355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Кийт Честертон » Шар и крест » Текст книги (страница 4)
Шар и крест
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 17:30

Текст книги "Шар и крест"


Автор книги: Гилберт Кийт Честертон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Глава VIII
ПЕРЕРЫВ

Холодное серебро зари осветило серую равнину, и почти в ту же самую минуту оба шотландца появились из невысокой рощи. Они шли всю ночь.

Они шли всю ночь и почти всю ночь говорили, и если бы предмет их беседы можно было исчерпать, они исчерпали бы его. Сменялись доводы, сменялись ландшафты. Об эволюции спорили на холме, таком высоком, что, казалось, даже в эту холодную ночь его обжигают звезды; о Варфоломеевской ночи – в уютной долине, где золотой стеной стояла рожь; о Кэнсите – в сумрачном бору, среди одинаковых, скучных сосен. Когда они вышли на равнину, Макиэн пылко отстаивал христианское Предание.

Он много узнал и о многом думал с тех пор, как покинул скрытые тучами горы. Он повстречал много нынешних людей в почти символических ситуациях; он изучил современность, беседуя со своим спутником, ибо дух времени легко усвоить из слов и даже из самого присутствия живого и умного человека. Он даже начал понимать, почему теперь так единодушно отвергают его веру, и яростно ее защищал.

– Я понял одну или две ваши догмы, – как раз говорил он, когда они пробирались сквозь рощу на склоне холма, – и я отрицаю их. Возьмем любую.

Вы полагаете, что ваши скептики и вольнодумцы помогали миру идти вперед. Это неверно. Каждый из них создавал свое собственное мироздание, которое следующий еретик разбивал в куски. Попробуйте, поищите, с кем из них вы договорились бы. Почитайте Годвина или Шелли, или деистов XVIII столетия, или гуманистов Возрождения, и вы увидите, что вы отличаетесь от них больше, чем от Папы Римского. Вы – скептик прошлого века, и потому вы толкуете мне о том, что природа безжалостна.

Будь вы скептиком века позапрошлого, вы бы укоряли меня за то, что я не вижу ее чистоты и милосердия. Вы – атеист, и вы хвалите деистов. Почитайте их, чем хвалить, и вы увидите, что их мир не устоит без божества. Вы – материалист, и вы считаете Бруно мучеником науки. Посмотрите, что он писал, и вы увидите в нем безумного мистика. Нет, великие вольнодумцы не разрушили Церкви. Каждый из них разрушил лишь вольнодумца, предшествовавшего ему. Вольнодумство заманчиво, соблазнительно, у него немало достоинств, одного только нет и быть не может – прогрессивности. Оно не может двигаться вперед, ибо ничего не берет из прошлого, всякий раз начинает сызнова, и каждый раз ведет в другую сторону. Все ваши философы шли по разным дорогам, потому и нельзя сказать, кто дальше ушел. Нет, только две вещи на свете движутся вперед, и обе они собирают сказанное раньше. Быть может, они ведут вверх, быть может – вниз, но они ведут куда-то. Одна из них – естественные науки. Другая – христианская Церковь.

– Однако! – сказал Тернбулл. – И конечно, наука весьма обязана Церкви.

– Если уж зашла об этом речь, – отвечал Макиэн, – то я скажу: да, обязана. Когда вы думаете о Церкви, преследующей науку, вам смутно мерещится Галилей. Но перечитайте научные открытия после падения Рима и вы увидите, что многие из них сделаны монахами. Однако это не важно. Я хотел привести пример того, что воистину может развиваться, как развивается наука. Церковь в мире духовном – то же, что наука в своем мире.

– С той разницей, – сказал Тернбулл, – что плоды науки видны, ощутимы. Кто бы ни открыл электричество, мы им пользуемся. Но я нигде не вижу духовных, или просто нравственных плодов, которыми мы обязаны Церкви.

