Текст книги "Игра в бисер"
Автор книги: Герман Гессе
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Ты прав, – ответил Кнехт, – то же самое происходит со мной. Но, по-моему, если мы даже и уедем отсюда, это не значит, что мы на самом деле покинем Эшгольц. По-настоящему его покинули только те, что ушли от нас навсегда, как тот Отто2828
Отто, Шарлемань. – Характерная для Гессе игра в имена.
Покинувшие Касталию ученики наделены именами императоров раннего средневековья. Шарлемань – по – французски имя Карла Великого; что касается имени Отто, то это весьма обычное немецкое имя в комбинации с «Карлом Великим» вызывает в памяти многочисленных «Оттонов» на императорском троне, давших имя «Оттоновской эпохе» (X – XI вв.).
[Закрыть], который сочинял такие смешные латинские стихи, или наш Шарлемань2828
Отто, Шарлемань. – Характерная для Гессе игра в имена.
Покинувшие Касталию ученики наделены именами императоров раннего средневековья. Шарлемань – по – французски имя Карла Великого; что касается имени Отто, то это весьма обычное немецкое имя в комбинации с «Карлом Великим» вызывает в памяти многочисленных «Оттонов» на императорском троне, давших имя «Оттоновской эпохе» (X – XI вв.).
[Закрыть], умевший так долго плавать под водой, и все другие. Те-то распростились по-настоящему, ушли навсегда. Я уже давно не вспоминал о них, а сейчас вот вспомнил. Ты волен смеяться, но в этих отпавших от нас для меня есть что-то привлекательное, как в мятежном ангеле Люцифере есть что-то величавое. Может быть, они и сделали ложный шаг, вернее, их шаг вне всякого сомнения ложен, и все же они нечто сделали, совершили, осмелились на прыжок, а для этого нужна отвага. А мы, все остальные, – мы были терпеливы, прилежны, разумны, но мы ничего не совершили, не прыгнули!
– Не знаю, – заметил спутник, – некоторые из них ни на что не осмелились и ничего не сделали, а просто-напросто лентяйничали, пока их не исключили. Но, может быть, я не так тебя понял? Что ты, собственно, имел в виду, когда говорил о «прыжке»?
– Я имел в виду способность оторваться по-настоящему, решиться на что-то всерьез, ну, понимаешь, взять да и прыгнуть! Я вовсе не мечтаю прыгнуть назад, в мою прежнюю родину, в мою прежнюю жизнь, она меня не привлекает, да я ее и забыл совсем. Но вот чего я действительно хотел бы – это, когда настанет час и надо будет оторваться и прыгнуть, прыгнуть не назад, не вниз, а вперед, в более высокое.
– Что же, к нему-то мы и направляемся. Эшгольц – первая ступень, следующая будет более высокой, и в конце концов нас ждет принятие в Орден.
– Да, ты прав. Но я не о том. В путь, amice2525
Друг (лат.).
[Закрыть], шагать так приятно, моя хандра и пройдет. А то мыс тобой что-то приуныли.
Этими словами и этими настроениями, о которых нам поведал его тогдашний спутник, возвещала о себе бурная пора юности Кнехта.
Два дня шли юные путешественники, прежде чем добрались до тогдашнего местожительства Магистра музыки, расположенного высоко в горах Монпора, где Магистр как раз вел в стенах бывшего монастыря курс для капельмейстеров. Спутника Иозефа поместили в гостевой, а Кнехту отвели маленькую келью в жилище Магистра. Не успел Иозеф скинуть рюкзак и умыться с дороги, как хозяин уже вошел к нему. Почтенный старик протянул юноше руку и с легким вздохом опустился на стул, несколько мгновений он сидел, закрыв глаза, как всегда, когда очень уставал, а затем, ласково посмотрев на Иозефа, проговорил:
– Извини, пожалуйста, я плохой хозяин. Ты ведь с дороги, вероятно, устал. Честно говоря, я тоже, день у меня сегодня перегружен, но если ты еще не хочешь спать, мне хотелось бы часок посидеть с тобой. Тебе разрешено провести здесь два дня, а завтра ты можешь пригласить отобедать с нами и своего товарища, но, к сожалению, много времени я не смогу тебе уделить, надо постараться выкроить хотя бы несколько часов. Ну как, сразу и начнем?
