Текст книги "Шар и крест"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Глава XVIII
ЗАГАДКИ И ЗНАМЕНИЯ
Чуть-чуть поодаль, сзади, стояли два врача: известный нам Квейл и какой-то еще, помоложе и поплотнее, с гладко причесанными волосами и круглым, но не кротким лицом. Оба они кинулись к беглецам, но начальник их, не двигаясь с места, остановил их леденящим взором.
– Пускай идут, – ледяным голосом сказал он (лед его голоса и взгляда, без сомнения, никогда не был водой). – Не люблю излишнего рвения. Неужели вы думаете, что я дал бы им выйти из палат, если бы этого не хотел? Теперь – пускай гуляют, весь мир стал для них палатой. Да пускай хоть выйдут за стену – от меня им не уйти. Пускай возьмут крылья зари и переселятся на край моря – и там рука моя поведет их и удержит десница моя. Не унывайте, доктор Квейл, истинная тирания только начинается.
И с этими словами главный врач удалился, смеясь на ходу, словно смех его был слишком страшен для человечества.
Тернбулл резко спросил у его подчиненных:
– Что это значит?
– Разрешите представиться, – улыбаясь сказал тот, что помоложе: – Доктор Хаттон. Насколько я понимаю, вы недовольны тем, что вам разрешили свободный режим?
– Нет, – сказал Тернбулл. – Я недоволен другим: если мне можно свободно гулять, почему меня целый месяц держали взаперти? Никто меня не осматривал, ничего не изменилось…
Молодой врач курил, глядя в землю, потом ответил:
– Многое изменилось. Именно за этот месяц он провел свой законопроект. Теперь организована особая, медицинская полиция. Даже если вы сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет нашей справки о нормальности.
Доктор Крейл тем временем шагал большими шагами по газону; доктор Хаттон продолжал свой рассказ:
– Глава нашей клиники объяснил членам парламента, почему, с научной точки зрения, неверна прежняя система. Ошибка заключалась в том, что сумасшествие считалось исключением. На самом же деле оно – как, скажем, забывчивость – присуще почти всем людям, и целесообразнее определять тех немногих – очень немногих, – у кого его нет. Если это доказано достаточно точно, человек получает справку, а чтобы легче было, ему выдают маленький значок – букву «S», латинское «Sanus"* – И парламент принял такой закон? – спросил Тернбулл.
– Мы им объяснили, – сказал врач, – что науке виднее.
Тернбулл пнул ногой камень, сдержался и спросил еще:
– Причем же тут мы? Почему нас заперли? Ни я, ни Макиэн – не члены парламента, не министры…
– Он не боялся министров, – перебил его медик, – он не боялся ни палаты общин, ни палаты лордов. Он боялся вас обоих.
– Боялся! – впервые за это время вступил в беседу Эван. – Неужели он…
– Опасность позади, теперь это сказать можно, – перебил врач и его. – Только вас обоих он и боялся. Нет, есть и третий, его он боялся еще сильнее и похоронил еще надежней.
– Идем отсюда, Джеймс, – сказал Макиэн. – Надо это все обдумать.
Однако Тернбулл спросил напоследок:
– Но что стряслось с народом? Почему вся Англия помешалась на помешательстве?
Доктор Хаттон улыбнулся своей открытой улыбкой и отвесил легкий поклон.
– Не хотел бы потворствовать вашему тщеславию, – сказал он.
Тернбулл молча повернулся и вместе с Макиэном исчез в светящейся листве сада. Место их заключения почти не изменилось, разве что цветы были красивей, чем когда-либо, а больных или врачей стало больше: на дорожках то и дело попадались какие-то люди.
Один из этих людей – скорее всего врач – решительно и быстро прошел мимо, и Тернбуллу показалось, что он где-то его видел; более того, что он когда-то на него смотрел. Лицо его не вызывало ни гнева, ни нежности, но Тернбулл знал, что оно играло немалую роль в его жизни. Кружа по саду, он пытался припомнить, с чем связано это породистое, но никак не благородное лицо. С врачами Тернбулл редко имел дело, психиатров вообще не видел до недавних пор. Так кто же это, дальний родственник или забытый попутчик?