– Они невидимы, потому что они нормальны, – отвечал Макиэн. – Христианство всегда немодно, ибо оно всегда здраво, а любая мода в лучшем случае – легкая форма безумия. Когда Италия помешалась на пуританстве. Церковь казалась слишком преданной искусствам. Сейчас мы связаны для вас с монархией, хотя при Генрихе VIII именно мы не признали божественных прав кесаря. Церковь всегда как бы отстает от времени, тогда как на самом деле она – вне времени. Она ждет, пока последняя мода мира увидит свой последний час, и хранит ключи добродетели.

– Ох, слышал я все это! – отмахнулся Тернбулл. – Это такая чушь, что даже не рассердишься. Ну, хорошо, христианство хранит нравственность. Но сами же вы не пользуетесь этой лакмусовой бумажкой! Koгдa вы зовете врача, вы не спрашиваете, христианин он или нет. Вам важно, хорошо ли он лечит, честен ли он – словом, многое, только не его вера. Если вера так важна, почему вы не поверяете ею всех людей?

– Когда-то мы поверяли, – отвечал Макиэн, – и вы нас за это бранили. Ничего, я заметил, что чаще всего именно так и спорят с христианством.

– Ответ неплох для ученого спора, – добродушно признал Тернбулл, – но вопрос остается. Поставлю его иначе: почему вы не доверяете одним лишь христианам, если только они – хорошие люди?

– Что за ерунда?! – воскликнул Макиэн. – Почему только они? Неужели вы думаете, что Церковь когда-нибудь так считала? Средневековые католики говорили о добродетели язычников столько, что это всем надоело. Нет, мы имеем в виду совсем другое. Надеюсь, даже вы согласитесь, что завтра в Ирландии или в Италии может появиться такой человек, как Франциск Ассизский, – не такой же хороший, а просто такой же самый. Возьмем теперь другие человеческие типы. Некоторые из них поистине прекрасны. Английский джентльмен-елизаветинец был предан чести и благороден. Но можете ли вы здесь, сейчас стать елизаветинцем? Республиканец XVIII века, с его суровым свободолюбием и высоким бескорыстием, был по-своему неплох. Но видели вы его? Видели вы сурового республиканца? Прешло немногим больше столетия, и огнедышащая гора чести и мужества холодна, как лунный кратер. То же самое произойдет и с нынешними нравственными идеями. Чем можно тронуть теперь клерка или рабочего? Наверное, тем, что он – гражданин Британской империи, или тем, что он член профсоюза, или тем, что он сознательный пролетарий, или тем, наконец, что он – джентльмен, а это уже неправда. Все эти имена достойны, но долго ли они продержатся? Империи падают, производственные отношения меняются. Что же остается? Я скажу вам. Остается святой.

– А если он мне не нравится? – сказал Тернбулл.

– Вернее было бы спросить, нравитесь ли вы ему. Но слова ваши разумны. Вы вправе, как любой обычный человек, подумать о том, нравятся ли вам святые. Но именно обычному человеку они очень нравятся. Осуждаете же вы их не как человек, а как, простите, заумный интеллектуал с Флит-стрит. То-то и смешно! Люди всегда восхищались христианскими добродетелями, и больше всего теми, которые особенно пылко осуждают теперь. Вы сердитесь на нас за то, что мы дали миру идеал целомудрия – но не мы первые! Идеал этот чтили и в Афинах, городе девственницы, и в Риме, где горел огонь весталок. Разница лишь в одном: христиане осуществили этот идеал, он уже – не поэтическая выдумка. Когда вы и ваши единомышленники на него нападаете, вы встаете не против христиан, а против Парфенона, и против Рима, и против европейской традиции, против льва, который щадит девственниц, и единорога, который чтит их, против Шекспира, написавшего «Мера за меру», – словом, против Англии и против всего человечества. Не кажется ли вам, что, может быть, вы ошибаетесь, а не оно?

– Нет, – отвечал Тернбулл, – не кажется. Мы правы, даже если не прав Парфенон. Мир движется, психология меняется, рождаются новые, более тонкие идеалы. Конечно, в половой сфере необходима чистота. Вы посмеетесь, но я скажу: мы понимаем, что можно быть страстным, как сэр Ланселот, и чистым, как сэр Галахад. Да в конце концов, сейчас есть много новых, лучших идеалов. Например, мы научились восхищаться детьми.