Он повел Кнехта в просторную сводчатую келью, в которой не было ничего, кроме старого фортепиано и двух стульев. На них они оба и сели.
– Скоро тебя переведут в школу следующей ступени, – начал Магистр, – там ты узнаешь много нового и очень интересного, так сказать, пригубишь и Игры стеклянных бус. Все это очень хорошо и важно, но одно важнее прочего: ты научишься медитации. Иногда кажется, что все это умеют, но ведь не всегда удается проверить. Мне хотелось бы, чтобы ты научился этому особенно хорошо, так же хорошо, как музыке, все остальное придет тогда само собой. Поэтому я намерен первые несколько уроков преподать тебе сам, это и было целью моего приглашения. Итак, сегодня, завтра и послезавтра мы с тобой по часу посвятим медитации и притом – о музыке. Сейчас тебе подадут кружку молока, чтобы голод и жажда тебя не отвлекали, а поужинаем мы с тобой позднее. В дверь постучали, в келью внесли кружку молока.
– Пей медленно, глоток за глотком, – предупредил старик, – не торопись и ничего не говори.
И Кнехт очень медленно, по одному глотку пил холодное молоко, а напротив сидел глубоко чтимый им старик. Он снова прикрыл глаза, лицо его казалось совсем старым, но приветливым: оно было исполнено умиротворенности, светилось внутренней улыбкой, учитель погрузился в собственные мысли, как усталый путник погружает ноги в воду. От него исходил покой. Кнехт чувствовал это и сам понемногу успокаивался.
Но вот Магистр повернулся к инструменту и опустил руки на клавиши. Сыграв тему, он, варьируя, стал ее развивать, кажется, это была пьеса кого-то из итальянских мастеров. Юному гостю Магистр велел представить себе эту музыку как танец, как непрерывную цепь упражнений на равновесие, как последовательность меньших или больших шагов от центра некой оси симметрии и все свое внимание сосредоточить на том, какие фигуры образуют эти шаги. Он еще раз сыграл тему, затем умолк, словно задумавшись над ней, проиграл ее снова и замер с полуопущенными веками, опустив руки на колени, как бы мысленно повторяя мелодию и вслушиваясь в нее. Ученик тоже прислушивался к мелодии в своей душе, видел перед собой обрывки нотных линий, видел, как нечто движется, мерно ступает, кружится в танце и зыблется. Он старался распознать эти движения и прочитать их, как читают замысловатые круги, описываемые птицей в полете. Но фигуры путались, терялись, он должен был начать сначала, на мгновение его оставила сосредоточенность, и он сразу рухнул в пустоту, в замешательстве посмотрел вокруг, увидел тихое, самоуглубленное лицо учителя, невесомо мерцающее в сумерках, почувствовал себя возвращенным в те духовные пространства, из которых было выпал. И снова полилась музыка, он отмерял ее шаги, видел линии ее движения, смотрел и мысленно устремлялся вослед ногам незримых танцоров...
Иозефу показалось, что прошли многие, часы, прежде чем он опять потерял нить, снова почувствовал, что сидит на стуле, увидел циновку на каменном полу, последний отблеск сумерек за окном. Вдруг он ощутил на себе чей-то взгляд, поднял голову и встретился глазами с Магистром, внимательно смотревшим на него. Магистр еле заметно кивнул, проиграл одним пальцем пианиссимо последнюю вариацию итальянской пьесы и поднялся.
– Оставайся здесь, – сказал он, – я скоро вернусь. Найди эту тему еще раз в себе, внимательно следи за фигурами. Но не принуждай себя, это всего лишь игра. Если ты заснешь при этом, тоже не беда.