Вдруг человек этот, снова проходя мимо, раздраженно поправил пенсне, и Тернбулл вспомнил: то был судья, перед которым некогда стояли они с Макиэном. По-видимому, его вызвали сюда по делу.
Сердце у редактора забилось сильнее. А может, мистер Кэмберленд Вэйн проверяет, законно ли то, что здесь творится? Конечно, судья глуповат, но никак не бессердечен, даже благодушен в своем роде. Как бы то ни было, он много больше похож на человека, чем безумец с бородой или мертвец с раздвоенным подбородком. И редактор подошел к судье.
– Добрый вечер, мистер Вэйн, – сказал он. – Наверное, вы меня не помните.
– Как не помнить! – с неожиданной живостью, если не злобой, отвечал судья. – Еще бы мне не помнить вас и этого… длинного…
– Макиэна, сэр, – учтиво подсказал Тернбулл. – Он тоже здесь.
– То-то и оно! – воскликнул Взйн. – Черт бы его побрал!
– Мистер Вэйн, – миролюбиво сказал Тернбулл, – спорить не буду, мы вам порядком досадили. Вы были очень добры к нам, и теперь, надеюсь, подтвердите, что мы-не преступники и не сумасшедшие. Пожалуйста, помогите нам! С вашим влиянием…
– Моим влиянием?! – крикнул судья. – В каком это смысле? – Лицо его изменялось от гнева, но сердился он, кажется, не на Тернбулла.
– Разрази меня Бог… простите, гром! – наконец крикнул он снова. – Я здесь не судья. Я – больной. Эти кретины утверждают, что я сошел с ума.
– Вы?! – воскликнул Тернбулл, – Вы сошли с ума? – и, едва удержавшись от слов: «Да у вас его и не было», мягко продолжал: – Быть не может. Такие, как мы с Эваном, можем страдать безвинно, но вам это просто не идет… У вас должно быть влияние.
– Теперь оно есть в Англии только у одного человека, – сказал Вэйн, и высокий его голос неожиданно зазвучал жалобно и покорно. – У этого негодяя с длинным подбородком.
– Как же до этого дошло? – спросил Тернбулл. – Кто виноват?
– Кто виноват? – повторил судья, – Да вы же! Когда вы согласились драться с Макиэном, все перевернулось. Англичане теперь поверят, что премьер-министр выкрасился в розовое с белыми крапинками.
– Не понимаю, – произнес Тернбулл. – Да я же всю свою жизнь дрался.
– Но как вы дрались? – вскричал судья. – Конечно, бывало, вы пересаливали, однако мы понимали вас… мы на вас надеялись…
– Вот как? – спросил редактор «Атеиста». – Жаль, я тогда не знал…
Быстро отойдя в сторону, он опустился на скамейку, и минут шесть собственные мучения мешали ему понять, как странно и как смешно, что судья Вэйн признан сумасшедшим.
Здесь, в саду, было так красиво, что казалось, будто на всем свете просто течет время, когда тут занимается рассвет или начинается закат. Один здешний вечер – точнее, самый конец дня – Эван Макиэн вспомнит, мы полагаем, в самый час своей смерти. Поэты и художники сравнивали именно такое небо с желтым нарциссом, но сравнению этому недостает тонкости и точности. Небеса сияли той невинной желтизною, которая не ведает шафрановых оттенков, и каждый миг может перейти в зеленый цвет. Деревья на этом фоне стали фиолетово-синими, белый месяц едва виднелся. Макиэн, повторю, запомнил навсегда эти прозрачные, почти призрачные минуты, и потому что они сияли девственным золотом и серебром, и потому что они были самыми страшными в его жизни.
Тернбулл сидел на скамейке, и золотое предвечернее сияние трогало даже его, как тронуло бы вола на пастбище. Однако неспешные его раздумья мигом оборвались, когда он увидел, что Макиэн несется по газону, а вид у него такой, какого не бывало за все это время.
Уроженец Южной Шотландии хорошо знал чудачества уроженца Шотландии Северной, но на сей раз удивился, особенно когда Макиэн рухнул на скамью, едва не свалив ее, и стиснул колени, словно боролся с сильной болью.
