355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Спенсер » Политические сочинения. Том II. Социальная статика » Текст книги (страница 3)
Политические сочинения. Том II. Социальная статика
  • Текст добавлен: 30 июня 2020, 06:30

Текст книги "Политические сочинения. Том II. Социальная статика"


Автор книги: Герберт Спенсер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Это замечание может иметь вид весьма серьезного возражения, и если бы нужно было термины «чувство» или «мысль» понимать в точном их значении, оно могло бы привести к решительному опровержению. Но в настоящем случае термин «чувство» выражает то же, что он означает и во многих других, а именно то чувство, с которым инстинкт смотрит на предметы и действия, входящие в его сферу, или, лучше сказать, то суждение об этих действиях и предметах, к которому он побуждает интеллектуальную силу посредством известного рода рефлективного влияния. Объяснить это нужно примером: мы выберем страсть к экономии – она даст нам возможность удовлетворительно разъяснить дело.

Мы найдем, что вместе со стремлением к приобретению собственности она составит то, что мы назовем чувством или смыслом цены собственности. Мы найдем, что сила этого чувства изменяется сообразно силе побуждения. Противопоставим скрягу и расточителя. Преследуемый своим постоянным желанием копить, скряга имеет совершенно ненормальный взгляд на цену денег. Самая крайняя экономия кажется ему добродетелью; самые обыкновенные издержки могут представиться ему предосудительными, а щедрость внушает ему полнейшее отвращение. Все, что способствует увеличению его запаса, кажется ему хорошим; все, что его уменьшает, кажется ему дурным. Если минутная вспышка благородного чувства по какому-нибудь случаю заставит его развязать свой кошелек, то он может быть вполне уверен, что впоследствии будет порицать себя за это как за дурной поступок. С другой стороны, и расточитель не может правильно определять настоящую цену собственности, потому что ему недостает инстинкта приобретения; это не идет к нему, он не имеет для этого надлежащей наклонности. Под влиянием совершенно других чувств он смотрит с презрением на привычки экономии: он в расточительности видит благородное свойство. Теперь ясно, что этот противоположный взгляд на достоинства и недостатки известного поведения проистекает не из рассудка, а из чувства, из способностей ощущения. Если бы рассудок действовал у них не под влиянием желаний и инстинктивных стремлений, то он показал бы им, что в образе действий скряги так же мало мудрости, как и в образе действий расточителя. Действуя же под влиянием инстинктивных желаний, рассудок каждому из них представляет другого дураком, в то время как страсть не дает ему возможности заметить собственное дурачество.

Этот самый закон действует во всех случаях. Каждая наклонность сопровождается чувством справедливости тех действий, которые способствуют ее удовлетворению; она стремится создать понятие о хороших и дурных поступках, которое бы соответствовало тем удовольствиям или страданиям, которые они для нее производят. Если бы она не встречала оппозиции, ей бы действительно удалось распространить убеждения, согласные с ее стремлениями. Но так как наклонности находятся между собой в постоянном противоречии и антагонизм между некоторыми из них продолжается всю жизнь, то из этого выходит прямо соответствующее этим противоречиям противоположное стремление при составлении взглядов на вещи: между этими взглядами является подобное же столкновение и соответствующий ему антагонизм. Вот почему связь, существующую между инстинктом и мнениями, из него вытекающими, можно ясно увидать только тогда, когда одно инстинктивное стремление окончательно преобладает или когда не существует противоположного побуждения инстинкта.

Примененные к нашему предмету, эти факты показывают, каким образом из инстинктивного побуждения действовать в том направлении, которое мы называем справедливым, может произойти понятие, что так должно действовать, и убеждение, которое заставляет эти действия считать хорошими. Этот инстинкт или чувство, которое удовлетворяется справедливым поступком и оскорбляется несправедливым, заставляет нас хвалить справедливое и чувствовать отвращение к дурному; отсюда непосредственно вытекает мнение, что один род поступков добродетелен, а другой – порочен. Возвращаясь к приведенному примеру, мы можем сказать, что если страсть к приобретению собственности сопровождается чувством цены собственности, то страсть к справедливому образу действия сопровождается чувством справедливости. Если мы слово «чувство» употребим исключительно для выражения этого явления, то не будет никакой ошибки, если мы тому же деятелю припишем и способность побуждения, и способность производить понятие.

Здесь нужно опровергнуть еще следующее возражение. Выше было объяснено, что каждое чувство стремится породить понятия о справедливом и несправедливом в пределах своей впечатлительности; нравственность же определяет справедливое по отношению ко всем отраслям нашего поведения, поэтому не следует относить термин «нравственное чувство» к способности одного только порядка. Это совершенно справедливо. Несмотря на это, мы должны принять в соображение, что наше поведение по отношению друг к другу составляет самую важную часть всего нашего поведения и, кроме того, ту часть, в которой мы всего легче способны ошибаться. Способность нравственного чувства исключительно и непосредственно нравственна в своих стремлениях. Кроме того, мы скоро увидим, что одни предписания этого чувства способны быть выраженными в точной форме. Вот почему мы можем продолжать не без некоторого основания употреблять этот термин в вышеизъясненном ограниченном его значении.

§ 6. Если мы предположим в человеке существование способности, побуждающей его к справедливым поступкам относительно себе подобных, если мы предположим, что эта способность порождает в нем известные непосредственные[12]12
  Это слово следует понимать в обыкновенном, а не в метафизическом смысле. – Авт. У Спенсера употреблено слово «intuitions», которое и переведено согласно его указанию. – Перев.


[Закрыть]
взгляды на эти поступки, то должно показаться совершенно правильным, если мы в этих непосредственных внушениях и будем отыскивать элементы для нравственного кодекса. Попытки построить на этом основании нравственный кодекс делались уже от времени до времени. Такие попытки сделаны были Шефтсбери и Хатчесоном в сочинении «о здравом рассудке», Прайсом «о разуме», Кларком в сочинении «о пригодности», Гранвилем Шарпом «о естественной справедливости», «естественном праве», «законах разума», «здравом разуме» и т. д. Попытки всех этих писателей развить философское учение о нравственности были неудачны; но если только вышеизложенные рассуждения справедливы, то следует сказать, что они обратились к настоящему источнику. Хотя им и не удалось систематически и ясно выразить то, что они могли бы из него почерпнуть, но им может быть поставлено в заслугу то, что они сделали попытку. Анализ того, что следует считать справедливым и несправедливым, сделанный на таком основании, нельзя признать ни окончательным, ни самым глубоким. Но мы увидим, что он согласуется с подобным окончательным анализом как в исходной своей точке, так и по результатам.

Против кодексов подобного происхождения возражают, что они во всяком случае не могут иметь никакой цены, потому что у их основных положений нет твердого основания. «Так называемое «нравственное чувство», – говорят возражающие, – не имеет никакого постоянства, не дает никаких единообразных ответов; оно говорит в Европе одно, а в Азии – другое; оно порождает различные понятия об обязанностях в каждом возрасте, в каждой расе, в каждом индивидууме; каким же образом может оно быть надежным основанием для систематического взгляда на нравственность, – а между тем, все признающие его писатели обращаются к нему или посредственно, или непосредственно? – Что может быть нелепее – искать точных правил справедливости в ответах такого шаткого авторитета?»

Если допустить, что невозможно выйти из этого затруднения, если предположить, что не существует никакого способа для извлечения из этого источника нравственной философии, свободной от такого рокового несовершенства, то из этого, однако же, следовало бы только то, что отыскание истины этим путем сопряжено с теми же затруднениями, которые представляются и при всех других предложенных способах. Если признать этого руководителя несостоятельным, потому что его предписания изменчивы и непостоянны, то по той же причине следует отвергнуть и утилитаризм. Если Бентам прав, отвергая «нравственное чувство» на том основании, что оно дает «принципы анархические и произвольные, основанные исключительно на внутренних и личных чувствах», в таком случае его собственные учения должны быть признаны вдвое более шаткими. Разве его идея «наибольшего счастья» не есть произвольная идея? Разве она не основана также исключительно «на внутренних и личных чувствах»? (см. выше). Оставляя даже в стороне все прочее, не следует ли признать, что его идея «наибольшего счастья» – принцип анархический, потому что он допускает беспредельную разноголосицу по отношению к средствам для его осуществления? Всякая утилитарная философия подвержена обвинению в неопределенности, потому что тут приходится все снова обращаться к старому, неразрешенному вопросу: что такое польза? Из каждой газеты мы можем убедиться, что этот вопрос подает повод к бесконечным спорам, оспаривается полезность каждой поставленной цели, оспаривается годность средств к ее достижению. Во всяком случае, по отношению к научной точности, философия, основанная на «нравственном чувстве», нисколько не хуже всех других известных систем.

