое же безумие таинственным образом охватывает порою мигрирующих норвежских леммингов:[30]30
Лемминги – небольшие, близкие к полевкам грызуны, обитатели дальнего севера Европы, Азии и Америки. При недостатке пищи лемминги собираются бесчисленными массами и предпринимают далекие миграции.
[Закрыть] целыми полчищами бросаются они со скал в фиорды и тонут сотнями – психоз, по всей видимости, вызываемый эпидемическими болезнями.
Так или иначе, повинуясь какому-то импульсу, бабочки вдруг собираются массами на берегу и с попутным ветром улетают на верную гибель в открытый океан, а лемминги отправляются в свои далекие миграции.
Образование острова – долгий и сложный процесс. Представим себе, что я перепахал свой огород, выкорчевал всю растительность, сжег остатки и снова перепахал его. В результате как будто получился участок земли, лишенный всякой жизни, полоска желтовато-коричневой почвы. Но если я сложу руки, эта полоска в какие-нибудь две-три недели превратится в зеленый ковер из сорняков, подорожника, маргариток, вьюнков, белены, флоксов, фиалок, дикорастущих трав, вьющихся лоз, древесных побегов, кустов смородины и куманики. На шести акрах моей фермы в Мэриленде, где имеется и лес, и запаханная земля, сырая и сухая почва, вероятно, больше различных видов животных и растений, чем на острове Инагуа, хотя общая их масса меньше.
Образование флоры и фауны на острове среди океана – это долгая цепь дерзаний и ошибок природы. Из десятков живых существ, принесенных на остров ветром или водой или прибывших на телах других животных и птиц, выживают лишь единицы. Один только шторм на таком островке, как Шип-Кей, может уничтожить все, что накопилось в течение целого столетия.
Я прибил землю вокруг только что посаженного зернышка, поправил кольцо из раковин, взял ружье и шляпу, с учащенно бьющимся сердцем прошел по мелководью к проливу и тихо скользнул в воду.
Глава VIII
ВЕТЕР
Я хорошо сделал, что не задержался на острове: течение в проливе уже значительно ускорилось, вода быстро неслась к рифу в сторону открытого моря. На пределе сил я добрался до ближайшей мели по ту сторону пролива. За этой мелью лагуна переходила в широкое водное пространство, где было значительно глубже. Если б меня отнесло дальше, мне стоило бы немалого труда добраться до берега, а я и так вернулся совершенно выдохшийся. Ни на секунду не забывая об акуле, я то и дело оглядывался через плечо; к счастью, она не появилась. С чувством глубокого облегчения я добрел вброд до берега и опустился на песок около того места, где оставил свою одежду.
Отдышавшись, я достал склянку с формалином и шприц, законсервировал вновь добытых ящериц и уложил их в кувшин. Вдруг мое внимание привлекли какие-то странные звуки, напоминающие кряканье. Я поднял глаза: над проливом пролетала стая розовых колпиц.[31]31
Колпицы принадлежат к семейству ибисов и отряду голенастых птиц. Отличаются лопатообразно расширенным на конце клювом, которым ловко ловят мелких рыбешек, лягушек и водяных насекомых. Охотятся они обычно вытянувшись косой линией навстречу течению. Сделав шаг, каждая птица широко поводит в сторону опущенным в воду клювом, при следующем шаге отводит его в противоположную сторону, и так дружно «косят» колпицы воду, выискивая спою нехитрую пищу.
[Закрыть] Подобно гусям, они сохраняли в полете военный строй: каждая птица летела не в хвост предыдущей, а немного в стороне; так легче лететь, используя волну разреженного воздуха, поднятую передними птицами.
Колпицы изящно и неторопливо махали крыльями, но иногда вожак вдруг складывал их, и другие птицы следовали его примеру в строго ритмической последовательности; он плавно скользил вниз, пока вся стая без единого взмаха не снижалась до самой поверхности воды. Тут взмахи крыльев возобновлялись, и, начиная с вожака, движение последовательно передавалось всему клину. По отработанности движений они напоминали кордебалет. Но никакая балерина не может соперничать с колпицами красотой своего наряда. Ни у одной птицы, за исключением, пожалуй, фламинго, нет такого дивного оперения. Оно нежно-розовое, с каким-то оттенком, которому не подберешь названия; назвать его просто розовым все равно что назвать небо голубым. В розовом цвете их оперения есть что-то от переливов перламутра, багрянца заката, блеска пламени и сверх того еще нечто совершенно ускользающее от определения, неуловимое и прелестное. Это теплый и живой цвет, вспыхивающий и гаснущий в зависимости от освещения, то нежный и бледный, то темный и карминовый. Поворот крыла, яркий солнечный луч или тень, отброшенная тучей, – и оперение колпиц вспыхивает алым, пунцовым, красно-оранжевым тонами и всеми оттенками средиземноморского коралла. Представьте себе это оперение на фоне темно-синего моря, прозрачной зелени лагуны, густой оливковой листвы мангровых деревьев, лазурного неба и золотистого песка залитого солнцем тропического берега – и вы получите некоторое представление о колпицах в их естественном окружении.