– Да, – ответил Макиэн. – Это очень хорошо выразил один из современных авторов: «…если не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное». Но вообще-то вы правы, перед детством теперь преклоняются. Перед чем же именно, спрошу я? Что это, как не преклонение перед девством? Разве незрелое и маленькое непременно лучше зрелого и большого? Да, вы пытались уйти от старого идеала, но к нему и пришли. Почему же я не прав, когда называю вечными такие ценности?

С этими словами они и вышли из рощи. Джеймс Тернбулл помолчал, потом сказал довольно резко: «Нет, я просто не могу во все это поверить». Макиэн не ответил, быть может, ответа на такие слова и нет. И больше в этот день они не говорили.

Часть третья

Глава IX
ЗАГАДОЧНАЯ ДАМА

Большая, почти полная луна осветила равнины и обратила их в голубое светящееся озеро. Два шотландца шли молча не меньше получаса. Наконец Макиэн остановился и вонзил шпагу в землю, словно то был шест палатки, где они устроятся на ночь. Потом он обхватил большими руками темноволосую голову, как делал всегда, когда хотел ускорить течение мыслей.

– Трудно сказать, чего хочет от нас с вами Бог, – проговорил он в конце концов, опуская руки. – Но чего-то Он хочет. Всякий раз, когда мы скрещиваем шпаги, нам что-нибудь мешает. Нам не везет, и мы не можем стать ни друзьями, ни противниками.

Тернбулл серьезно кивнул и медленно оглядел пустынный луг, перерезанный большой дорогой.

– Здесь нам не могут помешать, – сказал он.

– Об этом я и думал, – сказал Макиэн, пристально глядя на рукоять вонзенной в землю шпаги, которая покачивалась на ветру, словно огромный шип. – Об этом я и думал, мы одни. Много миль мы прошли, не услышав ни голоса, ни цокота копыт, ни паровозного гудка. Значит, можно остановиться и попросить о чуде.

– О чуде? – переспросил атеист, упиваясь удивлением.

– Простите меня, – кротко сказал Макиэн, – я забыл о ваших предрассудках. – Он печально и задумчиво смотрел на колеблемую ветром шпагу и продолжал: – Понимаете, сейчас мы можем узнать, надо нам сражаться, или не надо. Как пророк Илья, предлагаю вам обратиться в судилище небес. Скрестим шпаги на пустынной равнине, залитой лунным светом. И если здесь, в этой светлой пустоте, нам что-нибудь помешает – молния ударит в клинок, заяц кинется под ноги, – сочтем это знамением и станем друзьями навеки. Сердитая усмешка мелькнула под рыжими усами редактора, и он сказал:

– Прежде, чем ждать знамения Господня, надо было бы дождаться знаменья науки о том, что Бог существует. Однако все-таки ни один ученый не вправе отказаться от эксперимента.

– Прекрасно, – отвечал Макиэн. – Тогда начнем. – И выдернул из земли шпагу.

Тернбулл глядел на него с полминуты, потом сделал быстрое движенье, и в лунном свете сверкнула сталь.

Как опытные шахматисты начинают партию традиционными ходами, так и они начали поединок: один сделал безобидный выпад, другой легко отбил его. Исполнив этот ритуал, Макиэн яростно кинулся на противника, а Тернбулл, сжав зубы, дождался третьего, самого отчаянного выпада, и мастерски его отбил, когда неподалеку раздался крик, похожий на крик раненого животного.

Должно быть, неверующий редактор был суеверней, чем думал: вместо того, чтобы перейти в атаку, он застыл на месте. Макиэн знал, что верит в знамения, и не размышляя отбросил шпагу. Крик раздался снова. Теперь было ясно, что кричит молодая женщина.

– Это глас Божий, – сказал Макиэн, широко открыв большие светлые глаза, так мало сочетавшиеся с черными волосами. – Да, глас Божий, – повторил он.

– Однако тонкий у Бога голос, – сказал редактор, не упускавший случая для самого дешевого кощунства. – Нет, Макиэн, кричит не ваш Бог, а куда более важная личность – человек… нет, еще важнее – женщина в беде. Бежим ей на помощь!

Макиэн молча схватил отброшенную было шпагу, и они побежали туда, откуда слышался крик.

Чтобы сократить путь, они мчались полем, наперерез, сквозь высокие травы, перескакивая через глубокие кроличьи норки. Тернбулл два раза чуть не упал; Макиэн, хотя и был тяжелее, научился бегать у себя в горах. Но оба облегченно вздохнули, вынырнув на дорогу.

Там, на белой дороге, лунный свет был ярче и светлее, чем в серо-зеленом поле, и сразу можно было понять, что же происходит.

У левой обочины стоял маленький, очень изящный автомобиль, а большой, зеленоватый, наполовину увяз еще левее. Из него уже вылезли четыре франтоватых человека.

Трое обращались к луне с малоприличными сетованиями, четвертый грозил тростью шоферу маленькой машины. Шофер как раз поднимался, чтобы ему ответить. Рядом, тоже впереди, сидела молодая женщина.

Сидела она очень прямо и теперь не кричала. На ней был темный костюм; густые каштановые волосы обрамляли ее лицо, словно два крыла или две волны, профиль ее был четок и строг, как у сокола, только что выпущенного из гнезда.

Тернбулл обладал здравым смыслом и хорошо знал жизнь, о чем не подозревали его друзья, ибо он был очень рассеян. Когда, размышляя о небытии Божьем, он стоял у дверей своей редакции, жизнь, мелькавшая перед глазами, западала в его душу. Он с одного взгляда понимал и человека, и ситуацию. То, что он понял сейчас, прибавило ему прыти.

Он понял, что люди эти богаты, что они пьяны, что они – а это хуже всего – очень испуганы. Опыт подсказал ему, что ни один неотесанный вор, нападающий на женщин в книгах, не сравнится в грубости и злобе с перепуганным джентльменом. Причина проста: вор привык к полицейскому участку, джентльмен – не привык. Когда герои наши подбежали ближе и услышали, что кто-то кричит, ожидания Тернбулла полностью оправдались. Тот, что стоял посередине, орал, что шофер налетел на их машину нарочно и должен теперь везти их туда, куда им надо. Шофер отвечал, что везет домой свою хозяйку. «Ничего, мы ее не обидим!» – сказал самый краснолицый, и засмеялся дребезжащим старческим смешком.

Когда герои наши добрались до места, дела шли еще хуже. Тот, кто кричал на шофера, занес над ним палку, но шофер ее перехватил, а пьяный упал навзничь, увлекая за собой противника. Собутыльник его кинулся на шофера сзади и пнул его ногой. Первый джентльмен поднялся на ноги, шофер не поднялся.

Тот, кто ударил шофера, перепугался еще сильнее и тупо уставился на бездыханное тело, что-то бормоча в свое оправдание. Трое других, издав победный крик, окружили с трех сторон маленькую машину. Именно в этот момент Тернбулл обрушился на них, словно с неба. Одного схватил за шиворот и отшвырнул в лужу (тот упал ничком); второй, уже ничего не понимавший спьяну, бестолково бил ногой в багажник; третий бросился на незваного мстителя. Тут вылезла из лужи первая жертва, навалилась на врага сзади, но в этот миг до места схватки добежал Макиэн.

Тернбулл дрался руками, а не шпагой, если того не требовал этикет, но для Макиэна шпага была естественней, и он орудовал ею как палкой. Пьяница с тростью лишился своих преимуществ; когда же трость вылетела у него из рук, а приятель его схватил ее и кинулся на Макиэна, призывая друзей на помощь, он пробормотал: «У меня трости нет…», и выбыл на время из драки.

Макиэн тем временем выбил трость и у второго врага и швырнул ее подальше, как вдруг услышал за своей спиной легкий шорох. Молодая женщина, привстав немного, смотрела на битву. Тернбулл еще дрался с третьим пьяницей, четвертый в обществе не нуждался и радостно пихал багажник, о чем-то рассуждая.