Взглянув на бледное лицо своего друга и врага, Тернбулл похолодел. Синие глаза и прежде бывали темны, как бурное море у северо-западных берегов Шотландии, но в них звездою над морем всегда светилась надежда. Теперь звезда угасла.
– Они правы, они правы! – воскликнул Эван. – О, Господи, Джеймс, они правы! Меня и должны здесь держать! Ах, можно было догадаться… я столько мечтал, так возомнил о себе… думал, что все против меня… такие верные симптомы…
– Объясните же, что случилось! – вскричал атеист, не заметив, что голос его исполнен отеческой любви.
– Я сумасшедший, – ответил Эван и откинулся на спинку скамьи.
– Какая чепуха! – сказал Тернбулл. – Опять на вас что-то нашло.
Макиэн покачал головою.
– Я себя неплохо знаю. – сказал он. – На меня находит, это правда. Я бываю в раю, бываю в аду. Но ни один мистик не видит – просто так, глазами – того, чего нет.
– Что же вы видели? – недоверчиво спросил Тернбулл.
– Я видел ее, – тихо сказал Макиэн, – сейчас, здесь, в этом чертовом саду.
Тернбулл так растерялся, что ничего не ответил, и Эван продолжал:
– Я видел ее за дивными деревьями, на фоне блаженных небес, как вижу всякий раз, когда закрываю глаза. Я закрыл их, открыл, но она не исчезла. У ворота ее был такой же мех, но костюм казался ярче, чем тогда, когда я и впрямь ее видел.
Тернбулл наконец сумел рассмеяться.
– Замечтались, вот и все…– сказал он. – Приняли за нее другую девушку.
– Принял за нее другую…– начал Макиэн, и голос его пресекся.
Наступило молчание, тяжкое – для скептика, пустое и безнадежное – для рыцаря веры.
Наконец Эван сказал:
– Что ж, если я сошел с ума, слава Богу, что я помешался на этом.
Тернбулл что-то неловко пробормотал и закурил, чтобы собраться с мыслями, но тут же чуть не подпрыгнул.
На фоне бледно-лимонного неба появилась темная хрупкая фигурка, и он узнал соколиный профиль и гордую посадку головы. Медленно поднявшись, он произнес как можно беспечней:
– Да, Макиэн, ничего не скажешь, похожа.
– Что? – закричал Эван. – Вы тоже ее видите? – И звезда загорелась в его глазах.
Сдвинув брови, Тернбулл быстро пошел прямо по траве. Макиэн сидел недвижно и видел то, чего видеть нельзя, – он видел, как человек из плоти и крови подходит к призраку, как они здороваются и даже как они подают друг другу руки.
Больше выдержать он не мог, кинулся к ним и увидел снова, как с Тернбуллом по-светски приветливо беседует та, чье лицо в его снах то почти ускользало от него, то вставало перед ним с немыслимой наяву четкостью. Героиня его снов вежливо и мило протянула ему руку. Когда он тронул ее, он понял, что совершенно здоров, даже если весь мир сошел с ума.
Она была изысканно хороша и держалась с полной непринужденностью. Женщины, как это ни чудовищно, не выказывают чувств на людях; но Макиэн их выказал. Он по сей день не знает, что он спросил, но помнит очень точно, какое было у нее лицо, когда он спрашивал.
– Как, разве вы не слышали? – улыбаясь, ответила она. – Я – сумасшедшая.
Потом помолчала и прибавила не без гордости:
– У меня и справка есть.
Она по-прежнему держалась стоически, как светская дама, а Макиэн по-прежнему едва пролепетал:
– За что они вас сюда посадили? Она засмеялась неизвестно чему, как смеются женщины, и спросила в свой черед:
– А вас?
Тернбулл стоял в стороне и смотрел на рододендрон, быть может, потому, что Эван успешно воззвал к небесам, быть может – потому, что сам он хорошо знал здешнюю, земную жизнь. Но хотя они были теперь одни. как Адам и Ева, она говорила все тем же легким тоном.
– Меня здесь держат за то, – ответил Эван, – что я пытался сдержать обещание, которое дал вам.
– Ну вот, – сказала она и беззаботно кивнула. – А меня за то, что вы его дали мне.
Макиэн посмотрел на нее, потом – на траву, потом – на небо, и снова – на нее.
– Не смейтесь надо мной, – сказал он. – Неужели вы здесь потому, что помогли нам?
– Да, – отвечала она, по-прежнему улыбаясь, но голос изменил ей.
Эван закрыл лицо своей большой рукой и заплакала Даже апостолу науки надоест глядеть сорок пять минут на один и тот же кустик, и потому Тернбулл был рад, когда течение событий заставило его перейти к изучению штокроз, которые росли футов на пятьдесят дальше. Однако и там, не глядя на него, показались двое его знакомых, настолько захваченные беседой, что черноволосая голова почти прикасалась к каштановой.
Оставив штокрозы, Тернбулл перепрыгнул через клумбу и пошел к дому. Двое других медленно шли по тропинке, и только Бог знает, о чем они говорили (ибо ни он, ни она так и смогли это вспомнить); но если бы я случайно и знал, я бы не сказал вам.
Когда они остановились, она с прежней светскостью протянула руку, но рука эта дрожала.
– Если всегда будет, как сейчас, – неловко проговорил Эван, – неважно, выпустят ли нас отсюда.
– Вы пытались умереть из-за меня четыре раза, – сказала она. – Меня заперли из-за вас в сумасшедшем доме. Мне кажется, после этого…
– Да– тихо сказал Эван, не поднимая глаз, – после этого мы отданы друг другу. Мы… мы как бы проданы друг другу навеки. – И он поднял глаза. – Скажите, как вас зовут?
–Меня зовут Беатрис Дрейк, – серьезно отвечала она. – Можете все про меня прочитать вот тут, в этой справке.
Глава XIX
ПОСЛЕДНИЕ ПЕРЕГОВОРЫ
Тернбулл шел к дому, тщетно пытаясь понять, почему здесь оказались два столь разных человека, как судья и девушка.
Вдруг из-за лавровых кустов выскочил еще один человек и чуть не кинулся ему на шею.
– Неужели не узнаете? – почти прорыдал он, – Забыли меня? А что с моей яхтой?
– Пожалуйста, не обнимайте меня, – сказал Тернбулл. – Вы что, с ума сошли?
Человек опустился на дорожку и захохотал.
– Именно что нет! – вскричал он. – Торчу тут, а с ума не сошел! – И он снова залился невинным смехом.
Тернбулл, который уже ничему не удивлялся, серьезно смотрел на него круглыми серыми глазами.
– Если не ошибаюсь, мистер Уилкинсон, – минуты через две сказал он.
Уилкинсон, не вставая с дорожки, учтиво поклонился ему.
– К вашим услугам, – произнес он. – Нет, вы мне скажите, что с моей яхтой? Понимаете, меня здесь заперли, а яхта все же развлечение для холостяка.
– Простите нас, – с искренним огорчением сказал Тернбулл, – но сами видите…
– Вижу, вижу, при вас ее нет, – разумно и милостиво ответил Уилкинсон.
– Понимаете, – снова начал Тернбулл, но слова застыли в его устах, ибо из-за угла показалась бородка и очки доктора Квейла.
– А, дорогой мой мистер Уилкинсон! – обрадовался врач. – И мистер Тернбулл здесь! Мне как раз надо побеседовать с мистером Тернбуллом. Я уверен, что вы нас простите! – И, кивнув Уилкинсону, он увлек Тернбулла за угол.
– Мой дорогой, – ласково сказал он, – я должен предупредить вас… вы ведь так умны… так почитаете науку. Не надо вам связываться с безнадежно больными. От них можно с ума сойти. Этот несчастный – один из самых ярких случаев так называемой навязчивой идеи. Он всем говорит, – и врач доверчиво понизил голос, – что двое людей увели его яхту. Рассказ его совершенно бессвязен.
– Нет, не могу!..-воскликнул Тернбулл, топая ногой по камешкам.
– Я вас прекрасно понимаю, – печально сказал врач. – К счастью, такие случаи очень редки. Собственно, этот настолько редок, что мы создали особый термин – пердинавитит, то есть навязчивая мысль о том, что ты потерял какой-либо вид судна. Не хочу хвастаться, – и он смущенно улыбнулся, – что именно я обнаружил единственный случай пердинавитита.
– Доктор, это неправда! – воскликнул Тернбулл, чуть не вырывая у себя волосы. – У него действительно увели яхту. Я и увел.
Доктор Квейл пристально поглядел на него и ласково ответил:
– Ну конечно, конечно, увели, – и быстро удалился, бормоча: «Редчайший случай рапинавитита!.. Исключительно странно при элевтеромании… До сих пор не наблюдалось ни…» Тернбулл еще постоял немного и кинулся искать Макиэна, как кидается муж, даже плохой, искать жену, чтобы излить ей гневное недоумение.
Макиэн медленно шел по слабо освещенному саду, опустив голову, и никто не понял бы, что он – в раю. Он не думал, он даже ничего особенного не чувствовал. Он наслаждался воспоминаниями, главным образом – материальными: той или иной интонацией, движением руки. Это неколебимое и отрешенное наслаждение внезапно оборвалось, и перед ним появилась рыжая бородка. Он отступил на шаг, и душа его медленно вернулась в окна глаз. Когда Джеймс Тернбулл скрещивал с ним шпаги, он не был в такой опасности. В течение трех секунд Макиэн мог бы убить собственного отца.
Однако гнев его исчез, когда он увидел лицо друга. Даже пламя рыцарской любви поблекло на миг перед огнем недоумения.
– Вы заболели? – испуганно спросил Макиэн.
– Я умираю, – спокойно отвечал Тернбулл. – Я в самом прямом смысле слова умираю от любопытства. Я хочу понять, что же все это значит.
Макиэн не ответил, и он продолжал свою речь:
– Тут Уилкинсон, этот, у которого мы взяли яхту. И судья, который судил нас. Что это значит? Только во сне видишь столько знакомых лиц.
Помолчав, он вскрикнул с какой-то невыносимой искренностью:
– А сами вы здесь, Эван? Может быть, вы мне снитесь? Может быть, вы вообще приснились мне, и я сплю?
Макиэн молча слушал каждое слово, и тут лицо его осветилось, как бывало, когда что-нибудь открывалось ему.
– Нет, благородный атеист! – воскликнул он. – Нет, целомудренный, учтивый, благочестивый враг веры! Вы не спите, вы просыпаетесь.
– Что вы хотите сказать? – проговорил Тернбулл.
– Много знакомых лиц видишь в двух случаях, – промолвил Макиэн, – во сне, и на Страшном суде.
– По вашему…– начал бывший редактор.
– По-моему, это не сон, – звонко сказал Эван.
– Значит…– снова заговорил Тернбулл.
– Молчите, я то я спутаюсь! – прервал его Эван, тяжело дыша. – Это трудно объяснить. Сои лживей, чем явь, а это – правдивей. Нет, сейчас не конец света, но конец чего-то… один из концов. И вот, все люди загнаны в один угол. Все сходится к одной точке.
– Какой? – спросил Тернбулл.
– Я ее не вижу, – отвечал Эван. – она слишком проста. – Он опять помолчал и сказал так;
– Я не вижу ее, но попробую объяснить. Тернбулл, три дня назад я понял, что нам не стоит драться.
– Три дня назад! – повторил Тернбулл. – Почему же это?
– Я понял, что не совсем прав, – сказал Эван, – когда увидел глаза того человека, в келье.
– В келье?! – удивился Тернбулл. – В камере, в палате? Этого идиота, который радовался, что железка торчит?
– Да, – отвечал Эван. – Когда я увидел его глаза и услышал его голос, мне открылось, что вас убивать не надо. Это все-таки грех.
– Премного обязан, – сказал Тернбулл.
– Подождите, мне трудно объяснить, – кротко сказал Эван. – Я ведь хочу сказать правду. Я хочу сказать больше, чем знаю.
Он снова помолчал.
– Так вот, – медленно продолжал он, – я исповедуюсь и каюсь в том, что хотел вас убить. Я покаялся бы в этом перед старым судьей. Я покаялся бы в этом даже перед тем ослом, который говорил о любви» Все, кто считал нас безумными, правы. Я не совсем здоров.
Он отер ладонью лоб, словно и впрямь совершал тяжелую работу, и сказал:
– Душа моя не совсем здорова, но безумие мое – не из самых страшных. Многие убивали друг друга, убивают и сейчас… По сравнению с ними – я нормален. Но когда я увидел его, я все увидел. Я увидел Церковь и мир. Церковь бывала безумной здесь, на земле, такой же самой, как я. Но все же именно мы при мире – как санитары при больных. Убивать дурно даже тогда, когда тебе бросили вызов. Но ваш Ницше говорит, что убивать вообще хорошо. Пытать людей нельзя, и если даже их пытает церковник, надо схватить его за руку. Но ваш Толстой говорит, что никого никогда за руку хватать нельзя. Так кто же безумен – мир или Церковь? Кто безумней – испанский священник, допускающий тиранию, или прусский философ, восхищающийся ею? Кто безумней
– русский монах, отговаривающий даже от праведного гнева, или русский писатель, вообще запрещающий сильные чувства? Если мир оставить без присмотра, он станет безумней любой веры. Недавно мы с вами были самыми сумасшедшими людьми в Англии, а теперь… да Господи, мы самые нормальные! Так и можно проверить, кто безумней, – Церковь или мир. Предоставьте рационалистов их собственной воле и посмотрите, до чего они дойдут. Если у мира есть какой-то противовес, кроме Бога, – пусть мир отыщет его. Но ищет ли он его? Да этот ваш мир только и делает, что шатается!
Тернбулл молчал, и Макиэн сказал ему, снова глядя в землю:
– Мир шатается, Тернбулл, вы это знаете. Он не может стоять сам собой. Оттого вы и мучались всю жизнь. Нет, сад этот – не сон, но мир, сошедший с ума. Он помешался, – продолжал Эван, – и помешался на вас. Теперь суд миру сему. Теперь князь мира… да, князь мира будет осужден именно потому, что взял на себя суд. Только так и решается спор между шаром и крестом…
Тернбулл резко поднял голову.
– Между шаром и…– повторил он.
– Что с вами? – спросил Макиэн.
– Я видел сон, – отвечал Тернбулл. – Крест в этом сне упал, шар остался.
– И я видел сон, – сказал Эван. – Крест в этом сне стоял, шар не был виден. Сны эти посланы адом. Чтобы поставить крест, нужен земной шар. Но в том-то и разница, что земля даже шаром быть не. может. Ученые вечно твердят нам, что она – как апельсин, или как яйцо, или как сосиска. Они лепят из нее сотни нелепых тел. Джеймс, мы не вправе полагаться на то, что шар останется шаром, что разум останется разумным. Шар мира сего покосился набок, и только крест стоит прямо.
Оба долго молчали, потом Тернбулл нерешительно произнес:
– Заметили вы, что с тех пор… ну, с тех наших снов… мы и не взглянули на наши шпаги?
– Заметил, – очень тихо отвечал ему Эван. – Оба мы видели то, что ненавидим поистине, и кажется, я знаю, как это зовется.
– Неважно, как это назвать, – сказал Тернбулл, – если ты этому не поддаешься.
Кусты расступились, и, перед друзьями встал главный врач клиники. На сей раз в его глазах не было и тени усмешки, они горели чистой ненавистью, которая гнездится не в сердце. И в голосе его было не больше иронии, чем в железной дубинке.
– Через три минуты быть в больнице, – с сокрушительной четкостью произнес он. – Всех, кто останется в саду, расстреляем из окон. Выходить запрещается. Много разговоров.
Макиэн легко и даже радостно вздохнул.
– Значит, я прав, – сказал он и послушно пошел к дому.
Тернбулл боролся минуту-другую со страстным желанием – ударить как следует главного врача, потом смирился. Им обоим казалось, что чем меньше они будут делать, тем скорее придет счастливый конец.