Необходимо принять меры для их защиты, иначе близится час, когда последняя колпица в этой части земного шара построит последнее гнездо и снесет последнее яйцо. Когда-то эти птицы огромными стаями водились в южных районах Флориды, на побережье Мексиканского залива и на Вест-Индских островах. Сейчас во Флориде колпицы полностью уничтожены, а из Вест-Индских островов они еще изредка встречаются на Кубе и Эспаньоле, но и там находятся уже на грани исчезновения. Их еще можно найти и на острове Большой Инагуа. Когда их уничтожат и там, мы не сможем любоваться этими своеобразными и прелестными птицами.
Смотришь на колпицу и кажется, что это какая-то помесь утки с аистом. На самом же деле она не принадлежит ни к тем, ни к другим. Ближайшие ее родственники – ибисы, с которыми, по мнению некоторых орнитологов, их следует объединить в один отряд; но, согласно современной классификации, колпицы выделяются в совершенно отдельную группу. Необычайный клюв колпиц, придающий им удивительно забавный вид, не позволяет сблизить их с другими отрядами птиц. Он не розовый, как перья птицы, а зеленовато-голубой, переходящий у основания в серый. Кончик клюва плоский, напоминающий по форме ложку или лопатку; голова и нос голые, без оперения, и если посмотреть на колпицу сверху, она похожа на лысого Сирано де Бержерака с чудовищным носом.
Торопливо натянув одежду и собрав вещи, я побежал по берегу вслед за стаей. Птичий клин пролетел с полмили вдоль берега, затем свернул и понесся над зарослями мангровых деревьев в глубь острова. Когда я добрался до деревьев, птицы уже скрылись из виду. Я успел только заметить, как они мелькнули над устьем широкого заболоченного протока, пересекавшего всю местность. Сотни мангровых деревьев окаймляли его берега, совершенно закрывая доступ к воде. Где-то в этом болоте находились гнездовья колпиц. Было пятнадцатое февраля, и, насколько я знал их повадки, близился срок гнездования.
Идти на поиски колпиц, конечно, не стоило. Я не проделал еще и четверти намеченного маршрута, а воды выпил уже больше половины. К тому же продовольствия мне хватило бы лишь на несколько дней, после чего пришлось бы перейти на подножный корм. Какую бы интересную особенность фауны острова ни представляли собою колпицы, они все же не имели непосредственного отношения к научным проблемам, которыми я занимался. Но мне очень хотелось увидеть гнездовья этих редких, быстро вымирающих птиц – можно ли было упустить такую возможность?
Протока, подумал я, мелкая, не глубже, чем по колено. Почему бы мне не пройти ее вброд по всей длине? Достигнув ее конца и пробравшись сквозь заросли мангровых деревьев, я выйду на сушу и по диагонали вернусь к побережью. По дороге можно сделать топографические заметки и набрать ящериц. Эта казуистика понадобилась мне для очистки совести – я отлично понимал, что получу те же результаты с меньшей затратой времени, если перейду протоку у самого устья, минуя мангровые заросли. Но при таком маршруте пришлось бы распрощаться с колпицами…
На лодке исследование протоки заняло бы всего лишь несколько часов; оно не представило бы никакой трудности, если бы производить его с берега, но в том-то и дело, что никакого берега не оказалось. Переплетающиеся корни мангровых деревьев торчали со всех сторон, и я поневоле вынужден был держаться середины. Вначале я уверенно шагал по гладкому и твердому песчаному дну, потом песок стал мельче, а дно мягче, и мне пришлось месить ногами противную липкую грязь. Вот тут-то мне бы и повернуть обратно, и я бы так и поступил, но в самый последний момент, когда я уже решил возвратиться на сушу, снова появилась колпицы. Они бродили по мелководью в поисках добычи и забавно хватали ее, грациозно поворачивая вбок клювы. Они быстро водили клювами под водой, хватая ракушки, моллюсков и мелкую рыбешку. Затем они снова поднялись в воздух и полетели вдоль протоки. Вечер застал меня в лабиринте болота. Шесть или семь раз я готов был повернуть обратно, но надежда найти гнездовья гнала меня вперед, А колпицы словно издевались надо мной – никак до них не доберешься!