Противник Тернбулла был сильнее и храбрее прочих, и честь обязывает нас признать, что он мог бы победить, если б не поскользнулся на мокрой траве. Пока он поднимался, Тернбулл кинулся выручать Макиэна, с которым сражались теперь два врага, правда – руками против шпаги, но один висел на нем сзади. Подкрепление пришло в самую пору, как Блюхер при Ватерлоо; оба врага убежали рысцой. Радостного, брыкающегося джентльмена Макиэн взял за шкирку, словно бродячего кота, и посадил на обочину дороги. Потом он обошел машину и смущенно снял шляпу.

Несколько долгих мгновений Макиэн и незнакомка просто смотрели друг на друга, и ему казалось (а это не очень приятно), что они внутри какой-то картины, висящей на стене, ибо полная неподвижность сочеталась в них с необычной значительностью. На дорогу Макиэн не глядел, не видел ее, и ему казалось, что она покрыта снегом. Не глядел он и на машину, но ему казалось, что это – карета, на которую напали разбойники. Ему – якобиту, воскресшему из мертвых, ему, так любившему поединки и старинное вежество, казалось наконец, что он попал именно в ту картину, из которой когда-то выпал.

Пока длилось молчание, он разглядел свою даму. До сих пор он никогда не разглядывал человека. Сперва он увидел ее лицо и волосы, потом – длинные перчатки; потом – маленькую меховую шапочку. Почему молчала дама, объяснить труднее; быть может, она еще не пришла в себя. Во всяком случае именно она первая вспомнила о шофере и виновато воскликнула:

– О, что же с ним?

Оба резко обернулись и увидели, что Тернбулл тащит шофера в машину. Тот уже очнулся и слабо поводил левой рукой.

Дама в меховой шапочке и длинных перчатках кинулась было к нему, но Тернбулл успокоил ее (в отличие от многих своих единомышленников, он не только верил в науку, но кое-что знал).

– Он жив и здоров, – сказал отважный редактор. – А вот машину он не сможет вести еще не меньше часа.

– Вести могу я, – сказала дама, проявляя неколебимую практичность.

– Ну, тогда…– начал Макиэн, не смог договорить фразы, и в том невыносимом смущении, без которого нет романтики, двинулся прочь, словно он теперь за даму спокоен. Но более разумный – то есть более равнодушный Тернбулл угрюмо произнес:

– Вам не надо бы ехать одной, мадам. Можете встретить других нахалов, а от шофера сейчас мало проку. Если вы не возражаете, мы проводим вас до дома.

Молодая женщина смутилась, как смущаются те, кому это не свойственно.

– Спасибо вам большое, – и резковато, и беспомощно сказала она. – И за все спасибо. Места здесь много, садитесь.

Незаинтересованный Тернбулл легко вскочил в машину, но Макиэн не сразу сдвинулся с места, словно врос в него корнями. Наконец он неловко влез на сиденье; ему мешали длинные ноги, но – что много важнее – он испытывал чувство, знакомое многим людям, которых пригласили остаться к чаю или к ужину: ему казалось, что он ныряет в небо. Воскресающего шофера посадили сзади, Тернбулл уселся с ним, Макиэн – впереди. Машина дернулась и побежала, а за нею побежал, что-то крича, вставший с дороги джентльмен. Если слова его представляли какую-то ценность, печально признать, что никто на свете их не услышал.

Машина бежала по залитым светом равнинам; но сидящие в ней – по той, по иной ли причине – никак не могли заговорить. Чувства дамы выражались в том, что она мчала все быстрее; потом, неизвестно почему, снова уменьшила скорость. Тернбулл – самый спокойный из всех – сказал было что-то о лунном свете, но сразу замолчал. Макиэн просто не помнил себя, словно попал на луну в какой-нибудь сказке. То, что происходило, отличалось от обычной жизни, как сон от яви, но сном была жизнь, а сейчас он не только проснулся

– он очнулся в новом, неведомом мире.

Можно сказать, что он обрел новую жизнь, где другое добро, другое зло, и сама радость так сильна, что разбивает сердце. Небеса не только послали знамение – небеса разверзлись и, пусть на час, наделили его своей силой. Никогда он не был так преисполнен жизни, но сидел неподвижно, как в трансе. Если бы его спросили, почему он так счастлив, он бы ответил, что счастье его держится на четырех-пяти фактах, как держится занавесь на пяти гвоздях: на том, что воротник его дамы оторочен мехом; на том, что лунный свет подчеркивает нежную худобу ее щеки; на том, что маленькие руки в перчатках крепко держат руль; на том, что дорога сверкает колдовским белым светом; на том, что ветер колышет не только каштановые волосы, но и темный мех шапочки. Факты эти были для него непостижимы и непреложны, как таинства.

Примерно в полумиле от места драки на дорогу упала большая тень. Тот, кто отбрасывал ее, оглядел машину искоса, но ничего не сделал. В лунном свете тускло сверкнули свинцовым блеском галуны его синей формы. Через триста ярдов показался еще один полисмен и чуть не остановил их, но засомневался и отступил. Девушка без сомнения была из богатых, и внимание полиции, столь привычное для бедных, так удивило ее, что она заговорила.

– Что им нужно? – сказала она, – Я не превышаю скорости.

– Да, – сказал Тернбулл, – вы хорошо ведете машину.

– Вы благородно ее ведете, – сказал Макиэн, и эти бессмысленные слова удивили его самого.

Машина проехала еще милю, и снова миновала полицейского. Он что-то кому-то крикнул, но больше ничего не случилось. Через восемьсот ярдов Тернбулл привстал и воскликнул, впервые проявляя волнение.

– Скорость тут ни при чем! Это из-за нас!

Макиэн не сразу обратил к нему белое, как луна, лицо.

– Если вы правы, – проговорил он, – мы должны об этом сказать.

– Пожалуйста, я скажу, – добродушно предложил Тернбулл.

– Вы? – вскричал Макиэн в искреннем удивление. – Почему же вы? Это я… конечно, я обязан…

И он сказал своей даме:

– Кажется, мы навлекли на вас беду. – Слова эти показались ему нелепыми (как все, что он говорил девушке в длинных перчатках), и он в полном отчаянии продолжал: – Понимаете, нас преследуют. – И отчаялся вконец, ибо головка, увенчанная мехом, не шевельнулась.

– Нас преследует полиция, – отважно повторил он, и прибавил для ясности: – Видите ли, я верю в Бога.

Прядь темных волос отнесло ветром, линия щеки изменилась (что, конечно, потребовало создания новой эстетики) , но девушка не сказала ничего.

– Понимаете, – продолжал Макиэн, – мистер Тернбулл написал в своей газете, что Дева Мария – просто женщина, дурная женщина. И я вызвал его на поединок. Мы как раз начали драться… но это было еще до вас.

Теперь девушка глядела на него, и лицо ее не было ни кротким, ни терпеливым. Потом она отвернулась. Когда Макиэн увидел гордый и тонкий профиль на фоне светлого неба, он понял, что все потеряно. Он просил, чтобы ангелы показали ему, прав он или не прав, но не ждал, что они так презрительно его осудят.

Наконец девушка сказала:

– Я думала, я надеялась, что в наше время люди уважают чужую веру.

– И даже неверие? – еле выговорил Макиэн, и услышал в ответ:

– Надо быть терпимей.

Он никому не спустил бы таких слов, но сейчас принял их как высший суд, словно понял, что его фантазию победила детская простота. Все, что делала и говорила эта девушка, было для него преисполнено добра и духовной тонкости. Как многие люди, которых сразило это простое чувство, он погрузился в мир этических понятий. Если бы кто-нибудь заговорил об ее «доблестной блузке», «благородных перчатках» или «милостивых туфлях», он бы прекрасно это понял.

Но девушке он не ответил, и, быть может огорченная этим, она сказала чуть мягче:

– Так правды не найдешь. Это все зря. Вы знаете, сколько всяких вер, и каждый считает, что прав. Мой дядя – последователь Сведенборга.