И он ушел, ему надо было еще сделать что-то оставшееся от переполненной программы трудового дня, работу не легкую и не очень приятную, не такую, какую бы он себе пожелал. Среди слушателей курса попался даровитый, но тщеславный и заносчивый человек, с ним-то и надо было побеседовать, заставить его отказаться от дурных замашек, доказать ему его неправоту, выказать ему свою заботу, но и свое превосходство, любовь, но и авторитет. Магистр вздохнул. И почему это невозможно – раз и навсегда навести порядок в этом мире, почему никто не в силах избежать давно известных заблуждений! И почему все вновь и вновь надо сражаться с одними и теми же ошибками, выпалывать одни и те же сорняки! Талант без нравственной основы, виртуозность без иерархии, то, что некогда, в фельетонистическую эпоху1212
Фельетонистическая эпoxa. – Критика этой эпохи, охватывающей декаданс буржуазного мира в XIX – XX вв., составляет весьма важный элемент в многосложном целом книги Гессе. Следует, однако, помнить, что эта критика, носящая весьма серьезный и выстраданный характер, все же преподносится Гессе не от своего имени, но от лица некоего анонимного касталийца, составляющего жизнеописание Кнехта: отсюда чрезмерно уравновешенный тон всезнающего превосходства, естественный для далекого потомка, заглядывающего во мрак веков.
[Закрыть] господствовало над музыкальной жизнью, то, что было искоренено и преодолено движением музыкального ренессанса, – все это снова зеленело и пускало ростки.
Когда Магистр вернулся, чтобы вместе с Иозефом приступить к вечерней трапезе, тот сидел тихий, однако ничуть не уставший и очень довольный.
– Как хорошо было! – воскликнул Иозеф мечтательно. – Сама музыка при этом ушла от меня, она пресуществилась.
– Не мешай ей отзвучать в тебе, – сказал Магистр и повел его в небольшую комнату, где на столике уже были приготовлены фрукты и хлеб. Вместе они утолили свой голод, и Магистр пригласил Иозефа назавтра присоединиться к слушателям курса капельмейстеров. Прежде чем уйти, он проводил гостя в отведенную ему келью и сказал:
– Во время медитации ты нечто увидел, музыка явилась тебе в виде некой фигуры. Если у тебя есть охота, попробуй нарисовать ее.
В своей келье Кнехт обнаружил на столе лист бумаги и карандаш и тут же принялся рисовать фигуру, в которую пресуществилась музыка. Начертив прямую линию, он через определенные ритмические промежутки провел к пей косые линии, получилось что-то похожее на порядок расположения листьев на ветви. Это не удовлетворило Иозефа, однако у него явилось желание попытаться еще и еще раз, и уже под самый конец он, увлекшись, нарисовал круг, от которого лучами расходились косые линии, как цветы в венке. Потом он лег в постель и быстро заснул. Во сне он увидел себя на вершине холма, где они с товарищем накануне устраивали привал, и снова внизу показался родной Эшгольц, и покуда Иозеф смотрел на видневшийся вдали прямоугольник, образованный школьными корпусами, тот постепенно вытянулся в эллипс, эллипс превратился в круг, в венок, и венок этот медленно начал вращаться, вращался все быстрей и быстрей, под конец бешено завертелся, разорвался и разлетелся сверкающими звездами.
Проснувшись, Иозеф ничего не помнил, но когда во время утренней прогулки Магистр спросил, видел ли он что-нибудь во сне, у Иозефа возникло такое ощущение, будто ему приснилось что-то дурное или тревожное, он силился вспомнить – и вспомнил свой сои, рассказал его и удивился его безобидности. Магистр внимательно слушал.
– Надо ли обращать внимание на сны? – спросил Иозеф. – Можно ли их толковать?
– На все надо обращать внимание, ибо все можно толковать, – кратко ответил Магистр, посмотрев ему в глаза. Но, пройдя несколько шагов, он отеческим тоном спросил:
– В какую школу тебе больше всего хотелось бы? Иозеф покраснел.
– Мне кажется, в Вальдцель.
Магистр кивнул.
– Так я и думал. Тебе, наверное, известно старинное изречение: gignit autem artificiosam…
– Gignit autem artificiosam lusorum gentem Cella Silvestris, – дополнил, все еще краснея, Кнехт хорошо известные каждому ученику слова. В переводе они значат; «Вальдцель же порождает искусное племя играющих». Старик тепло взглянул на него.