Мангровые заросли буквально кишели водяной птицей. Большие отряды перелетных ржанок и куликов-песочников шагали военным строем по заболоченным низинам. Несколько стай пеликанов то летали и били крыльями над зеленой водой, то с громким всплеском ныряли за рыбой. Повсюду – и под сенью мангровых деревьев, и на отмелях – были видны целые легионы маленьких зеленых цапель. В воздухе висел их гортанный крик. Испуганно крича, они десятками поднимались ввысь, пролетев несколько ярдов, опускались и снова взлетали. Огромные, худые голубые цапли неподвижно стояли на одной ноге, подстерегая злополучных моллюсков, а затем улетали, тяжело размахивая крыльями, словно какие-нибудь ископаемые птеродактили. Я вспугнул стайку куликов-ходулочников, и они подняли ужасающий шум, похожий на тявканье злобных собак. Повсюду я находил покинутые и заброшенные гнезда цапель, а на самых мелких местах – тщательно замаскированные, плоские, качающиеся на воде гнезда доминиканской чомги. Они тоже пустовали и разрушались, хотя их хозяева плавали и ныряли по всей реке.
Этот вид чомги – самый мелкий во всем их семействе. Доминиканская чомга напоминает утку, но клюв у нее сжат с боков, а ноги так далеко отставлены назад, что по земле она ходит медленной, нетвердой походкой. Летает чомга мало, но на воде являет чудеса ловкости и проворства. Вершина ее искусства – подводное плавание: она может проплыть под водой большое расстояние и двигается с удивительной быстротой, отталкиваясь широкими лопастями специально для этого приспособленных ног. Жизнь доминиканской чомги целиком проходит в плавании – на поверхности или под водой.
Когда заходящее солнце осветило меня косыми лучами, я был уже далеко от побережья. Колпицы совершенно исчезли, затерялись в густых мангровых зарослях. Белый известковый ил лежал очень толстым слоем, в нем увязали ноги, он налипал на мои парусиновые тапочки и штаны. Тут только я почувствовал, до чего устал. Мои соломенные мешки внезапно отяжелели, словно были набиты камнями. Ремни врезались в плечо. Лицо и шея обгорели, к ним больно было прикоснуться. Глаза резало от яркого солнечного блеска. Соленая вода разъела кожу на ногах, и она потрескалась.
Куда бы присесть? Я тщетно искал сухое местечко но его не было. Каждую пядь твердой земли занимали мангровые деревья. Негде было присесть и на грязевых отмелях. Пробиться на сушу сквозь заросли я и не пытался: корни мангровых деревьев разрослись и образовали совершенно непроходимый барьер с такими маленькими просветами, что сквозь них могли пробраться разве что кулики да цапли.
Солнце спускалось все ниже и наконец скрылось за деревьями, окрасив облака в розовый цвет. Темнота сгущалась. В небе зажглась первая звезда; сначала бледная, она постепенно разгоралась. Небесная синева потускнела, подернулась сероватыми тенями, затем на землю упал мрак. Тут мое ухо уловило легкое гудение – это зажужжали москиты. Целыми тучами налетели они и облепили мне руки, лицо, плечи. Я отчаянно стряхивал их и давил десятками. На руках у меня образовалось месиво из раздавленных москитов и моей собственной крови. На место раздавленных немедленно садились другие. Они залетали мне в глаза, набивались в уши и ноздри. Еще днем у меня от жары растрескались губы, а сейчас они совсем распухли от укусов. Проведя рукой по лбу, я обнаружил, что он весь покрыт волдырями. Тогда я достал платок и повязал им лицо, оставив открытыми только глаза, как делают бандиты; но и это не помогло: кровопийцы пробрались под мою импровизированную маску и стали неистовствовать хуже прежнего. Не спасала меня и рубашка: острые жала с такой легкостью пронзали легкую ткань, словно ее вообще не существовало. В отчаянии я попробовал смочить рубаху, надеясь, что это как-то помешает москитам. Ничего подобного! Мокрая ткань лишь плотнее прилипла к телу. Мне пришло в голову смазать лицо и тело мокрой глиной, но защитной маски не получилось: грязь тоненькими струйками стекала на грудь. Я проклинал колпиц, проклинал собственную глупость, проклинал положение, в котором очутился…
Конечно, я сам был виноват, что залез в это болото, но у меня было и оправдание: ведь с того вечера, как Офелия испекла вам хлеб в песках лагуны Кристоф, я ни разу не видел ни единого москита. Но мангровое болото, хоть вода в нем и соленая, оказалось отличным питомником для этой твари. Они ожили, как только стемнело, и несметными полчищами накинулись на беззащитного путника. Как-то раз мне пришлось провести несколько ночей на болотах в Нью-Джерси, в другой раз я ночевал в затопленных кипарисных рощах на юге Джорджии. Там было столько москитов, что даже дюжина самолетов не перекрыла бы их жужжание. Но нигде и никогда я не испытывал таких мучений, как этой ночью в трясине, борясь с мириадами москитов.