Макиэн сидел опустив голову и жадно слушал ее голос, не вникая в слова, – но великая драма его жизни становилась все меньше и меньше, пока не стала маленькой, словно детский кукольный театр.

– Время теперь не то, – говорила девушка, – ничего вы не докажете, и не найдете… да и нечего искать…– И она устало вздохнула, ибо, как у многих девушек ее класса, разум ее был стар и разочарован, хотя чувства еще оставались молодыми.

Когда они проехали еще с полмили, она сказала, как бы ставя точку:

– В общем, это полная чепуха!

И вздохнула снова.

– Вы не совсем понимаете…– начал Тернбулл, но вдруг закричал: – Эй, что это?

Машина резко затормозила, так как поперек дороги стояло несколько полисменов. Сержант вышел вперед и прикоснулся к каске, обращаясь к настоящей леди:

–Прошу прощения, мисс, – он немного смутился, понимая, что она из богатых. – Мы, понимаете ли, подозреваем, что эти люди, которых вы везете… э-э…– И он не кончил фразы.

– Да, я Эван Макиэн, – сказал человек, носящий это имя, не без печальной торжественности, свойственной школьникам.

– Сейчас мы выйдем, сержант, – сказал Тернбулл попроще. – Я Джеймс Тернбулл. Мы не хотим доставлять неприятности даме.

– За что вы их преследуете? – спросила дама, глядя на дорогу.

– За нарушение порядка, – отвечал полисмен.

– А что им будет? – так же холодно спросила она.

– Пошлют на излечение.

– Надолго?

– Пока не вылечатся, – отвечал служитель закона.

– Что ж, – сказала девушка, – не буду вам мешать. Но эти господа оказали мне большую услугу. Если разрешите, я с ними попрощаюсь. Не отойдут ли ваши люди немного в сторонку? Как-то неудобно при них…

Сержант был рад хоть немного загладить перед истинной леди свою вынужденную неловкость. Полицейские отошли. Тернбулл взял обе шпаги – единственный, теперь ненужный багаж. Макиэн, боясь думать о разлуке, распахнул дверцу.

Однако выйти ему не довелось – хотя бы потому, что опасно выходить из мчащейся машины. Не оборачиваясь, не говоря ни слова, девушка дернула какую-то ручку, машина рванула вперед, как буйвол, и понеслась, как гончая. Полисмены побежали вдогонку, и тут же бросили это нелепое и бесполезное занятие.

Дверца хлопала, машина неслась, Макиэн стоял, согнувшись, и ничего не понимал. Черная точка вдали стала густым лесом, который поглотил их и выплюнул. Железнодорожный мост вырос, навис над ними – и тоже остался позади. Пролетели какие-то селения, залитые лунным светом, и жители, должно быть, просыпались на минуту, словно мимо них пронеслось землетрясение. Иногда на дороге попадался крестьянин и глядел на них, как на летучий призрак.

А Макиэн все стоял, дверца все хлопала, словно знамя на ветру. Тернбулл уже пришел в себя и громко смеялся. Девушка сидела неподвижно.

Наконец Тернбулл перегнулся вперед и закрыл дверцу. Эван опустился на сиденье и обхватил голову руками. Машина мчалась, девушка не двигалась. Луна уже скрылась, приближалась заря, оживали звери и птицы. Наступили те таинственные минуты, когда утренний свет словно создается впервые и меняет весь мир. Люди в машине взглянули на небо и увидели мрак; потом они различили черное дерево и поняли, что мрак этот – серый. Куда они едут, ни Тернбулл, ни Макиэн не знали; но догадывались, что путь их лежит на юг. А немного позже Тернбулл, проводивший когда-то лето на море, узнал приморские деревни, которые не спутаешь ни с чем, хотя описать их невозможно. Потом меж черных сосен сверкнуло белое пламя, и заря – как многое на свете, а не в книгах – возникла гораздо быстрее, чем можно было думать. Серое небо свернулось, как свиток, открывая блаженное сияние, когда машина перевалила через холм; а на сияющем фоне появилось одно из тех искривленных деревьев, которые первыми сообщают о том, что рядом – море.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю