Текст книги "Смерть и воскрешение патера Брауна (сборник)"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Какая же у него была теория? – спросил священник.
– О, чрезвычайно остроумная, – мрачно ответил Фьенн. – Он заявил, что полковник был еще жив, когда его нашли в беседке на полу, и что доктор убил его своим хирургическим инструментом, разрезая на нем платье.
– Ага! – сказал священник. – Полковник, кажется, лежал ничком на полу?
– Доктора спасла быстрая смена событий, – продолжал Фьенн. – Я уверен, что Флойд протолкнул бы свою гениальную теорию в газету, и доктора, пожалуй, арестовали бы, если бы все предположения не разлетелись вдребезги из-за самоубийства Гарри Дрюса. И тут мы опять возвращаемся к началу. Я полагаю, что это самоубийство равносильно признанию. Но подробностей трагедии никто никогда не узнает.
Наступило молчание, а потом священник очень скромно заметил:
– Мне кажется, что я знаю все подробности.
Фьенн был ошеломлен.
– Но послушайте, – воскликнул он, – каким образом вы можете знать все подробности? Вы все время находились на расстоянии сотни миль от места происшествия. Или вы уже тогда все знали? Если вы действительно дошли до самого конца, то когда же вы начали? Что дало вам первый толчок?
Патер Браун вскочил на ноги, охваченный необычным для него возбуждением.
– Собака! – воскликнул он. – Собака, разумеется! Вся история была бы у вас на ладони, если бы вы как следует подумали о поведении собаки на берегу!
Фьенн был окончательно сбит с толку.
– Но ведь вы сами говорили, что собака не имеет никакого отношения к делу и все мои соображения относительно собаки – сущий вздор.
– Собака имеет отношение к делу, – возразил патер Браун, – и вы поняли бы это, если бы относились к собаке просто как к собаке, а не как к всемогущему богу, творящему суд над людьми.
Он на мгновение смущенно замолк, потом заговорил вновь извиняющимся тоном:
– Дело в том, что я ужасно люблю собак. И мне кажется, что люди в своем поклонении собакам, в своем увлечении всевозможными суевериями, связанными с собаками, забывают о бедном псе как о таковом. Начнем с мелочи – с того, как собака Дрюса лаяла на адвоката и рычала на секретаря. Вы спрашиваете, как я мог все разгадать, находясь на расстоянии сотни миль от места происшествия. По чести сказать, это ваша заслуга, потому что вы блестяще охарактеризовали всех действующих лиц трагедии. Человек такого типа, как Трейл, который постоянно хмурится, неожиданно улыбается, играет пальцами и часто подносит их к шее, должен быть нервным, легко смущающимся субъектом. Я не удивился бы, если бы расторопный секретарь Флойд также оказался бы нервным человеком. Иначе он не порезал бы себе пальцев и не уронил бы ножниц, услышав вопли Джэнет Дрюс.
А собаки, надо вам знать, ненавидят нервных людей. Не знаю, отчего это происходит: оттого ли, что собака сама нервничает в присутствии такого человека; оттого ли, что она, как всякое животное, немножко задириста; оттого ли, что собачье тщеславие (а оно колоссально!) бывает задето, когда собака чувствует, что ее не любят, – так или иначе бедняга Нокс ничего не имел против этих людей, кроме того, что они ему не нравились, потому что боялись его. Я знаю, что вы все очень умные люди. Нельзя потешаться над умными людьми. Но порой мне кажется, что вы слишком умны, чтобы понимать животных. Иногда вы даже не можете понять человека, в особенности когда он действует просто, как животное. Животные чрезвычайно непосредственны и просты, они живут в мире трюизмов[10]10
Трюизм – общеизвестная истина, банальность.
[Закрыть]. Возьмите хотя бы этот случай: собака лает на человека, и человек убегает от собаки. А вот вы, оказывается, недостаточно просты, чтобы понять: собака лаяла, потому что ей не нравился этот человек, а человек убежал, потому что он боялся собаки. Никаких других мотивов у них не было, да они в них и не нуждались. Но вы обязательно должны усмотреть в этом психологическую тайну и приписать собаке сверхъестественное чутье и превратить ее в орудие рока. Вы обязательно должны предположить, что человек удирал не от собаки, а от палача. А между тем, если вы как следует поразмыслите, то вы поймете, что вся эта глубочайшая психология абсолютно неправдоподобна. Если бы собака действительно могла узнать убийцу своего хозяина, то она не стала бы лаять на него, как на любого незнакомого ей посетителя, – гораздо вероятнее, что она бросилась бы на него и вцепилась бы ему в глотку. И неужели вы действительно думаете, что человек достаточно жестокосердный, чтобы убить своего старого друга, а потом выйти с улыбкой на устах к семье убитого и гулять с его дочерью и домашним врачом, – неужели вы думаете, что такой человек убежал бы, гонимый угрызением совести, только потому, что на него залаяла собака? Он, пожалуй, мог бы почувствовать всю трагическую иронию происходящего; эта ирония могла бы даже потрясти его душу, как и всякий иной трагический пустяк. Но он ни в коем случае не бросился бы бежать от единственного свидетеля преступления, который не мог рассказать о том, что он видел. Таким паническим бегством люди спасаются, когда они напуганы не трагической иронией, а собачьими клыками. Все это слишком просто, чтобы вы могли понять. Но вот мы переходим к сцене на берегу – она гораздо интересней. И в вашем изложении она мне показалась гораздо более загадочной. Я не понял, почему собака бросилась в воду и опять вышла на берег. Если бы Нокс был взволнован чем-нибудь иным, он, вероятнее всего, вообще не полез бы в воду за тростью. Он побежал бы в том направлении, где ему чудилась катастрофа. Когда собака ищет палку, камень, все что хотите, то ее ничто не может оторвать от поисков – разве только резкое приказание, да и то не всегда. Я это говорю на основании опыта. И то, что Нокс вылез на берег, потому как у него переменилось настроение, кажется мне совершенно неправдоподобным.
– Но ведь он все-таки вернулся на берег, и притом без трости!
– Он вернулся на берег без трости по весьма уважительной причине, – ответил священник. – Он вернулся без трости, потому что не нашел ее. И он завыл, потому что не мог найти ее. Именно по такому поводу собака способна завыть. Собаки – отчаяннейшие приверженцы ритуала. Они, как дети, чрезвычайно чувствительны к малейшему нарушению рутины в игре. И вот – что-то было неладно в игре. Собака вылезла на берег и пожаловалась на поведение трости. С ней никогда ничего подобного не случалось. Ни разу в жизни почтенная, всеми уважаемая собака не подвергалась столь унизительному обращению со стороны ничтожной старой трости.
– Что же она сделала такого – эта трость? – спросил Фьенн.
– Она утонула, – ответил патер Браун.
Фьенн не нашелся что сказать. Священник продолжал:
– Она утонула потому, что в действительности была не тростью, а стальным стилетом с острым лезвием в деревянном футляре. Я думаю, еще ни одному убийце не удавалось развязаться с орудием преступления столь странным и вместе с тем столь естественным образом.
– Я начинаю вас понимать, – промолвил Фьенн. – Но если даже орудием преступления и был стилет, спрятанный в трости, то все же каким образом было совершено это преступление?
– У меня появилось предположение, как только вы произнесли слово «беседка», – сказал патер Браун. – Оно укрепилось, когда вы сказали, что на Дрюсе был белый костюм. Пока все искали короткий кинжал, это никому не могло прийти в голову; но если мы допустим, что полковник был заколот длинным стилетом вроде рапиры, то мое предположение становится правдоподобным.
Он откинулся на спинку кресла, поглядел на потолок и продолжил говорить:
– Все эти детективные истории и рассказы о людях, найденных убитыми в комнатах, не имевших ни входа, ни выхода, неприменимы к данному убийству, потому что оно было совершено в беседке. Когда мы говорим о комнате, мы подразумеваем компактные, непроницаемые стены. Но беседка строится по иному принципу; в большинстве случаев, как и в данном, ее стенки представляют собой плетенку из ветвей, прилегающих одна к другой весьма тесно, но тем не менее не составляющих компактную массу; кое-где неминуемо должны остаться щели. И такая щель находилась как раз за спиной Дрюса, сидевшего в кресле у самой стенки. А кресло тоже было не просто креслом, но креслом плетеным, усеянным дырочками, как сито. И, наконец, беседка стояла у самой изгороди. А вы говорили мне, что изгородь была очень тонкая. Человек, стоявший по ту сторону ее, мог без труда различить сквозь ветви, сучья и палки белое пятно – куртку полковника.
Ваши географические данные страдали некоторой неточностью. Но мне было нетрудно помножить два на два. Вы говорили, что Скала судьбы не особенно высока, но что из сада она прекрасно видна и как бы доминирует над всем пейзажем. Иными словами, она расположена очень близко к концу сада, хотя вам понадобилось много времени, чтобы добраться до нее окружным путем. Джэнет Дрюс едва ли могла издать вопль, слышный на полмили. Она издала самый обыкновенный невольный крик – и все же вы услышали его с берега. Далее, среди прочих интересных деталей, сообщенных вами, мне запомнилось, что Гарри Дрюс, по вашим словам, отстал от вас, чтобы зажечь трубку у изгороди.
Фьенн слегка содрогнулся.
– Вы хотите сказать, что, стоя там, он вынул из своей палки стилет и вонзил его сквозь изгородь в белое пятно? Но подумайте: какой странный выбор места и времени, какой риск! И, кроме того, как он мог быть уверенным, что состояние старика завещано именно ему?
Лицо патера Брауна оживилось.
– Вы неправильно оцениваете характер этого человека, – сказал он таким тоном, словно был знаком с Гарри Дрюсом всю свою жизнь. – Занятный, но не такой уж исключительный тип. Если бы он твердо знал, что деньги перейдут к нему, он – я в этом почти уверен – не убил бы старика. Он счел бы это гнусностью.
– Парадокс, – произнес Фьенн.
– Этот человек был игроком, – продолжал священник. – В отставку он ушел из-за того, что неоднократно поступал вопреки приказу начальства и пускался в самые рискованные дела. Надо вам сказать, что человек его типа особенно легко поддается искушению и совершает какой-нибудь сумасбродный поступок именно потому, что связанный с этим поступком риск будет когда-нибудь впоследствии казаться ему великолепным. Он хотел иметь возможность похвастаться потом: «Никто, кроме меня, не мог воспользоваться этим шансом и сказать себе: сейчас или никогда. Как замечательно я тогда учел все обстоятельства! Дональд в опале, вызван адвокат, в то же время вызваны Герберт и я. И, в сущности, больше ничего – разве только то, что старик улыбнулся и долго жал мне руку. Всякий другой сказал бы, что это сумасшедший риск. Но ведь только так и приобретаются состояния – людьми достаточно безумными, чтобы заглянуть вперед». Мания величия игрока! Чем нелепее совпадение, тем молниеноснее его решение и тем более он уверен, что его час пришел. Глупейшая, тривиальнейшая случайность – белое пятно и щель в изгороди – отравила его, точно видение всех соблазнов мира. Но найдется ли человек достаточно умный, чтобы учесть это совпадение случайностей, и в то же время достаточно трусливый, чтобы не использовать его? Вот почему голос дьявола внятен душе игрока. Но сам дьявол едва ли стал бы склонять этого несчастного человека пойти, детально все обсудить и цинично, хладнокровно убить старика – дядю, на наследство которого он уже мог рассчитывать.
Он замолк на мгновение и спокойным голосом продолжил:
– А теперь попробуйте восстановить эту сцену так, как если бы вы присутствовали при ней. Стоя у изгороди и хмелея от чудовищной возможности, представившейся ему, он случайно поднял голову, увидел странные очертания скалы – символ его собственной колеблющейся души – и вспомнил, что скалу эту зовут Скалой судьбы. Знаете ли вы, как воспринимает такой человек подобное предзнаменование? Я уверен, что вид этой скалы заставил его действовать и в то же время разбудил в нем осмотрительность и осторожность.
Он – тот, кто хочет быть башней, возвышающейся над людьми, – не должен, не смеет быть падающей башней! И он действует, а потом начинает думать, как замести следы. Если его найдут со стилетом, спрятанным в трости, да еще обагренным кровью, все погибло! А искать орудие убийства, конечно, будут. Если он положит трость куда-нибудь, то ее найдут и пойдут по следам. Даже если он забросит ее в воду, то это покажется подозрительным. И вот наконец он придумал более естественный способ запрятать концы в воду. Способ блестящий, как вам известно. Из вас троих у него одного были при себе часы. Он сказал вам, что домой возвращаться еще рано, вышел на берег и затеял игру с собакой – стал бросать камни и палки в воду. Но с каким отчаянием блуждали, должно быть, его глаза по этому пустынному берегу, прежде чем они остановились на собаке!
Фьенн кивнул, задумчиво глядя в пространство.
– Как это удивительно, – сказал он, – что собака в конце концов все-таки оказалась замешанной в этом деле.
– Собака могла бы, пожалуй, рассказать вам почти всю эту историю, если бы она умела говорить, – промолвил священник. – Об одном я жалею: из-за того, что она не умеет говорить, вы придумали за нее ее повествование и заставили ее говорить на языке людей. Это часть того явления, которое я все чаще наблюдаю в современном мире. Оно затопляет весь ваш былой рационализм и скептицизм; оно надвигается, как море. И имя ему – суеверие. – Патер Браун резко встал и с нахмуренным лицом продолжал свою речь, словно он был один в комнате. – Вы перестаете видеть вещи такими, какие они есть. Всякий, кто обсуждает какое-то явление и говорит, что в этом явлении «что-то есть», превращает его в нечто удручающее, растяжимое, бесконечное, как перспектива аллеи в ночном кошмаре. Собака – предзнаменование, кошка – тайна, поросенок – маскотта, майский жук – скарабей. Вы воскрешаете весь зверинец египетского и древнеиндийского многобожья: собаку Анубиса, и зеленоглазую Пашт, и священных быков Башана. Вы убегаете к богам-животным доисторических времен, вы ищете защиты у слонов, змей и крокодилов! И все это потому, что вы боитесь простого слова: человек.
Фьенн встал с кресла несколько смущенный, словно подслушал чей-то монолог.
Он окликнул собаку и вышел из комнаты, нерешительно и в то же время облегченно попрощавшись со священником. Но ему пришлось позвать собаку во второй раз, потому что она, несмотря на его зов, неподвижно сидела в комнате и пристально глядела на патера Брауна, как некогда волк глядел на Франциска Ассизского.
Тайна золотого креста

Шесть человек сидели за столиком. Между ними было так мало общего, и знакомство их казалось таким случайным, словно они, каждый в отдельности, потерпели кораблекрушение и очутились волей случая на одном и том же необитаемом острове. И в самом деле, их окружало море, потому что их островок (столик) находился на другом, большом острове, напоминавшем летающий остров Лапута. Маленький столик, за которым они сидели, был одним из многочисленных столиков, расставленных в ресторане гигантского парохода «Моравия», мчавшегося в ночь и вечную пустоту Атлантического океана. Этих шестерых объединяло только то обстоятельство, что все они направлялись из Америки в Англию. Двое из них были так называемыми знаменитостями, остальные – личностями малоприметными, а в двух случаях даже сомнительными.
Одним из шести был известный археолог, профессор Смейл, знаток и исследователь Византийской империи времен упадка. Лекции, которые он читал в одном из американских университетов, считались образцовыми среди самых взыскательных европейских ученых. Его научные труды были полны такой глубокой и сердечной симпатии к прошлому Европы, что многие люди, видевшие и слышавшие его впервые, удивлялись его американскому акценту. Впрочем, он и внешне был типичным американцем: длинные светлые волосы, зачесанные назад с высокого квадратного лба, и крупные прямые черты лица создавали какое-то двойственное впечатление крайней сосредоточенности и потенциальной подвижности – он напоминал льва, глубокомысленно обдумывающего свой следующий прыжок.
В этой компании была только одна дама – леди Диана Уэйлз, прославленная путешественница по тропическим и иным странам. Несмотря на эту ее профессию, в ней не было ничего грубого или мужеподобного. Ее красота казалась почти тропической; особенно замечательны были ее волосы – густые и темно-рыжие. Одевалась она «смело», как говорят журналисты, но лицо у нее было интеллигентное, а в глазах светился почти вызывающий блеск, характерный для дам, задающих вопросы ораторам на политических собраниях.
Остальные четверо казались с первого взгляда тенями в блистательном присутствии двух знаменитостей; однако при ближайшем рассмотрении становилось заметным их несходство между собой. Один из них – молодой еще человек – был записан в корабельной книге под именем Поля Т. Таррента. Он представлял собой тот американский тип, который, в сущности, следовало бы назвать американским «антитипом». По-видимому, у каждого национального типа есть антитип – то самое национальное исключение, которое подтверждает национальное правило. Американцы уважают труд, как европейцы уважают военное ремесло. Труд для них всегда окружен ореолом героизма, и тот, кто избегает его, – не человек и не мужчина. Подобный антитип чрезвычайно редок и потому сразу же бросается в глаза. Это денди и бездельник, богатый мот, слабовольный негодяй – излюбленный персонаж множества американских романов.

У Поля Таррента, казалось, было одно только занятие – менять костюмы, что он и проделывал по шесть раз в день, постепенно меняя все нюансы серого цвета от самого светлого до самого темного, подобно сгущающимся сумеркам. В отличие от прочих американцев, он носил короткую курчавую бородку; в отличие от прочих денди – даже его собственного типа, – он казался не только не легкомысленным, но и весьма угрюмым. Было даже что-то байроническое в его сосредоточенной и сумрачной молчаливости.
Далее следовали два человека, которых все невольно ставили рядом – только потому, что оба они были англичанами, возвращавшимися из лекционного турне по Америке. Один из них, некто Леонард Смайс, был второсортным поэтом и, по-видимому, первоклассным журналистом; длинноголовый, лысоватый, изысканно одетый, он выглядел весьма благопристойно. Другой казался полной противоположностью ему: он носил черные моржовые усы, был невысок ростом, толст и настолько же молчалив, насколько болтлив был его компаньон.
Шестым и самым незначительным членом этого общества был маленький английский священник по имени Браун. Он прислушивался к беседе своих сотоварищей с почтительным вниманием.
– Я полагаю, профессор, – говорил Леонард Смайс, – что ваши труды по истории Византии прольют некоторый свет на происхождение гробницы, найденной на южном побережье Англии, где-то в окрестностях Брайтона. Разумеется, от Брайтона до Византии очень далеко, но я где-то читал, что тело, найденное в этой гробнице, оказалось набальзамированным и погребенным по византийскому обряду.
– Я думаю, от всего того, что вы рассказываете, до истории Византии, действительно очень далеко, – сухо ответил профессор. – Чтобы говорить на такие темы, нужно быть специалистом, а специалистом быть очень трудно. Возьмем, к примеру, данный случай. Как можно говорить о Византии, не изучив предварительно историю Рима, а затем перейдя к истории Ислама? Арабское искусство, например, есть по преимуществу искусство древневизантийское. Возьмем хотя бы алгебру…
– Не надо алгебры! – решительно воскликнула дама. – Я терпеть ее не могу. Зато я ужасно интересуюсь бальзамированием. Я сопровождала Гаттона, когда он производил раскопки вавилонских гробниц. У меня самой есть несколько мумий. Расскажите нам про эту мумию.
– Гаттон был весьма интересным человеком, – сказал профессор. – Вся семья Гаттона достойна внимания. Его брат, член парламента, – нечто большее, чем заурядный политикан. Я никогда не понимал сущности фашизма до тех пор, пока он не произнес своей знаменитой речи об Италии.
– Но ведь мы не в Италию едем, – продолжала настаивать леди Диана, – а вы, кажется, направляетесь как раз туда, где была найдена эта гробница, – в Сассекс, если не ошибаюсь.
– Сассекс очень велик, как и все английские провинции, – ответил профессор. – По Сассексу можно блуждать без конца. И он того стоит! Прямо удивительно, какими высокими кажутся сассекские холмы, когда взбираешься на их вершины.
Наступило неловкое молчание. Затем леди Диана встала со словами: «Ну, я иду на палубу»; мужчины последовали ее примеру. Но профессор замешкался. Маленький священник, старательно складывавший свою салфетку, также задержался за столом. Когда они остались вдвоем, профессор внезапно обратился к священнику:
– Как по-вашему – к чему свелась наша беседа?
Патер Браун улыбнулся.
– Мне она показалась довольно смешной. Может быть, я ошибаюсь, но у меня сложилось такое впечатление, будто эти господа трижды пытались вызвать вас на разговор о мумии, найденной, по слухам, в Сассексе. А вы трижды пытались весьма вежливо перевести разговор – сперва на алгебру, потом на фашистов и, наконец, на сассекский пейзаж.
– Короче говоря, – сказал профессор, – вы полагаете, что я был склонен говорить на любую тему, кроме этой. И вы совершенно правы!
Профессор несколько секунд молча разглядывал скатерть, потом поднял глаза и произнес с неожиданным жаром:
– Послушайте, патер Браун. Мне кажется, что вы самый мудрый и честный человек, какого я когда-либо встречал.
Патер Браун был типичным англичанином, то есть человеком совершенно беспомощным и не знающим, как реагировать на подобный комплимент, сказанный совершенно серьезно и искренне, с американской прямолинейностью. Он пробормотал в ответ что-то бессвязное. Профессор тем временем продолжал все так же серьезно:
– Послушайте, на самом деле все довольно просто. В подземелье маленькой церквушки на сассекском побережье найдена средневековая христианская гробница – по-видимому, гробница епископа. Тамошний викарий оказался археологом-любителем и выяснил многое такое, чего я еще не знаю. Ходят слухи, что тело оказалось набальзамированным по способу, знакомому грекам и египтянам, но совершенно неизвестному на Западе – в особенности в те времена. Естественно, мистер Уолтерс – так зовут викария – подумал о византийских влияниях. Но он в своих отчетах упоминает еще кое о чем, что для меня лично представляет огромный интерес.
Длинное, серьезное лицо профессора вытянулось еще больше, когда он склонился над столом. Указательным пальцем он чертил на скатерти узоры, которые казались планами мертвых городов с их храмами и гробницами.
– Я скажу вам – вам одному! – почему я не хотел говорить на эту тему в случайном обществе. Вы, наверно, заметили, что чем настойчивее они наседали на меня, тем упорнее я молчал… В этом гробу нашли цепь с крестом; крест – довольно обыкновенный на вид, но на обратной его стороне начертан тайный символ. Этот символ представляет собой один из тайных знаков самой ранней христианской церкви и, как предполагают некоторые ученые, указывает на то, что апостол Петр, еще до своего прибытия в Рим, был епископом в Антиохии. Так или иначе, в мире существует еще только один такой крест – и этот второй крест принадлежит мне. Я слышал, что над ним тяготеет какое-то проклятие, но решил не обращать на это внимания. Дело тут не в проклятии, а в том, что против меня существует заговор. И в этом заговоре участвует всего лишь один человек.
– Один человек? – повторил патер Браун почти машинально.
– Он сумасшедший, – сказал профессор Смейл. – Это длинная история, и притом довольно глупая.
Он помолчал, продолжая чертить узоры на скатерти, потом заговорил снова:
– Лучше будет, если я расскажу вам все с самого начала – быть может, вы найдете в моем повествовании какую-нибудь деталь, значение которой ускользнуло от меня. Началось это много лет тому назад, когда я производил на собственные средства некоторые археологические раскопки на Крите и на островах греческого архипелага. У меня не было помощников; иногда я прибегал к самой элементарной помощи местных жителей, а по большей части работал один в буквальном смысле этого слова. И вот во время этих раскопок мне посчастливилось напасть на целую систему подземных ходов, которые привели меня к куче обломков: частей орнамента, расколотых гемм и прочего. Я решил, что это остатки древнего алтаря. И там я нашел мой удивительный золотой крест. Я перевернул его и увидел на обратной его стороне изображение рыбы – общеизвестный символ раннего христианства, – на вид, однако, совсем непохожее на все подобные рисунки, которые я видел до тех пор. Мне показалось, что эта рыба более реалистична, что древний художник хотел не просто создать условный рисунок, но изобразить настоящую рыбу. Мне показалось, что к хвосту рыба несколько сужается и что это не просто орнаментальный мотив, но отзвук какой-то примитивной дикарской зоологии.
Дабы объяснить вам, почему я счел свою находку весьма ценной, я должен рассказать, какие цели преследовали мои раскопки. Я, в сущности, производил раскопки раскопок. Я искал не только древности, но и древних любителей древности. Я имел основание думать (или думал, что имею основание думать), что эти подземные ходы, относящиеся преимущественно к периоду Миноса и отождествляемые со знаменитым лабиринтом Минотавра, отнюдь не оставались недоступными и нетронутыми на протяжении веков – от Минотавра до современного исследователя. Я, как и некоторые другие ученые, полагал, что эти подземные ходы – я бы даже сказал, подземные города и села – до нас посещали другие люди. Относительно того, какие цели преследовали эти средневековые исследователи, существуют различные мнения. Одни ученые утверждают, что византийские императоры действовали исключительно в интересах науки, другие – что во времена упадка Римской империи появилась мода на всевозможные суеверия и азиатскую извращенность и что некая секта манихеев[11]11
Манихеи – секта третьего столетия, которая верила в два вечных принципа добра и зла; первый одарил человечество душами, а последний телами.
[Закрыть] предавалась в этих пещерах диким оргиям. На мой взгляд, пещеры служили тем же целям, что и катакомбы. Я полагаю, что древние христиане скрывались в этих каменных языческих лабиринтах от религиозных преследований, которые время от времени вспыхивали по всей империи точно пожары. Вот почему меня охватило величайшее волнение, когда я нашел этот крест и увидел изображенный на нем символ. Меня пробирала радостная дрожь, когда я шел к выходу из пещер, оглядывая голые каменные стены, тянувшиеся мимо меня в бесконечность.
На этих стенах я вновь увидел изображения рыб – еще более грубые, но еще более реалистичные. Они напоминали ископаемых рыб, навеки застывших в обледенелом море. Я был не в состоянии проанализировать эту аналогию, никак, строго говоря, не связанную с первобытными рисунками на каменной стене, пока не поймал себя на одной мысли: я думал о том, что первые христиане, в сущности, жили как рыбы – немые, беззвучно двигающиеся в затерянном мире сумрака и молчания, глубоко под ногами людей.
Всякий, кому приходилось идти по каменному коридору, знает, как эхо сбивает с толку. Оно то следует за тобой по пятам, то забегает вперед – положительно трудно становится убедить себя в том, что ты совершенно одинок. Я уже привык к причудам эха и не обращал на него внимания, пока не остановился перед новым изображением рыбы, показавшимся мне особенно интересным. Я остановился, и в то же мгновение остановилось мое сердце. Ибо я стоял на месте, а эхо продолжало идти.
Я бросился бежать, а призрачные шаги последовали за мной; однако они не воспроизводили в точности звука моих шагов. Я опять остановился, остановились и шаги. Но я мог поклясться, что они остановились секундой позже меня. Я крикнул. И услышал ответный крик. То был не мой голос.
Он раздался из-за поворота прямо передо мной. Когда дикая погоня возобновилась, я заметил, что голос каждый раз раздавался из-за поворота. Узкое пространство передо мной, освещаемое моим карманным электрическим фонарем, было все время абсолютно пусто. Таким образом, я говорил с невидимым собеседником, и разговор этот длился до тех пор, пока я не увидел мерцание солнечного света. Но и тогда мне не удалось установить, куда делся мой собеседник. Впрочем, все устье лабиринта было в расселинах, щелях и пещерах, так что ему, вероятно, нетрудно было нырнуть в одну из них и исчезнуть в подземном царстве. Я знал только, что, выйдя из лабиринта, я очутился на склоне высокого холма, походившего на мраморную террасу. Однообразие его нарушалось лишь зеленой растительностью, которая напомнила мне своим буйным цветением нашествие восточного духа, воцарившегося на развалинах классической Эллады. Передо мной расстилалось безмятежное синее море, и солнце изливало свои лучи на безмолвную пустыню. Ни одна травинка не колыхалась, кругом не было видно ни тени.
То была ужасная беседа. Такая откровенная, такая личная и такая, в сущности, случайная! Это существо, бестелесное, безликое, безымянное, но называвшее меня по имени, говорило со мной в этом хаосе расселин и криптов, в котором мы были похоронены заживо, так бесстрашно и так просто, как если бы мы сидели в клубных креслах. Этот человек сказал мне, что он убьет меня и всякого, кто завладеет золотым крестом с изображением рыбы. Он сказал мне откровенно, что он не так глуп, чтобы напасть на меня в лабиринте, – он, дескать, знает, что я ношу при себе заряженный револьвер. Он заявил мне, все так же спокойно, что тщательно подготовил план моего убийства, что он учтет все случайности и обеспечит себе успех с взыскательностью истинного художника, что он проработает все детали, подобно китайскому токарю или индийскому ткачу, вкладывающему в свой труд всю душу. Но он не был восточным человеком.
Я уверен, что он был белым. Мне даже кажется, что он был моим соотечественником.
С тех пор я время от времени получаю дикие послания, которые убеждают меня в том, что этот человек одержим навязчивой идеей. Он постоянно твердит мне все в тех же простых и сдержанных выражениях, что приготовления к моему убийству и похоронам протекают удовлетворительно и что единственная представляющаяся мне возможность избежать благополучного завершения этих приготовлений – отказаться от золотого креста, который я нашел в подземной пещере. По-видимому, он не фанатик и не одержим никакой религиозной манией. У него нет никаких страстей, кроме одной – страсти коллекционера. И это подкрепляет мою уверенность в том, что он человек Запада, а не Востока. Его бешеная страсть свела его с ума.
И вот теперь пришло известие, что в Сассексе найден второй такой крест. Если до сих пор он был маньяком, то это известие превратило его в демона, одержимого семью бесами. Ему долгое время не давал покоя мой крест, а теперь появился второй такой крест, и он тоже не в его руках! Какая мука! Его сумасшедшие послания посыпались на меня точно дождь отравленных стрел. И в каждом послании он сообщал мне со все большей прямотой, что смерть настигнет меня в тот самый миг, когда я протяну свою недостойную руку к кресту, найденному в гробнице.