Надо что-то предпринять, не теряя ни минуты!
Боль от укусов становилась все мучительнее и буквально сводила меня с ума. Жужжание усиливалось. В такт ему шумно вибрировали барабанные перепонки. Я не знаю ничего, что бы так пагубно действовало на нервы, как хоровое пение москитов. Я был близок к полному отчаянию. Понадобилось огромное усилие воли, чтобы не бросить на произвол судьбы всю мою поклажу и не кинуться опрометью к берегу. Мне действительно ничего не оставалось, как вернуться обратно, но делать это надо было осторожно, не торопясь, чтобы не сбиться в темноте с пути и не забрести в какой-нибудь боковой рукав, который приведет меня в тупик. И вот я упрямо шлепал по грязи, всеми силами сдерживая себя, чтобы не давить москитов: когда борешься с ними, они жужжат еще громче и еще более раздражают. Минута за минутой я шел по колено в теплой воде, спотыкаясь о поваленные стволы, падая в ямы, поднимаясь и снова падая. Боль становилась все невыносимее, и, чтобы заглушить ее, я старался сосредоточиться на чем-нибудь другом. В воспаленном мозгу возникли образы индусских аскетов, которые, погружаясь в размышления о прекрасном или в глубины философии, закаляют свой дух и делают его нечувствительным к страданиям. И вот, пробираясь сквозь густую тьму, я стал вслух твердить одну поэму, которую помнил наизусть. Это был удивительно печальный, величественный «Танатопсис».
«Ты с видимыми формами природы, любя ее, сношенья завязал, и потому она с тобой заговорила чудесным и богатым языком…» Голос мой глухо отдавался в мангровых рощах. «Когда твой дух весельем преисполнен, ты в голосе ее услышишь радость…» Эти слова всегда казавшиеся мне прекрасными, прозвучали сейчас удивительно глупо: Брайэнт, вероятно, даже не подозревал о существовании москитов!
«Улыбкою она тебя подарит и даст тебе сознанье красоты..» Черт бы побрал этих колпиц! – мысленно выругался я. «И в горькие твои она проникнет думы сочувствием смягчит их остроту…» Тут я бухнулся в воду, подняв целый фонтан брызг. Встав и стряхнув с глаз москитов, я продолжал: «Когда же на тебя нахлынут мысли о страшном и последнем часе жизнии пред тобой откроется картина, как в смертной агонии бьется тело, и ты воочию увидишь саван свой, и гробовой покров, и тьму, где без дыханья ты лежишь…» Веки мои так распухли, что я уже не мог раскрыть глаза… «Тогда ты содрогнешься от предчувствий, тоска сожмет рукой железной сердце…» Ну и выбрал же я поэмку! «Но ты скорее выходи на волю под ясно-голубой шатер небес и слушай все, чему природа учит: ведь отовсюду – из глубин воздушных, с земли и с синих вод несется плавно природы тихий голос…» Последние слова я произнес шепотом, потому что с десяток москитов уселись на мои губы и разом вонзили в них жала.
«Немного дней пройдет, и солнце, что видит все, когда обходит землю, тебя, тебя уж больше не найдет нигде на свете – ни в земле холодной…» Почему холодной? Ничего подобного – она горячая, она жжет…
«Нигде на свете – ни в земле холодной, где упокоили твое недавно тело, облив его слезами расставанья, ни в океане бурном – нет, нигде твой облик ныне уж не существует…»
Водная поверхность внезапно засветилась, и это на какой-то момент отвлекло меня: над деревьями всходила кроваво-красная луна. Сквозь облако москитов, висевшее перед моими распухшими глазами, я разглядел медные отблески луны на листьях. И снова мрачно начал повторять слова поэмы: «Земля, тебя вскормившая, взывает, чтоб ты в нее скорей вернулся и потерял обличье человека…» Никто не найдет меня, если я свалюсь без сил в это болото…«Особую свою закончив жизнь, с природой вновь сольешься воедино и станешь братом ты бесчувственному камню и в прах вернешься…»
Тут память отказала мне, и несколько секунд я неистово молотил москитов, облепивших мою голову. Лицо мое, казалось, вдвое увеличилось в размерах, кожа на вздувшихся губах туго натянулась. Яд от бесчисленных укусов всасывался в руки, и они онемели. Но я снова овладел собой и продолжал: «И в прах вернешься, чтоб парень деревенский тебя топтал ногами и землю ту, с которой ты смешался, взрывал сохой. Могучий дуб пронзит корнями то, что было оболочкою твоею. Но знай: ты не останешься один и там, где ждет тебя приют и вечный отдых…» Приют и вечный отдых! Чего бы я не дал, чтобы хоть на минутку присесть и отдохнуть! «И более прекрасного жилища никто найти не может…»
Я, конечно, только обманывал себя: боль по-прежнему сводила меня с ума. «Танатопсис» хоть и помогал, но всякий раз лишь на несколько секунд. Мне все труднее становилось припоминать слова – они ускользали из памяти, хотя я знал поэму наизусть. Шлепая по грязи, я упрямо шел вперед – совершенно вслепую, потому что было темно, – продолжая твердить знакомые строки: «А на земле, которую покинул тот, кто к веселью склонен, царит веселие, печаль, задумчивость и грусть, и каждый из живых к мечте стремится. Но час грядет, веселие угаснет, заботы вдруг безмерно потускнеют, и сущие в живых покинут жизнь и в землю. – к тебе, к тебе тогда они сойдут и рядом лягут…» Цепенея, я продолжал бороться за жизнь и выкрикивал эти слова, обращаясь к москитам.
Остальные события этой ночи сохранились в моей памяти как дурной сон. Сам не свой от усталости, обезумевший от укусов, едва держась на ногах, я, хромая и спотыкаясь, выбрался наконец к побережью. Было уже около двух часов ночи. На берегу дул пассат, он принес мне облегчение и разогнал тучу вившихся вокруг меня москитов. Смутно вспоминаю, как я свалился на песок у подножия большой скалы и впал в беспамятство. Быть может, я еще бормотал строки «Танатопсиса» – я этого не помню…
Проснувшись утром, я заставил себя раздеться и искупаться в море, а одежду, пропитанную болотным илом, разложил сушиться на солнце. Лицо мое представляло сплошную опухоль, все тело покрывали волдыри от укусов. У меня был жар, я весь горел. Сначала я решил, что у меня малярия, затем понял, что это миллионы моих кровяных телец борются с ядами. На меня нашла сонливость, и несколько часов подряд я лежал в полудреме. Затем поднялся, съел банку мясных консервов и оделся. Меня мучила жажда, и я выпил много воды. К вечеру ее осталось не больше пинты. Перед закатом я взвалил на себя мешки и перебрался в более удобное место, к каменному уступу над самой водой, куда даже при полном безветрии не могли прилететь москиты.
Я проспал большую часть ночи на своем жестком ложе, а проснувшись за несколько часов до рассвета, убедился, что лихорадка меня уже не трясет и волдыри от укусов окончательно рассосались. Я чувствовал себя отдохнувшим, силы вернулись ко мне. Правда, тело ныло от долгого лежания на голом камне, но стоит только размяться – и все пройдет… Самым удивительным было то, что у меня появилась необыкновенная ясность в мыслях, какой я не знал со времени нашего кораблекрушения. Воздержание в пище за последние дни, мучения прошлой ночи, проведенной в болоте, и усталость после тяжелых переходов в страшную жару – все это, вместе взятое, очевидно, обострило мою нервную чувствительность. Этот и еще несколько подобных случаев убедили меня, что старинный религиозный обычай подвергать себя периодическим постам и лишениям имеет разумное физиологическое обоснование. Мозг, обычно функционирующий в ровном и замедленном темпе, начинает цепенеть и, чтобы вернуться к полной активности, нуждается в основательной физиологической встряске. Многие из блестящих прозрений пророков древности появились как раз после периодов физических лишений и дней поста. Это отнюдь не неуклюжая выдумка, и некий весьма известный назареянин, проведя сорок дней в пустыне, подписался под этой теорией.