– Скорее всего это и есть твоя дорога, Иозеф. Тебе должно быть известно, что не все приемлют Игру. Говорят, будто она есть суррогат искусства, а мастера Игры суть беллетристы, их нельзя рассматривать как служителей духа в настоящем смысле слова, но приходится видеть в них именно художников, дилетантов и фантастов. Тебе предстоит узнать, справедливо ли это. Быть может, ты и сам уже думал об Игре и ждешь от нее большего, чем она может дать, а возможно, и наоборот. Что верно, то верно, в этой Игре таится не одна опасность. Но за это мы ее и любим, в безопасный путь посылают только слабых. Никогда не забывай, что я тебе так часто говорил: наш долг – правильно распознавать противоречия, во-первых, как противоречия, а во-вторых, как полюсы некоего единства. Так оно обстоит и с нашей Игрой. Художнические натуры влюблены в нее, потому что она дает простор воображению; строгие ученые-специалисты, да и некоторые музыканты презирают ее – им недостает в ней как раз той меры строгости, какой они способны достигнуть в отдельных отраслях наук. Итак, ты сам познаешь эти противоречия, а со временем тебе откроется: противоречия эти лежат не в объекте, но в субъекте, ибо художник, отдающийся полету фантазии, не потому избегает чистой математики или логики, что он постиг в них что-то и мог бы высказать, а потому, что инстинктивно склоняется в другую сторону. По таким порывистым симпатиям и антипатиям ты безошибочно распознаешь менее возвышенную душу. В действительности, то есть в великих душах и высоких умах, подобные страсти не существуют. Каждый из вас – только человек, только попытка, только переход. Переходить же надлежит туда, где обитает совершенство, должно стремиться к центру, а не к периферии. Запомни: можно быть строгим логиком или грамматиком и при этом исполненным фантазии и музыки. Можно быть музыкантом или мастером Игры и при этом полностью отдавать себя служению закону и упорядоченности. Человек, как мы его понимаем, к какому мы стремимся, каким мы хотим, чтобы он стал, должен быть готовым в любой день сменить свою науку или искусство на любую другую науку или искусство, он должен выявлять в Игре кристальнейшую логику, а в грамматике полет фантазии. Такими мы должны стать, чтобы в любой час нас можно было без сопротивления и замешательства перевести на другой пост.
– Кажется, я понял вас, – произнес Кнехт. – Но разве же тот, кто так сильно ненавидит или предпочитает одно другому, не просто более страстный по своей природе человек, а другой – более спокойный и более мягкий?
– Нам представляется, что это именно так, и все же это не так, – воскликнул Магистр, смеясь. – Если хочешь всегда быть на высоте, во всем отвечать наивысшим требованиям, нужен, разумеется, не недостаток душевных сил, размаха, тепла, но их избыток. То, что ты называешь страстью, есть не душевная энергия, а трение между душой и внешним миром. Где господствует страсть, там не ищи силы воли и устремленности, там все направлено к достижению частной и ложной цели, отсюда напряженность и духота атмосферы. Тот, кто направит всю силу к центру, навстречу подлинному бытию и совершенству, тот, возможно, представляется нам более спокойным, нежели страстная натура, потому что не всегда виден его внутренний огонь, потому что, скажем, на диспуте он не размахивает руками, не кричит. Но я говорю тебе: он должен гореть, должен пылать!
– Ах, если бы стать знающим! – воскликнул Кнехт. – Если бы существовало некое учение, нечто, во что можно было бы верить! Кругом только одни противоречия, все разбегается в разные стороны, нигде нет ничего определенного. Все можно истолковать так, а можно и наоборот. Можно толковать всемирную историю как развитие и прогресс, а можно видеть в ней только упадок и бессмыслицу. Неужели не существует истины? Неужели не существует истинного и непреложного учения?
Никогда Магистр не слыхал от Иозефа таких пылких слов. Молча он прошелся взад и вперед, потом проговорил: «Истина существует, дорогой мой! Но „учения“, которого жаждешь ты, абсолютного, совершенного, единственного, умудряющего учения, не существует. Да и не следует тебе мечтать о совершенном учении, друг мой, стремись к совершенствованию самого себя. Божественное в тебе, а не в понятиях и книгах. Истина должна быть пережита, а не преподана. Готовься к битвам, Иозеф Кнехт, я вижу, они уже начались!»
В те дни Иозеф впервые увидел любимого Магистра в повседневной жизни и за работой и поразился, хотя видел лишь небольшую часть его ежедневных трудов. Но больше всего Магистр покорил его тем, что был к нему так внимателен, что пригласил его к себе, что человек, порой выглядевший таким усталым, невзирая на бремя обязанностей, выкраивал для него часы своего драгоценного времени, да и не только часы! И если его введение в медитацию произвело на Кнехта такое глубокое и длительное впечатление, то, как он понял позднее, не благодаря особо тонкой и своеобразной технике, а только благодаря самой личности Магистра, его примеру. Учителя, с которыми Кнехт сталкивался впоследствии и которые обучали его медитации все следующие годы, больше упирали на указания, без конца объясняли, контролировали гораздо строже, больше спрашивали, чаще поправляли. Магистр музыки, уверенный в своей власти над юношей, почти совсем не говорил, не поучал, собственно, он только ставил темы и сам подавал пример. Кнехт видел, что Магистр, придя таким согбенным, измученным, садится и, прикрыв глаза, погружается в себя, и вдруг взгляд его становится спокойным, радостным, приветливым, излучает силу; ничто не могло так глубоко убедить в верности пути к истокам, пути от суеты к покою, как этот его взгляд. А то, что Магистр хотел передать ему словами, – он передавал как бы мимоходом, во время кратких прогулок или же за трапезой.
До нас дошло также, что Кнехт тогда получил от Магистра первые указания и напутствие к Игре в бисер, однако никаких записей не сохранилось. На Иозефа произвело также впечатление очевидное желание хозяина приветить и его юного спутника, чтобы у того не возникло ощущение, будто он всего какой-то довесок. Как видно, ни о чем не забывал этот человек!
Краткое пребывание в Монпоре, три урока медитации, присутствие на курсе для капельмейстеров, несколько бесед с Магистром – все это много дало Иозефу. Мастер весьма умело выбрал момент для своего краткого, однако действенного вмешательства. Цель его приглашения в основном заключалась в том, чтобы приохотить юношу к медитации, но не менее важным приглашение было и само по себе, как отличие, знак особого внимания и веры в него. То была вторая ступень призвания. Кнехту как бы дали заглянуть во внутренние сферы; если кто-нибудь из двенадцати Магистров так близко подпускал к себе ученика этой ступени, то это означало не только личную благосклонность. То, что делает Магистр, всегда имеет не только личное значение.
При расставании оба ученика получили небольшие подарки. Иозефу досталась нотная тетрадь с двумя хоральными прелюдиями Баха, а его спутнику – изящное карманное издание Горация. Прощаясь с Кнехтом, Магистр сказал:
– Через несколько дней ты узнаешь, в какую тебя переведут школу. Туда я не смогу так часто наведываться, как в Эшгольц, но и там мы, пожалуй, свидимся, коли мне позволит здоровье. Если хочешь, можешь писать мне одно письмо в год, особенно меня интересуют твои успехи в музыке. Не запрещено тебе также критиковать своих учителей, однако не увлекайся этим. Тебя ждет многое: уверен, что ты оправдаешь возлагаемые на тебя надежды. Наша Касталия ведь не только отбор, это прежде всего иерархия, некое здание, каждый камень которого получает свой смысл и назначение от целого. Из этого здания нет выхода, и тот, кто поднимется выше, кому поручат более трудную миссию, не обретет большей свободы, на него лишь ляжет большая ответственность. До свиданья, мой друг, рад был тебя повидать.
Оба ученика тронулись в обратный путь, оба в пути были веселее и разговорчивей, чем по дороге в Монпор; несколько дней, проведенных в другом окружении, среди других образов, знакомство с совершенно иной жизнью подбодрило их, словно бы освободили от эшгольских прощальных настроений, удвоив интерес к предстоящим переменам, к будущему. На привалах в лесу или где-нибудь над пропастью в горах под Монпором они вытаскивали из дорожных мешков свои деревянные флейты и играли песни на два голоса. А когда они снова добрались до высоты, с которой так хорошо был виден Эшгольц с его корпусами и деревьями, то разговор, состоявшийся не так давно на этом самом месте, показался им обоим чем-то очень далеким, давно минувшим. Все обрело какую-то иную окраску, ни тот, ни другой не проронил ни слова, и в молчании этом было что-то от стыда за тогдашние чувства и за сказанные тогда слова, так скоро потерявшие свой вес и смысл.
Уже на второй день по возвращении в Эшгольц оба узнали, куда их переведут. Кнехту предстояло отправиться в Вальдцель.
ВАЛЬДЦЕЛЬ
«Вальдцель же порождает искусное племя играющих», – гласит старинное речение об этой знаменитой школе. По сравнению с другими касталийскими школами той же ступени, здесь более всего царствовали музы, и если в остальных школах, как правило, преобладала какая-нибудь наука, например, в Койпергейме – классическая филология, в Порте – логика Аристотеля и схоластов, в Плаивасте – математика, то в Вальдцеле, напротив, по традиции господствовала тенденция к универсальности, и соединению братскими узами науки и искусства, и наивысшим воплощеинем этого была Игра в бисер.
Правда, и здесь, как и во всех других школах, ее не преподавали официально, нигде она не была обязательной дисциплиной; зато почти все ученики Вальдцеля посвящали ей свое свободное время, к тому же городок Вальдцель был, так сказать, официальной столицей Игры и всех ее учреждений: здесь находилась знаменитая зала, где проводились торжественные Игры, здесь же помещался огромный Архив Игры, здесь же располагалась и резиденция Магистра Игры. Несмотря на то что все эти институты были совершенно самостоятельны и вальдцельская школа никак не была с ними связана, все же дух Игры чувствовался во всей атмосфере городка, в нем всегда витало что-то от священнодействия публичных Игр. Городок и впрямь гордился не только школой, но и Игрой. Учеников школы жители называли студентами, а обучающихся в школе Игры и их гостей «лузерами» (искаженное «lusores"3636
Игроки (лат.).
[Закрыть] ). Кстати, вальдцельская школа была самой малочисленной из всех касталийских школ, редко когда в ней одновременно обучалось более шестидесяти учеников, и, конечно же, это обстоятельство придавало ей характер чего-то исключительного, аристократического. Саздавалось впечатление, будто школа эта отличается от других, являясь как бы элитой среди элиты; да и то сказать, за последние десятилетия из стен этой достойнейшей из школ вышли многие Магистры и все Магистры Игры. Следует, однако, отметить, что слава эта далеко не для всех была неоспоримой, кое-где высказывалось мнение о вальдцельсах как о надменных эстетах, избалованных принцах, ни к чему, кроме Игры, не пригодных; наступали времена, когда в других школах о Вальдцеле ходили весьма суровые и горькие отзывы, но ведь именно острота и резкость подобных нападок говорят о наличии причин для зависти. Как бы то ни было, а перевод в Вальдцель являлся неким отличием; Иозеф Кнехт знал это и, хотя был лишен вульгарного честолюбия, принял это отличие с радостью и даже гордился им.
Вместе с несколькими товарищами он прибыл в Вальдцель пешком. Исполненный нетерпеливых ожиданий, он миновал южные ворота и сразу же был покорен древним городком и широко раскинувшимися постройками цистерцианского монастыря, в котором теперь размещалась школа. Так и не скинув дорожного платья, только легко перекусив в привратницкой, Иозеф один отправился на прогулку открывать свою новую родину, довольно скоро обнаружил тропинку, бегущую вдоль берега по развалинам старинной городской стены, ненадолго задержался на сводчатом мосту, послушал шум плотины, доносившийся со стороны мельницы, спустился по липовой аллее мимо погоста и за высокой изгородью увидел и сразу признал маленькое обособленное селение посвятивших себя Игре: торжественную залу, Архив, лекционные и гостевые помещения, а также домики учителей. Из дверей одного из них вышел человек в одежде мастера Игры, и Иозеф подумал, что здесь, должно быть, и есть какой-нибудь легендарный lusor, а может быть, и сам Magister Ludi. Подобно волшебству, окутала пришельца эта атмосфера, все здесь было таким древним, полным достоинства, на всем лежала печать давних традиций, все было словно освящено, и здесь ты был ближе к центру, чем в Эшгольце. Возвращаясь из сферы притяжения Игры, Иозеф ощутил воздействие еще и других чар, быть может, менее возвышенных, но не менее волнующих. То был маленький городок, частица низменного мира со всем его житьем-бытьем: собачками и детскими колясками, запахами лавок и ремесел, бородатыми бюргерами и толстыми торговками за прилавком, играющими и плачущими ребятишками и насмешливо поглядывающими девицами. Многое напоминало здесь еще доисторические времена, Берольфинген, а он-то думал, что давным-давно все уже позабыл. Теперь какие-то глубинные пласты его души отзывались на все это – на картины, на запахи, на звуки. Здесь ему предстояло узнать не такой тихий, однако более богатый и разнообразный мир, чем тот, который он познал в Эшгольце.
Сами занятия сначала были прямым продолжением эшгольцских, разве что прибавилось несколько новых предметов. Подлинно новыми оказались только упражнения в медитации, правда, и к ним Иозеф после первых уроков Магистра музыки тоже в какой-то степени уже приобщился. Он охотно посещал эти уроки, видя в них прежде всего приятную, снимающую напряжение игру. И лишь немного поздней – мы еще вспомним об этом – он на самом себе познал истинное и высокое значение медитации. Директором школы в Вальдцеле был некий оригинал по имени Отто Цбинден, уже тогда перешагнувший за шестой десяток и внушавший ученикам некоторый страх; кстати, его темпераментным и очень красивым почерком сделано несколько уцелевших до наших дней записей об ученике Иозефе Кнехте. Впрочем, на первых порах не столько учителя, сколько соученики вызывали интерес и любопытство новичка. Особенно часто общался он с двумя, причем общение это было довольно оживленным, о чем имеются многочисленные свидетельства. Тому, с которым он сошелся в первые же месяцы (его звали Карло Ферромонте3838
Карло Ферромонте – итальянская форма имени и фамилии Карла Изенберга, немецкого музыковеда – фольклориста, друга и родственника Гессе. По собственному признанию писателя, образ Ферромонте – наиболее портретный образ во всем романе.
[Закрыть], и впоследствии он как заместитель Магистра музыки занял вторую по важности должность в Коллегии), было столько же лет, сколько и Кнехту. Ему мы обязаны, между прочим, созданием истории стилей игры на лютне в шестнадцатом веке. В школе его прозвали «поедателем риса», ценили в нем приятного товарища по играм. Дружба его с Иозефом, начавшись с разговора о музыке, продолжалась многие годы. Вместе они разучивали пьесы, вместе играли упражнения, о чем нам стало известно благодаря чрезвычайно содержательным письмам Кнехта к Магистру музыки, правда, малочисленным. В одном из первых этих писем Кнехт отзывается о Ферромонте как о «специалисте и знатоке музыки богатого орнамента, украшений, трелей и т.п.»; он играл с ним Куперена, Перселла и других композиторов семнадцатого и восемнадцатого веков. В другом письме мы находим оценку этих упражнений и этой музыки, «где в некоторых пьесах почти каждая нота имеет знак украшений», Кнехт продолжает: «После того как ты несколько часов подряд ничего другого не делал, как разучивал форшлаги, трели и морденты, у тебя пальцы словно заряжены электричеством».
В музыке Иозеф Кнехт делал действительно большие успехи. На второй и третий год пребывания в Вальдцеле он довольно бегло играл и читал с листа ноты, ключи, сокращения, басовые обозначения всех веков и стилей и обжился в царстве западноевропейской музыки в той мере, в какой она сохранилась до наших времен, с ее законами рукомесла, почитанием и пестованием как чувственного, так и технического, дабы можно было овладеть самим ее духом. Именно его стремление схватить чувственный момент, его жажда через чувственное, через звук, через необычное для слуха в различных музыкальных стилях проникнуть в дух музыки довольно долго препятствовали ему начать предварительное изучение Игры. В своих лекциях, прочитанных, разумеется, гораздо позднее, Кнехт следующим образом сформулировал это: «Кто знает музыку только по экстрактам, извлеченным из нее Игрой стеклянных бус, может быть, и не плохой мастер Игры, но далеко еще не музыкант и, вероятно, не историк. Музыка состоит не только из тех чисто духовных колебаний и фигур, которые мы из нее извлекли – в течение многих веков она была прежде всего эмоциональной радостью, радостью выдоха, отбивания такта, радостью, рождающейся при слиянии голосов, совместном звучании инструментов, радостью красок, трений и раздражений. Бесспорно, дух – это главное, и не менее бесспорно, что изобретение новых инструментов, изменение старых, введение новых тональностей и новых композиционных и гармонических правил, а также наложение запретов – всего лишь внешнее явление, подобно тому как наряды и моды народов являются чем-то внешним. Однако необходимо эмоционально охватить и вкусить эти внешние и чувственные признаки, чтобы, исходя из них, постигнуть эпохи и их стили. Музыка создается не одним мозгом, а руками и пальцами, горлом и легкими, и тот, кто умеет читать ноты, но не владеет в совершенстве каким-нибудь инструментом, пусть лучше не рассуждает о музыке. Следовательно, и историю музыки нельзя понять, исходя только из абстрактной истории стилей: например, периоды упадка музыки вообще останутся непостижимыми, если мы не распознаем в них всякий раз преобладания чувственного и количественного над духовным».