§ 7. К счастью, она имеет за себя еще одно решительное обстоятельство. Можно вполне согласиться с силой сделанного выше возражения, и это все-таки ни в каком случае не приведет к падению теории. На основании нравственного чувства можно построить учение о нравственности с чисто синтетическими приемами, хотя, по-видимому, это и кажется невозможным; учение это будет такого рода, что оно будет безопасно от всякой подобной критики.

Упомянутые выше ошибки имели своим основанием не сущность учения, а его применение. Те, которыми сделаны были эти ошибки, исходили не из ложного принципа, но не попали на настоящую дорогу при выводе из этого источника отыскиваемых заключений. Писатели школы Шафтсбери ошиблись не по отношению к оракулу, к которому они обращались, но они вступили на ложный путь при выборе метода для истолкования его изречений. Они смешали отправление чувства и рассудка и требовали от чувства то, что должно быть предоставлено разуму. Они были правы, предполагая, что в нас существует известный руководящий инстинкт, который заставляет нас одобрять поступки, называемые хорошими, и чувствовать отвращение к тем, которые мы считаем дурными. Но они не имели никакого основания предполагать, что всякая нравственная задача может быть решена этим инстинктом по вдохновению. Чтобы сделать такое предположение, нужно было утверждать, что нравственное чувство может заменить логику.

Чтобы лучше объяснить этот предмет, мы возьмем аналогичный пример из математики или одной из ее частей – из геометрии. В человеческой душе есть способность составлять себе понятие об измеряемых величинах – понятие это мы для нашей аналогии назовем геометрическим чувством. С помощью этого чувства мы определяем длину линий, величину плоскостей, объем тела и составляем себе понятие об их взаимном отношении. Как скоро мы пожелаем придать научное значение всем сведениям, приобретенным таким образом, мы найдем, что нельзя полагаться на решения геометрического чувства, предоставленного самому себе, потому что оно порождает в различных личностях совершенно несогласные между собой суждения. Если мы сравним эти суждения, то найдем, что есть несколько простых истин, относительно которых мы все согласны. Так, например, «две величины, равные третьей, равны между собой», «целое больше своей части»; соглашаясь с этими положениями, мы их называем аксиомами – эти основные истины познаются нашим геометрическим чувством; опираясь на них, мы найдем, что возможно рядом логическим выводов разрешить все спорные пункты и решать с точностью задачи самого сложного свойства[13]13
  Мы можем принять взгляды Локка или Канта на существо и на природу того, что здесь для целей аналогии названо геометрическим чувством, – вопрос от этого не изменится. Но поддающееся анализу основание точных наук заключается в первоначальных понятиях – вот что нам необходимо сознать в настоящем случае; каково происхождение этих понятий, это для нашей цели безразлично.


[Закрыть]
. Моралисты, которые покусились разрешить все нравственные задачи путем одного нравственного чувства, сделали такую же ошибку, какую бы сделали геометры, если бы они не прибегли к тому методу, о котором сказано выше, и упорно стремились бы разрешить путем геометрического чувства все вопросы, касающиеся линий, углов, четырехугольников, кругов и т. п., если бы они путем одного впечатления старались определить, равны ли три угла треугольника двум прямым или нет, или равняются ли площади подобных многоугольников отношению их сторон, возвышенному в квадратную степень.

Читатель поймет заключение, к которому должна привести эта аналогия; способность составлять себе понятие о первоначальных законах величин имеет то же отношение к математике, какое инстинкт справедливости имеет к системе нравственности. Дело геометрического чувства – создать геометрическую аксиому, из которой логическим путем может быть выведена наука геометрии; точно так же дело нравственного чувства – создать нравственную аксиому, из которой логическим путем можно вывести систему нравственности.

Развивая далее путем сравнения нашу мысль, мы найдем, что в механике создано было множество ложных взглядов, основанных на механическом чувстве, предоставленном самому себе, например, что большие тела падают быстрее, чем малые[14]14
  Учение, признанное Аристотелем и его учениками.


[Закрыть]
, что вода поднимается в насос путем всасывания, что возможно вечное движение; все эти убеждения были опровергнуты синтетическими выводами, сделанными из первоначальных законов вещества, усмотренных механическим чувством. Мы имеем право надеяться, что множество противоположных взглядов на человеческие обязанности, созданных нравственным чувством, предоставленным самому себе, будет устранено научными выводами из известных первоначальных законов человеческой природы, указанных нравственным чувством.

§ 8. Возвращаясь к основаниям учения о нравственном чувстве, мы находим, что есть априористическая причина для отыскания первоначальных принципов общественной нравственности в известных чувствах, силах и способностях отдельной личности. Вполне соответствует этому убеждение, что инстинктивное желание, по всей вероятности, есть главное побуждение всех наших действий, потому что мы находим его источником всех тех наших действий, мотивы которых легко анализировать; поэтому мы должны предположить, что инстинктивным желанием определяется поведение, которое мы называем нравственным точно так же, как и всякий другой образ действий. Сверх того мы находим, что даже великий принцип утилитарной философии предполагает в человеке известное стремление к справедливым отношениям к себе подобным и соответствующее ему понятие о том, в чем эта справедливость заключается. В прошедшей и в настоящей социальной жизни мы встречаем разные явления, которые вполне показывают существование предполагаемого здесь нравственного чувства, и объяснить их какой-либо другой гипотезой невозможно. Предполагая существование такой способности, мы имеем причину думать, что ее внушения способны предоставить надлежащее основание для системы нравственности. На возражение, что изменчивость этих внушений делает их негодными для этой цели, следует ответить, что против оснований всякой другой системы можно сделать, по меньшей мере, то же возражение. Наконец, мы находим, что это затруднение только кажущееся, что оно вовсе не существенно. Несмотря на то, что решения этого нравственного чувства неточны и противоречивы в предоставленных на его усмотрение сложных случаях, оно может быть все-таки способно к произведению верного основного начала, и начало это может быть логическим путем развито до научного учения о нравственности.

Лемма первая

§ 1. С первого взгляда кажется весьма рациональным проверять правило, предложенное для руководства во время общественной деятельности, задавая вопросы вроде следующих: «Какое действие должно произвести это правило? Какие результаты даст эта теория, примененная к делу, если мы возьмем людей таких, какими мы их знаем, а учреждения – какими мы их встречаем в действительности?» Этот прием исследования, который считается весьма здравым, употребляется в весьма многих случаях, когда люди составляют себе понятия о нравственности и политике. Обсуждая известную систему, люди стараются определить, кажется ли она применимой, согласна ли она с тем или другим общественным учреждением, приспособлена ли она к тому, что им известно о человеческой природе. Они составили себе известное понятие о том, что такое человек и чем должно быть общество; и их решение по отношению к каждому нравственному учению зависит от того, согласно ли оно или не согласно с вышеупомянутыми понятиями.

Такой способ разрешения нравственных вопросов, конечно, должен подвергаться той же самой критике, которая оказывается гибельной для утилитарной философии. Мы не способны руководиться в отдельных наших поступках путем взвешивания и определения всех их последствий, и эта неспособность совершенно последовательно должна делать нас не способными к обсуждению основных начал, если мы будем применять к ним ту же методу. Кроме того, есть еще одна причина отвергать подобного рода исследование и признавать его не имеющим основания: оно могло бы иметь значение только тогда, когда бы свойства человечества не изменялись. Если система нравственности принимается или отвергается только потому, что она согласна или не согласна с тем, что мы знаем о людях и вещах, то, следовательно, предполагается, что люди и вещи всегда будут такими же, какими мы их теперь видим. Нелепо мерить изменяющейся мерой. Если существующее человечество должно быть основной мерой для определения истины, то мера эта – т. е. существующее человечество – должна быть неизменна.

Что в нем нет этой неизменности, это достаточно очевидно без всякого доказательства – это так очевидно, что доказывать это могло бы казаться даже смешным. К несчастью, существует такое множество людей, которые по предрассудку придерживаются иного мнения, что нельзя не привести доказательств. Для опровержения их скептицизма нужно привести факты: насколько бы это ни показалось скучным читателю-философу, но нужно на это решиться.

§ 2. Сначала мы рассмотрим невероятность предполагаемого постоянства человеческой природы. Уже давно было замечено, что изменчивость есть закон всех вещей; это замечание одинаково справедливо по отношению к каждому отдельному предмету и ко всей вселенной. Природа в ее бесконечной сложности постоянно стремится к новому развитию. Каждый последовательный результат порождает нового деятеля для изменения в известной степени всех последующих произведений. Всякая новая нить, которая входит в состав бесконечной ткани, сотканной на шумном станке времени, изменяет ее рисунок в более или менее значительной степени. Так было с начала времен. Если мы обратимся к страницам первобытной истории земли, если мы будем разбирать иероглифы, в которых сохранились происшествия неизвестного прошедшего, мы найдем ту же самую вечно возобновляющуюся, никогда не прекращающуюся цепь движений и перемен. Мы видим то же самое и в органической, и в неорганической природе, в разложении старых и в появлении новых комбинаций материи и в постоянно меняющихся формах животной и растительной жизни. Старые формации разлагаются, новые – осаждаются. Леса и болота обращаются в каменноугольные копи, и скала ныне огненного происхождения была когда-то осадочною. Атмосфера меняется, температура понижается, и земля, и море постоянно производят новые породы насекомых, растений и животных. Повсюду произошла метаморфоза, раковины инфузорий[15]15
  раковины инфузорий – Спенсер имеет в виду моллюсков; инфузории, как и другие простейшие, раковин не имеют.


[Закрыть]
превратились в мел и в кремень, песок превратился в камень, камень сделался хрящом. Пласты исковерканы внутренними силами, налились моря, земля то поднималась, то опускалась. Там, где-то когда-то бездонный океан катил свои волны, теперь возвышаются покрытые снегом вершины над обширной роскошной страной, исполненной жизни. Там, где когда-то, широко раскинувшись, высились материки, там теперь лишь несколько пустынных коралловых островов указывают на могилу опустившихся в волны гор. То же самое мы видим среди миров. Орбиты изменили свои формы, оси – свое наклонение, небесные тела – свой свет. Неподвижные только по имени звезды постоянно изменяют свое взаимное отношение. От времени до времени внезапно появляются новые, растут и потухают; солнце, планеты и спутники, входящие в состав туманных пятен, в вечно вращательном движении все вместе летят вперед, в неизведанную даль беспредельного пространства.

Странно было бы, если бы среди этого всеобщего движения один человек оставался постоянным и неизменным. Нет, это не так. Он так же подлежит закону беспредельной перемены. Обстоятельства, его окружающие, постоянно меняются, и он постоянно к ним приспосабливается. Бесчисленные степени различий существуют между нагим бездомным дикарем и Шекспирами или Ньютонами цивилизованного государства. Различие между расами по их нравственным и интеллектуальным свойствам не менее значительно, чем различие во внешних формах, в цвете кожи и в чертах лица. Превосходство зрения бушмена, который простым глазом может видеть далее, чем европеец в зрительную трубу, вполне уравновешивается более совершенным умственным зрением жителя Европы. Калмык превосходит белого человека утонченным обонянием, краснокожий индеец – остротой слуха, но это превосходство далеко не так значительно, как превосходство белого в нравственной чуткости. Каждый возраст, каждый народ, каждый климат показывает нам измененную форму человечества; большие или меньшие перемены происходили во все времена и между всеми народами.

Невозможно найти более поразительного примера упорства, с которым люди способны держаться известного убеждения, несмотря на подавляющую массу доказательств противного; а между тем, мнение о единообразии человеческой природы даже преобладает. По-видимому, человеку невозможно употреблять свое зрение и свой слух, не убеждаясь, что человечество бесконечно разнообразно по своим инстинктам, по своим нравственным свойствам, по мнениям, по вкусам, по умственным силам – одним словом, во всех отношениях. Стоит пройти по ближайшему музеуму, чтобы убедиться в действии известных законов изменения. Обратите внимание на уродливые фрески египтян или на китайские картины без теней. Неужели сравнение этой живописи с произведениями европейских артистов не указывает на различную впечатлительность рас? Сравните ваяние Афин, Индостана и Мексики. Неужели у одних нельзя заметить более развитого чувства прекрасного, чем у других? Перейдем к более знаменательным фактам, которые нам передаются историками и путешественниками; что мы должны подумать, когда прочтем, что у греков и римлян существовало божество, которое освящало и защищало всевозможные несправедливости? Или когда мы узнаем, что в Полинезии есть племена, которые полагают, что их боги питаются душами умерших? Свойства людей, на которые указывают подобные понятия о божестве, без сомнения, несколько отличаются от наших! Без сомнения, мы имеем право на некоторое существенное превосходство по сравнению с татарами, которые оставляли слабых родителей на произвол голодной смерти в степи, и над островитянами острова Фиджи, где члены одного и того же семейства должны были ограждаться от взаимных обманов. Англичанин не имеет обыкновения насыщаться поджаренным мясом пленного, подобно караибам[16]16
  караибы (карибы) – воинственный индейский народ, в период открытия Америки населявший остров Гаити, Малые Антильские острова и всю северную часть Южной Америки (бассейн реки Ориноко).


[Закрыть]
; он не будет есть, подобно жителю Абиссинии, трепещущий кусок ляжки живого быка. Он не в состоянии, подобно краснокожему индейцу, наслаждаться корчами жертвы на костре. Он не способен, подобно жителю Индостана, сжечь свою жену, чтобы она в виде привидения преследовала его врага.

В каком же отношении можно утверждать, что человеческая природа всегда одинакова? Не по отношению ли к рациональности? Почему Анаксагор должен был бежать из своей страны, так как он дозволил себе кощунство, утверждая, что солнце не есть колесница божества Гелиоса, тогда как ребенок часто беспокоит старших вопросом, кто сделал Бога? Не по отношению ли к справедливости? Нет. Скверно обращались в наше время с рабами, но никогда, подобно спартанцам, не возбуждали подкарауливать в засаде и убивать илотов[17]17
  илоты – в древней Спарте земледельцы, находящиеся на промежуточном положении между крепостными и рабами.


[Закрыть]
для упражнения. Не по отношению ли к честности? Каким же образом мы считаем, что «морской разбой был упражнением, промыслом, славой и добродетелью юношества Скандинавии», в то время как между нами частное пиратство порицается даже во время войны? Не по отношению ли к милосердию? Нисколько: хотя австрийская бойня и обесславила Европу, но она не может быть сравнима с деяниями Чингисхана, который ознаменовал первую свою победу тем, что бросил семьдесят пленных в котлы с кипящей водой; или с поступками Тимура, который велел умертвить сто тысяч пленных индийцев и построить пирамиду из девяноста тысяч человеческих голов в виду дымившихся развалин Багдада; ее нельзя также приравнять к Аттиле, который окончательно уничтожил и срыл семьдесят городов. Или, может быть, между людьми равенство по отношению к мстительности? Менее всего: с одной стороны, мы имеем Бегум Сумро, которая велела одну из своих танцовщиц замуровать в стене и поставить у этого места свою кровать, чтобы она могла слышать предсмертные вопли своей жертвы, а с другой – нашу королеву, которая просила, чтобы человек, стрелявший в нее, не был наказан телесно. Где же между людьми тождество? Мы видели, что его нет в действиях. Но, может быть, в правах и во взглядах на вещи? Наверное, нет. В наше время общество очень дурно приняло бы мужчину или женщину, о которых было бы известно, что они отравили своих врагов; в Италии же было время, когда подобные поступки не внушали презрения. Ни одно семейство в настоящее время не последует примеру Висконти и не выберет змею эмблемой своего герба. В девятнадцатом столетии мы не найдем ничего похожего на германского начальника наемников, который надписал у себя серебряными буквами: «Герцог Вернер, начальник великой дружины, враг милосердия, жалости и Бога».

