Текст книги "Собрание сочинений в 15 томах. Том 6"
Автор книги: Герберт Джордж Уэллс
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Несмотря на потери, маленький человек был почти доволен одной любопытной, по его мнению, деталью.
– Можете назвать это совпадением, – сказал он, – счастливой случайностью, но я предпочитаю искать Другое объяснение. Подумайте только. Общая сумма на моем счете известна только моему банкиру да мне. От меня он выведать ее не мог, ибо я сам ее не помню: я уже давным-давно не заглядывал в свою сберегательную книжку. Он же снял со счета одним чеком все деньги, оставив каких-нибудь семнадцать шиллингов шесть пенсов. А ведь там было больше пятисот фунтов.
И с прежним торжеством заключил:
– Видите, не совпало всего на семнадцать шиллингов шесть пенсов. Как вы это объясните, а? Ну-ка, дайте мне материалистическое истолкование. Не можете? Я тоже не могу.
– Я, наверное, смогу, – сказал Люишем.
– Какое же?
Люишем кивнул на конторку Лэгьюна.
– Не думаете ли вы, – ему стало смешно, но он сдержался, – что он подобрал ключ?
По дороге домой в Клэпхем Люишем все время со смехом вспоминал, какое Лэгьюн сделал при этом лицо. Но потом это перестало казаться ему забавным. Ему вдруг припомнилось, что Чеффери – его тесть, а миссис Чеффери – теща, и что они вместе с Этель составляют его семью, его род, и что этот мрачный, неуклюжий дом на склоне холма в Клэпхеме должен стать его домом. Домом!.. Его связь со всем этим, как связь с целым миром, была теперь такой нерасторжимой, словно он для этого и был рожден. А еще год назад, если не считать полустершегося воспоминания об Этель, никто из этих людей для него и не существовал. Поистине неисповедимы пути судьбы! События последних нескольких месяцев пронеслись в его памяти молниеносно, как пантомима. Кажется, тут было над чем посмеяться. И Люишем рассмеялся.
Этот смех отмечал новую полосу в его жизни. Прежде Люишем никогда не смеялся над собственными неурядицами. Теперь пришел конец серьезности, с какой смотрит на вещи юность. Он вырос. То был смех безграничного восприятия.
31. В парке Баттерси
Хотя Люишем и пообещал прекратить дружбу с мисс Хейдингер, в течение ближайших пяти недель он не предпринимал никаких действий, а злополучное письмо ее оставалось без ответа. За это время состоялся – не без двуязычных нареканий – их переезд от мадам Гэдоу в мрачный клапхемский дом, где молодая пара разместилась, как и предполагалось, в маленькой комнатке на третьем этаже. И здесь весь мир вдруг неузнаваемо, до странности изменился, и причиной этому оказались несколько сказанных шепотом слов.
Слова эти прозвучали среди всхлипываний и слез, когда руки Этель обвивали его шею, а ее распущенные волосы Прятали от него ее лицо. И он ответил тоже шепотом, немного, быть может, растерянно, и в то же время испытывая странную гордость, совсем непохожую на то, что он ожидал испытать, когда со страхом прежде думал, что рано или поздно это должно случиться. Внезапно он осознал, что все решено, что разрешен наконец конфликт, который так долго их тяготил. Колебаний как не бывало. Теперь предстояло действовать.
На следующий день он написал записку, а два дня спустя утром ушел на свои репетиторские занятия по математике часом раньше, и вместо того, чтобы пойти прямо к Вигорсу, направился через мост в парк Баттерси. Там около скамьи, где они когда-то встречались, нетерпеливо прохаживалась мисс Хейдингер. Они немного походили взад и вперед, разговаривая о том о сем, а затем наступило молчание…
– Вы хотите мне что-то сказать? – вдруг спросила мисс Хейдингер.
Люишем чуть побледнел.
– Да, – ответил он. – Дело в том… – Он старался держаться непринужденно. – Я когда-нибудь говорил вам, что женат?
– Женаты?
– Да.
– Вы женаты?!
– Да, – чуть раздраженно повторил он.
Мгновение оба молчали. Люишем довольно малодушно разглядывал георгины, а мисс Хейдингер смотрела на него.
– Это вы и хотели мне сказать?
Мистер Люишем повернулся и встретил ее взгляд.
– Да, – ответил он. – Именно это я и хотел вам сказать.
Молчание.
– Вы не возражаете, если я присяду? – ровным голосом спросила мисс Хейдингер.
– Вон там под деревом есть скамья, – сказал Люишем.
Они молча дошли до скамьи.
– А теперь, – спокойно заговорила мисс Хейдингер, – расскажите мне, на ком вы женаты.
Люишем ответил в общих словах. Она задала ему еще один вопрос, потом другой. Он чувствовал себя ужасно неловко и отвечал запинаясь, но чистосердечно.
– Мне следовало бы догадаться, – сказала она. – Мне следовало бы догадаться. Но я не хотела знать. Расскажите мне еще что-нибудь. Расскажите мне о ней.
Люишем рассказал. Разговор этот был ему страшно неприятен, но уйти от него он не мог: ведь он обещал Этель. Наконец мисс Хейдингер получила полное представление о его судьбе, почти полное, так как в его рассказе отсутствовали эмоции, которые делали его достоверным.
– Вы женились перед вторым экзаменом? – спросила она.
– Да, – ответил Люишем.
– Но почему вы не рассказали мне об этом раньше? – спросила мисс Хейдингер.
– Не знаю, – признался Люишем. – Я хотел… в тот день, в Кенсингтон-гарденс. Но как-то не смог. Наверное, мне следовало рассказать.
– Наверное, следовало.
– Да, по-видимому, следовало… А я не рассказал. Как-то… трудно было… Я не знал, как вы к этому отнесетесь. Ведь все произошло так поспешно.
Не находя слов, он умолк.
– Мне кажется, вы все-таки обязаны были мне сказать, – повторила мисс Хейдингер, рассматривая его профиль.
Люишем приступил ко второй и более сложной части своего объяснения.
– Произошло недоразумение, – сказал он, – собственно, оно было все время… Из-за вас, хочу я сказать. Немного трудно… Дело в том, что… моя жена… знаете ли… Она смотрит на вещи несколько иначе, нежели мы.
– Мы?
– Да. Это, конечно, странно… Но она видела ваши письма…
– Вы ей их показывали?
– Нет. Просто она знает о нашей переписке, знает, что вы пишете мне о социализме, о литературе и… о том, что нас интересует, а ее нет.
– Вы хотите сказать, что такие вещи недоступны ее пониманию?
– Она об этом никогда не задумывалась. Мне кажется, разница в образовании…
– И она возражает?
– Нет, – не задумываясь, солгал Люишем. – Она не возражает.
– Так в чем же дело? – спросила мисс Хейдингер, и ее лицо совсем побелело.
– Она чувствует, что… она чувствует… Она не говорит, конечно, но я вижу, она чувствует, что ей тоже следует в этом принять участие. Я знаю… как она любит меня. И ей стыдно… Это напоминает ей… Разве вы не понимаете, что ей обидно?
– Да, понимаю. Итак, даже это малое…
У мисс Хейдингер, казалось, перехватило дыхание, потому что она вдруг замолчала.
Наконец она с усилием заговорила.
– А что это обидит меня… – начала она, но лицо ее искривила гримаса, и она снова умолкла.
– Нет, не в этом дело. – Люишем был в нерешительности. – Я знал, что это обидит вас.
– Вы ее любите. Вы можете пожертвовать…
– Нет, не в этом дело. Но есть разница. Если ее обидеть, она не поймет. А вы… Мне казалось вполне естественным прийти к вам. Я смотрю на вас, как на… А для нее мне всегда приходится делать снисхождение…
– Вы ее любите.
– Не знаю, в этом ли дело. Все так сложно. Любовь означает все… или ничего. Я знаю вас лучше, чем ее, вы знаете меня лучше, чем она будет когда-либо знать. Я могу рассказать вам то, чего никогда не расскажу ей. Я могу раскрыть перед вами душу… почти… и знаю, что вы поймете… Только…
– Вы ее любите.
– Да, – признался Люишем, дергая себя за ус. – Дело, должно быть, в этом…
Некоторое время оба молчали; затем мисс Хейдингер заговорила с непривычной для нее горячностью:
– О! Подумать только, что это конец всему! А ведь столько надежд… Что дает она вам такого, чего не сумела бы дать я? Даже сейчас! Почему я должна отказаться от того немногого, что принадлежит мне? Если бы она смогла забрать и это… Но она не может. Если я отпущу вас, вы ничего не будете делать. Все наши мечты, все устремления – все зачахнет и погибнет, а ей это безразлично. Она не поймет. Она будет думать, что вы все тот же. Почему она домогается того, чем не в силах владеть? Взять то, что принадлежит мне, и отдать ей для того, чтобы она выбросила?
Она смотрела не на Люишема, а прямо перед собой, и лицо ее было само страдание.
– Я в известном смысле уже привыкла… думать о вас как о чем-то мне принадлежащем… Я и сейчас так думаю.
– В последнее время, – начал Люишем после молчания, – мне раза два приходила в голову одна мысль. Не кажется ли вам, что вы несколько переоцениваете мои способности? Я знаю, мы говорили о великих делах. Но вот уже полгода с лишком я бьюсь, чтобы просто заработать на жизнь, сколько может чуть ли не каждый. На это у меня уходит все время. Тут, пожалуй, задумаешься: может быть, жизнь не такая простая вещь…
– Нет, – решительно возразила она, – вы могли бы совершить великие дела! Даже сейчас, – продолжала она, – вы еще способны сделать многое… Если бы только я могла видеть вас время от времени, писать вам… У вас такие способности и… такой слабый характер. Вам обязательно нужен кто-нибудь… В этом ваша слабость. Вы сами в себя не верите. Вам нужно, чтобы кто-нибудь поддерживал вас и верил в вас, безгранично поддерживал и верил. Почему я не могу дать вам это? Больше мне ничего не нужно. По крайней мере сейчас. Зачем ей знать? Она от этого ничего не теряет. Я ничего не прошу из того, чем владеет она. Но я знаю, что одна, своими силами ничего не добьюсь. Я знаю, что вместе с вами… Ей ведь обидно только оттого, что она знает. А зачем ей знать?
Мистер Люишем в нерешительности посмотрел на нее. Его воображаемое величие вдохновляло ее взгляд. В этот миг по крайней мере и он свято верил в свои возможности. Но он понимал, что его величие и ее восхищение связаны между собой, что они составляют одно нераздельное целое. Зачем вправду Этель знать об этом? Он представил себе все, что может совершить, чего может добиться, но тут же пришла мысль о сложностях, неловкости, об опасности разоблачения.
– Дело в том, что я не имею права усложнять свою жизнь. Я ничего не добьюсь, если буду ее усложнять. Только люди со средствами могут позволить себе сложности. Тут надо выбирать либо одно, либо другое…
Он умолк, внезапно представив себе Этель, как в прошлый раз, со слезами на глазах.
– Нет, – чуть ли не грубо заключил он. – Нет. Я не хочу действовать за ее спиной. Я не говорю, что я теперь такой уж кристально честный. Но я не умею лгать. Она тотчас же все поймет. Она тотчас все поймет, и ничего хорошего из этого не получится. Моя жизнь и так слишком сложна. Я не могу с этим справиться и двигаться дальше. Я… Вы переоцениваете меня. И, кроме того… Есть одно обстоятельство… Одно… – Он запнулся и возвратился к тому, с чего начал. – Нет, я не имею права усложнять свою жизнь. Очень жаль, но это так.
Мисс Хейдингер ничего не ответила. Ее молчание удивило его. Секунд двадцать они сидели молча. Потом она вдруг встала, тотчас вскочил и он. Ее лицо горело, глаза были опущены.
– Прощайте, – чуть не шепотом сказала она и протянула ему руку.
– Но… – начал было Люишем и замолчал. Мисс Хейдингер была бледна, как мел.
– Прощайте, – с кривой улыбкой повторила она, внезапно глянув ему в глаза. – Больше говорить не о чем, не так ли? Прощайте.
Он взял ее руку.
– Надеюсь, я не…
– Прощайте, – нетерпеливо сказала она, выдернула у него руку и пошла прочь. Он шагнул было за ней.
– Мисс Хейдингер, – позвал он ее, но она не остановилась. – Мисс Хейдингер…
Он понял, что она не хочет откликнуться…
Он стоял неподвижно, глядя, как она уходит. Непривычное чувство утраты овладело им, ему захотелось догнать ее, в чем-то убедить…
Она ни разу не обернулась и была уже далеко, когда он пустился ее догонять. Сделав шаг, он пошел все быстрее, быстрее, вот он уже почти нагнал ее, оставалось всего шагов тридцать. Но в это время она подошла к воротам.
Шаги его замедлились. Он вдруг испугался, что она обернется. Она прошла в ворота и скрылась из виду. Он стоял, глядя ей вслед, потом вздохнул и свернул налево, на ту аллею, что вела к мосту и Вигорсу.
На середине моста им вновь овладела нерешительность. Он остановился. Назойливая мысль не исчезала. Он взглянул на часы: надо было спешить, если он хочет успеть на поезд и попасть в Эрлс-Корт к Вигорсу. Пусть Вигорс идет ко всем чертям, сказал он себе.
Но в конце концов он все же успел на поезд.
32. Окончательная победа
В тот же вечер часов около семи Этель вошла в комнату с корзиной для бумаг, которую она купила ему, и застала его за маленьким туалетным столиком, тем самым, что должен был служить письменным столом. Из окна открывался непривычно широкий для Лондона вид: длинный ряд покатых крыш, спускающихся к вокзалу, просторное голубое небо, уходящее вверх, к уже темнеющему зениту, и вниз, к таинственному туману крыш, щетинившихся дымовыми трубами, сквозь который там и тут проступали то сигнальные огни и клубы пара, то движущаяся цепочка освещенных окон поезда, то еле различимая перспектива улиц. Похваставшись корзиной, Этель поставила ее у его ног, и в этот момент взгляд ее упал на желтый лист бумаги, который он держал в руках.
– Что это у тебя?
Он протянул ей листок.
– Я нашел его на дне моего желтого ящика. Это еще из Хортли.
Она взяла листок и увидела изложенную в хронологическом порядке жизненную программу. На полях были какие-то пометки, а все даты наскоро переправлены.
– Совсем пожелтел, – заметила Этель.
Люишем подумал, что от этого замечания ей, пожалуй, следовало бы воздержаться. Он смотрел на свою «Программу», и ему почему-то стало грустно. Оба молчали. И вдруг он почувствовал ее руку на своем плече, увидел, что она склоняется над ним.
– Милый, – прошептала она странно изменившимся голосом.
Он понял, что она хочет что-то сказать, но не может подыскать слов.
– Что? – наконец спросил он.
– Ты не огорчаешься?
– Из-за чего?
– Из-за этого.
– Нет!
– Тебе даже… Тебе даже ничуть не жалко? – спросила она.
– Нет, ничуть.
– Я не могу понять. Так много…
– Я рад, – заявил он. – Рад.
– Но заботы… расходы… и твоя работа?
– Именно поэтому, – сказал он, – я и рад.
Она недоверчиво посмотрела на него. Он поднял глаза и прочел сомнение на ее лице. Он обнял ее, и она тотчас же, почти рассеянно повинуясь обнимающей ее руке, наклонилась и поцеловала его.
– Этим все решено, – сказал он, не отпуская ее. – Это соединяет нас. Неужели ты не понимаешь? Раньше… Теперь все по-другому. Это – наше общее. Это… Это – связующее звено, которого нам недоставало. Оно свяжет нас воедино, соединит навсегда. Это будет наша жизнь. Ради чего я буду работать. Все остальное…
Он смело взглянул правде в глаза.
– Все остальное было… тщеславие!
На ее лице еще оставалась тень сомнения, тень печали.
– Милый, – наконец позвала она.
– Что?
Она сдвинула брови.
– Нет! – сказала она. – Я не могу этого сказать.
Опять наступило молчание, во время которого Этель очутилась на коленях у Люишема.
Он поцеловал ее руку, но ее лицо по-прежнему было серьезным. Она смотрела в окно на сгущающиеся сумерки.
– Я глупая, я это знаю, – сказала она. – Я говорю… совсем не то, что чувствую.
Он ждал, что она скажет дальше.
– Нет, не могу, – вздохнула она.
Он чувствовал, что обязан помочь ей. Ему тоже нелегко было найти слова.
– Мне кажется, я понимаю, – сказал он, стараясь ощутить неуловимое.
Снова молчание, долгое, но исполненное смысла. Внезапно она вернулась к жизненной прозе и встала.
– Если я не сойду вниз, маме придется самой накрывать к ужину.
У двери она остановилась и еще раз взглянула на него. Мгновение они смотрели друг на друга. В сумерках ей был виден лишь смутный его силуэт. Люишем вдруг протянул к ней руки…
Внизу раздались шаги. Этель освободилась из его объятий и выбежала из комнаты. Он услышал, как она крикнула:
– Мама! Я сама накрою к ужину. А ты отдыхай.
Он прислушивался к ее шагам, пока они не стихли за кухонной дверью. Тогда он снова посмотрел на свою «Программу», и на мгновение она показалась ему сущим пустяком.
Он держал ее в руках и разглядывал так, будто она была написана другим человеком. И в самом деле ее писал совсем другой человек.
– «Брошюры либерального направления», – прочел он и засмеялся.
Мысли унесли его далеко-далеко. Он откинулся на стуле. «Programma» в его руках была теперь просто символом, отправной точкой, и, глубоко задумавшись, он уставился в темнеющее окно. Так он сидел долго, и в голове у него сменялись мысли, которые были почти что чувства, чувства, принявшие форму и весомость идей. И, мелькая, они стали постепенно облекаться в слова.
– Да, это было тщеславие, – сказал он. – Мальчишеское тщеславие. Для меня, во всяком случае. Я слишком двойствен. Двойствен? Просто зауряден! «Мечты, подобные моим, способности, подобные моим». Да у любого человека. И все же… Какие у меня были замыслы!
Он вспомнил о социализме, о своем пламенном желании переделать мир. И подивился тому, сколько новых перспектив открылось ему с тех пор.
– Не для нас… Не для нас. Нам суждено погибнуть в безвестности. В один прекрасный день… Когда-нибудь… Но это не для нас…
– В сущности, все это – ребенок. Будущее – это ребенок. Будущее! И все мы не более как верные слуги или, наоборот, предатели Будущего…
– Есть естественный отбор, и значит… Этот путь – счастье… Так должно быть. Другого нет.
Он вздохнул.
– То есть такого, чтобы хватило на всю жизнь.
– И все же жизнь сыграла со мной злую шутку: так много обещала и так мало дала!
– Нет! Так рассуждать нельзя. Из этого ничего не получится! Ничего не получится!
– Карьера. Это тоже карьера – самая важная карьера на свете. Отец! Что еще мне нужно?
– И… Этель! Нечего удивляться, что она казалась пустой… Она и была пустой. Нечего удивляться, что она была раздражительной. Она не выполняла своего назначения в жизни. Что ей оставалось делать? Она была служанкой, игрушкой…
– Да, вот это и есть жизнь. Только это и есть жизнь. Для этого мы сотворены и рождены. Все остальное – игра…
Игра!
Он снова посмотрел на свою «Программу». Потом обеими руками взялся за верх листка, но остановился в нерешительности. Видение стройной Карьеры, строгой последовательности трудов и успехов, отличий и еще раз отличий вставало за этим символом. Но он сжал губы и медленно разорвал пожелтевший лист на две половинки. Затем сложил обе половинки вместе и снова их разорвал, снова сложил тщательно и аккуратно и снова разорвал, пока «Programma» не превратилась в кучу маленьких клочков. Ему казалось, что он разрывает на куски свое прошлое.
– Игра! – после долгого молчания прошептал он.
– Конец юности, – сказал он, – конец пустым мечтам…
Он не двигался, руки его покоились на столе, глаза смотрели на синий прямоугольник окна. Гаснущий свет собрался в одной точке: вспыхнув, зажглась звезда.
Он заметил, что все еще держит в руках клочки бумаги. Он вытянул руку и бросил их в ту самую новую корзинку, которую купила ему Этель.
Два клочка упали на пол. Он наклонился, подобрал их и осторожно положил вместе с остальными.
ФИЛМЕР
В овладение искусством полета вложили свой труд поистине тысячи людей: этот подал мысль, другие делали опыты, и, наконец, последнее напряженное усилие ума – и работа завершена. Но несправедливое общественное мнение выбирает из тысяч только одного, притом того, кто и не летал ни разу, и чтит его как первооткрывателя; точно так же оно прославило Уатта за открытие энергии пара и Стефенсона за изобретение парового двигателя. И, конечно, среди всех почитаемых имен самую нелепую и трагическую известность получило имя бедняги Филмера – этот робкий кабинетный ученый решил задачу, которая век за веком ставила человечество в тупик и даже пугала; одним нажатием кнопки он изменил наши войны, и наш мир, и вообще едва ли не все условия человеческой жизни и счастья. Это был разительный пример вечно изумляющего нас несоответствия между ничтожным тружеником науки и величием его труда. Многое в Филмере остается и, вероятно, останется неясным и загадочным – филмеры не привлекают внимания босуэлов, – но основные события его жизни и ее развязка достаточно известны, а кроме того, имеются письма, записки и случайные упоминания, позволяющие восстановить общую картину. Так, из отрывочных свидетельств и составлена эта повесть о жизни и смерти Филмера.
Первые достоверные сведения о Филмере дает документ, в котором он просит разрешить ему как студенту-стипендиату физического факультета работать в государственных лабораториях Южно-Кенсингтонского Лондонского университета; здесь же он называет себя сыном «армейского обувщика из Дувра» (попросту сапожника) и приводит отзывы преподавателей и оценки, полученные на экзаменах, в доказательство своих глубоких познаний в химии и математике. Не заботясь о своем достоинстве, он жалуется на трудности и лишения в надежде получить возможность к дальнейшему углублению этих своих познаний; он пишет, что лаборатория – это «цепь» всех его стремлений вместо «цель», и эта описка лишь придает выразительность его уверениям, что он намерен «приковать все свое внимание» к точным наукам. Надпись на обороте прошения показывает, что желание его было удовлетворено, но до самого последнего времени никакого следа его успешных занятий в государственной лаборатории обнаружить не удалось.
Теперь, однако, установлено, что, несмотря на высказанное им рвение к исследовательской работе, Филмер не выдержал и года таких занятий, соблазнился возможностью поправить свои денежные дела и нанялся к одному знаменитому профессору – за девять пенсов в час производить для него вычисления в обширных исследованиях по физике Солнца, исследованиях, которые еще и сейчас изумляют астрономов. О следующих семя годах жизни Филмера нет никаких сведений, сохранились только переходные свидетельства Лондонского университета, из которых видно, как он неуклонно подвигался к званию бакалавра сразу двух наук – химии и математики. Никто не знает, где и как жил в ту пору. Филмер, очень возможно, что он по-прежнему зарабатывал уроками и одновременно продолжал научные занятия, стремясь получить ученое звание. А потом, как ни странно, мы встречаем его имя в переписке поэта Артура Хикса.
«Вы помните Филмера, – писал Хикс своему другу Вансу, – ну так он ничуть не изменился: та же недружелюбная скороговорка, тот же небритый подбородок (и как это люди умудряются всегда ходить с трехдневной щетиной?), и какая-то хитрая повадка, словно он норовит исподтишка тебя обойти и пролезть вперед; даже его пиджак и обтрепанный воротничок нисколько не изменились за прошедшие годы. Он сидел в библиотеке и писал, а я из сострадания подсел к нему; он тут же умышленно оскорбил меня, загородив свою писанину. Можно подумать, будто под рукой у него какое-то блестящее открытие и он подозревает, что я (я, чью книгу издает Бодлеевская библиотека!) способен украсть его идею. В университете он добился необыкновенных успехов – об этом он говорил, торопясь и захлебываясь, словно боялся, что я перебью его, не дослушав, и среди прочего о полученной степени доктора наук упомянул мельком, словно это совершенный пустяк.
Потом он ревниво спросил, чем занимаюсь я, а его рука (поистине ограждающая длань) беспокойно прикрывала бумагу, в которой таилась драгоценная идея – его единственная многообещающая идея.
«Поэзия, – буркнул он, – поэзия. А что вы в ней проповедуете, Хикс?»
Вот как понимает поэзию еще не вылупившийся провинциальный профессор, и я от души благодарю бога, потому что, если бы не драгоценный дар праздности, меня, быть может, тоже ждал бы этот путь – докторская степень и духовное опустошение…»
Этот забавный набросок с натуры, вероятно, рисует Филмера, каким он был накануне своего открытия или очень незадолго до того.
Предсказывая ему провинциальную профессуру, Хикс ошибся. Наша следующая мимолетная встреча с Филмером – лекция «О каучуке и его заменителях», прочитанная им в Обществе поощрения ремесел (он уже был управляющим большой фабрики пластических веществ); тогда же, как мы теперь знаем, Филмер состоял членом Общества воздухоплавателей, хотя и не принимал никакого участия в дискуссиях, очевидно, предпочитая довести до конца свой великий замысел без посторонней помощи. А в последующие два года он поспешно берет несколько патентов и разными не очень солидными способами возвещает миру, что он завершил оригинальные исследования, которые позволяют ему построить летательный аппарат. Первое недвусмысленное сообщение об этом появилось в грошовой вечерней газетенке и исходило от соседа Филмера по дому. Вся эта спешка после столь долгой, терпеливой и тайной работы была, видимо, вызвана ложной тревогой: известный американский шарлатан от науки, некто Бутл, объявил о каком-то своем открытии, а Филмеру показалось, что тот перехватил его идею.
В чем же, собственно, состояла идея Филмера? В сущности, она была очень проста. До него развитие воздухоплавания шло двумя различными путями: с одной стороны, воздушные шары, большие летательные аппараты легче воздуха, надежные при подъеме и сравнительно безопасные при спуске, но беспомощные при малейшем ветерке; с другой – аппараты тяжелее воздуха, которые летали пока только в теории, – огромные плоские сооружения эти приводились в движение и держались в воздухе с помощью тяжелых моторов и большей частью разбивались при первой же посадке. Но если отбросить последнее обстоятельство, не позволяющее ими пользоваться, эти летательные аппараты имели неоспоримое теоретическое преимущество: благодаря своему весу они могли летать против ветра – необходимое условие, без которого воздухоплавание практически бессмысленно. Главная заслуга Филмера в том, что он нашел способ сочетать в одном аппарате противоположные и, казалось бы, несовместимые качества аэростата и тяжелой летательной машины, причем его аппарат можно было по желанию делать легче или тяжелее воздуха. На эту мысль натолкнули Филмера сжимающиеся пузыри рыб и воздушные полости в костях птиц. Он изобрел устройство, состоящее из сжимающихся и совершенно непроницаемых воздушных баллонов, которые, расширяясь, легко могли поднять летательный аппарат, а затем, сжатые посредством «мускулатуры», которой он их оплел, почти целиком убирались в каркас; все это крепилось на большой раме из жестких полых труб, и если аппарат начинал опускаться, воздух из труб автоматически при помощи остроумного приспособления перекачивался в баллоны и оставался там столько времени, сколько нужно было аэронавту. Этот аппарат в отличие от всех своих предшественников не имел ни крыльев, ни винта; единственным механизмом на нем было небольшое, но мощное устройство, служащее для сжимания баллонов. По замыслу Филмера, если из труб откачать воздух и увеличить тем самым объем воздушных шаров, машина, изобретенная им, могла подняться на значительную высоту, а затем, если сжать шары и перекачать воздух обратно в трубы, сместив при этом центр тяжести, она могла скользить по наклонной плоскости в любом направлении. Снижаясь, машина набирает скорость и в то же время теряет вес, а инерция движения, накопленная в стремительном падении, может быть использована для нового подъема, нужно только опять изменить центр тяжести и, направив машину вверх, увеличить объем шаров. Однако, чтобы осуществить эту идею, которую и поныне используют конструкторы всех удачных летательных аппаратов, требовался огромный труд по разработке деталей, и этому труду Филмер «отдавался самозабвенно и самоотверженно», как он всегда повторял репортерам, осаждавшим его, когда он достиг зенита славы. Особенно пришлось ему повозиться с эластичной оболочкой сжимающихся баллонов. Он убедился, что здесь не обойтись без нового вещества, и вот, чтобы создать это вещество и наладить его производство, Филмеру, как он неоднократно твердил репортерам, «пришлось потрудиться гораздо больше, чем даже над моим основным и, казалось бы, куда более важным изобретением».
Но не следует думать, что Филмер стал знаменит сразу же, как только объявил о своем изобретении. Прошло почти пять лет, а он все еще не решался покинуть свое место на резиновой фабрике – очевидно, это был единственный источник его скромного дохода – и тщетно пытался доказать совершенно равнодушной публике, что он и в самом деле что-то изобрел. Большую часть своего досуга он тратил на сочинение писем в научные журналы и разные газеты, точно излагая конечный результат своих исследований и требуя денежной помощи. Одного этого было бы достаточно, чтобы его письма клали под сукно. Немало свободного времени, когда удавалось его выкроить, провел Филмер в бесплодных беседах со швейцарами крупнейших лондонских редакций: он совершенно не умел завоевать доверие привратников; и он даже пробовал заручиться поддержкой Военного министерства. Сохранилось секретное письмо генерал-майора Залпа графу Аксельбанту. «Изобретатель этот с придурью и вдобавок невежа», – писал генерал-майор с присущей ему солдатской прямотой и здравомыслием и тем самым позволил японцам добиться военного преимущества в этой области, которое они, к нашему великому беспокойству, сохраняют по сей день.
А потом пленка, изобретенная Филмером для сжимающихся воздушных шаров, оказалась пригодна для вентилей нового нефтяного двигателя, и он получил средства на постройку опытной модели своего аппарата. Он тотчас бросил резиновую фабрику, перестал строчить письма и статьи и втихомолку (похоже, что таинственность сопровождала все его начинания) взялся за работу. Он, видимо, руководил изготовлением отдельных деталей и свозил их постепенно в какое-то помещение в Шордиче, но окончательная сборка была произведена близ Димчерча, в графстве Кент. Модель была невелика и не могла поднять человека, но Филмер очень остроумно использовал для управления полетом то, что в те дни называли лучами Маркони. Первый полет этого первого действительно летающего аппарата состоялся над лугами около Барфорд-Бриджа, неподалеку от Хайта, в графстве Кент, и Филмер управлял своей машиной, сопровождая ее на специально сконструированном трехколесном велосипеде с мотором.
Полет в общей сложности прошел на редкость удачно. Аппарат привезли из Димчерча в Барфорд-Бридж на телеге, и он поднялся на высоту чуть ли не трехсот футов, потом устремился вниз, почти к самому Димчерчу, повернул, опять взмыл вверх, сделал круг и, наконец, благополучно опустился на поле в Барфорд-Бридже, позади постоялого двора. Во время посадки произошел странный случай. Филмер слез с велосипеда, перебрался через канаву, прошел ярдов двадцать по направлению к своему столь удачному детищу – и вдруг нелепо вскинул руки и свалился наземь в глубоком обмороке. Тут только окружающие вспомнили, что во время испытаний он был бледен, как мертвец, и взволнован до крайности, – не упади он в обморок, об этом никто бы и не подумал. Позднее, на постоялом дворе, он без всякой причины вдруг истерически разрыдался.