Одно время казалось, что Кнехт решил стать музыкантом. Всеми факультативными занятиями, в том числе и введением в Игру, он настолько манкировал ради музыки, что директору в конце первого семестра пришлось вызвать его на беседу. Но ученик Кнехт не дал себя запугать, он упрямо ссылался на свои ученические права. Сообщают, будто бы он заявил директору: «Если я отстану по какому-нибудь обязательному предмету, вы вправе порицать меня; но для этого я не давал вам повода. Напротив, я вправе распоряжаться остающимся у меня временем и посвящать три четверти его и даже все четыре – музыке. Мне достаточно сослаться на устав».
У директора хватило ума не настаивать, но, разумеется, он взял на заметку строптивого ученика и долгое время обращался с ним холодно и строго.
Более года, предположительно даже полтора года, тянулся этот несколько странный период ученичества Кнехта: обычные, отнюдь не блестящие баллы, тихое и, как нам кажется, после его разговора с директором немного упрямое уединение, никаких заметных дружеских связей, зато необыкновенное и страстное усердие в музыке, забвение ради нее почти всех необязательных дисциплин, даже Игры. Некоторые черты этого юношеского портрета – несомненно черты переходного возраста. С другим полом он в этот период сталкивался только случайно, испытывая большое недоверие, мы предполагаем в нем даже (это свойственно многим выпускникам Эшгодьца, если у них не было сестер) большую долю робости. Читал он много, особенно увлекался немецкими философами: Лейбницем, Кантом, романтиками, из которых наибольшее влияние оказал на него Гегель.
Здесь следует несколько подробнее остановиться на фигуре того соученика Кнехта, который сыграл решающую роль в его вальдцельской жизни, – на вольнослушателе Плинио Дезиньори. Как уже сказано, он был вольнослушателем, те есть обучался в школах элиты как некий гость, не намереваясь впоследствии вступить в Орден и навсегда остаться в Педагогической провинции. Таких вольнослушателей время от времени можно было встретить в школах элиты, не очень часто, правда, так как Воспитательная Коллегия не дорожила подготовкой учеников, которые по окончании школы возвращались домой и тем самым в «мир». Но в стране имелось несколько старинных патрицианских родов, сослуживших Касталии в годы ее основания немалую службу; обычно они посылали одного из своих сыновей, если он был достаточно одарен, в Касталию для воспитания в элитарной школе, право это тоже сохранялось за ними по традиции. Хотя вольнослушатели во всех отношениях подчинялись тем же правилам, что и остальные ученики, они все же были среди сверстников исключением, хотя бы потому, что с каждым годом не отдалялись все более от родины и семьи, да и все каникулы проводили дома. Однокашники же считали их гостями и чужаками, так как нравы и образ их мыслей определялись семьей, родиной. Их ждал родительский кров, светская карьера, определенная профессия, брак и лишь весьма редко случалось, что такой гость, захваченный духом Провинции и в согласии со своим семейством, оставался в Касталии и вступал в Орден. Зато мы знаем в истории нашей страны несколько государственных деятелей, которые, будучи в юности такими вольнослушателями, самым решительным образом защищали элитарную школу и Орден, когда по тем или иным причинам общественное мнение было настроено против них.