Зачем искать далеко доказательств человеческой изменчивости? Разве мы не имеем достаточно примеров у себя дома? В прежние времена полагали, что для дворянина совершенно достаточно трубить в рог и ловко держать своего сокола, а учение и научное развитие предоставляли детям народа; в то время люди искали безопасности за толстыми стенами и глубокими рвами, тогда женщины носили кинжалы; можно полагать, что в те времена свойства людей были не вполне такие же, как теперь. Между тем как все номинально исповедовали ту же веру, которую исповедуем мы; пограничный житель всего усерднее обращался к своему молитвеннику, когда он отправлялся в набег; имена святых были боевым кличем; епископы благословляли своих последователей на войну, и умерщвление сарацин считалось верхом благочестия. Не следует ли допустить, что наша природа до известной степени изменилась, если мы ту же самую религию обратили в религию мира, религию филантропических усилий всякого рода, религию миссионерских подвигов, в защитницу умеренности, производящую исследования над участью «рабочего и бедного»? Разве агитация в пользу отмены смертной казни не показывает преобразования в человеческих чувствах с того времени, когда тело Кромвеля было вырыто и его голова воткнута перед Темплом? Разве не заметно перемены с того времени, когда людей колесовали, четвертовали и вешали? Разве не заметно перемены с тех пор, когда был в народе ропот, потому что Стаффорду позволили умереть прежде, чем он увидал собственные свои кишки сожженными перед его глазами, – с того времени, когда скрип виселиц был повсеместен в стране, с того времени, когда церковные двери были покрыты кожами людей, совершивших святотатство? Мы читаем, что Джону Гаукинсу воздавалась почесть за то, что он первый начал торговлю рабами – за это в его гербе прибавлено было «полнегра, связанного надлежащим образом веревкой» – не следует ли заключить, что характер народа с того времени изменился, если мы обратим внимание на то, что в наш век из симпатии к неграм 300 000 человек решились отказаться от употребления всяких произведений Вест-Индии?

Наконец, в самом деле, нужно прийти к тому, что нелепо приводить доказательства для убеждения в подобной истине. Те, которые утверждают неизменяемость человеческой природы, беспрерывно сами себя опровергают. Они постоянно доказывают свою непоследовательность, говоря о различии национальных свойств, об отличительных чертах душевного настроения их друзей и об особенностях в их собственных вкусах и чувствах. Подобные признания, сделанные ими невольно и случайно, совершенно уничтожают их учение. Но даже и в таких признаниях нет необходимости. Для этого не нужно сравнения между обычаями разных рас, между человеком, каков он есть и каким он был, между характерами и талантами различных индивидуумов. Человек, обладающий хоть некоторой проницательностью, убедится в бесконечной изменчивости человечества, делая наблюдения только над самим собой; он меняется сообразно обстоятельствам, изо дня в день и из года в год, в нем изменяются и чувства, и способности, и желания.

§ 3. Если человечество неопределенно изменчиво, то оно не может служить мерой для оценки нравственных истин. Мы видим, что учреждения, которые оказывались неприложимыми в известное время, процветали впоследствии; что законы и обычаи, которые оказывались когда-то спасительными, сделались зловредными, и у нас много оснований предполагать, что подобные изменения будут иметь место и впоследствии. Несообразность с состоянием людей и вещей, которая делает известные принципы, по-видимому, неприменимыми, может впоследствии исчезнуть; принципы, которые в настоящее время кажутся вполне приспособленными к нашему социальному положению, могут впоследствии быть с ним в дисгармонии. Если бы мы сделали ничем не оправдываемое предположение, что природа человеческая, которая до сих пор была изменчивой, впредь останется неизменной, то и в таком случае мы не могли бы опровергать систему этики на том основании, что она несогласна с современным состоянием человечества.

Такое опровержение было бы менее всего основательным; на подобное обнаружившееся несогласие мы не только не можем смотреть с предубеждением, но мы должны его ожидать; мы должны смотреть на него скорее как на доказательство истинности системы, чем как на указание ее ложности. Нелепо ожидать тождественности между абсолютными истинами нравственности и недостатками нравов и характеристических свойств современного состояния! Мы уже сказали выше, что система нравственности заключает в себе собрание правил, способных руководить человечеством в самом совершенном его состоянии, какое мы только можем себе представить. Всеобщее применение его правил предполагает идеальное общество. Каким же образом можно ожидать, чтобы они были в гармонии с идеями, действиями и учреждениями современных людей? Если мы говорим, что люди порочны, слабы, нестойки, то мы просто утверждаем, что они не в состоянии исполнять нравственных правил. «Несовершенство» – это просто другое слово, которое употребляется для обозначения понятия, что поведение не сообразуется с нравственными требованиями. Согласие между истинным учением об обязанностях и несовершенным состоянием человечества невозможно, оно по природе вещей заключает в себе противоречие. Тот, кто в пользу своей системы этики приведет возможность ее полного и немедленного применения, этим самым неизбежно докажет ее ложность. Истинные руководящие принципы для человеческой деятельности делаются применимыми только по мере того, как люди делаются совершенными; выражаясь с более правильной последовательностью мыслей, должно сказать: человек делается тем более совершенным, чем более он способен следовать нравственным правилам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю