Текст книги "По тонкому льду"
Автор книги: Георгий Брянцев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
6 апреля 1939 г
(четверг)
Я заканчивал докладную записку о ликвидации шпионской группы Витковского. Вошел Дим-Димыч.
– Завтракать пойдем?
– Посиди минуты две, – попросил я. – Сейчас сдам на машинку последнюю страничку.
В буфете за завтраком Дим-Димыч пожаловался мне:
– Что-то от Андрея давно ничего нет… Не захворал ли?
Андрей, его брат, работал прокурором на Смоленщине.
– Как это давно? – поинтересовался я.
– В ноябрьскую прислал поздравительную телеграмму – и с тех пор молчок…
Я знал, что Дим-Димыч и его брат ленивы на письма, а потому сказал:
– Что это, первый случай? А ты когда ему писал?
Дим-Димыч покрутил головой:
– Не помню…
– То-то… Скажи лучше, как вы управляетесь без своего драгоценного начальника? – Я имел в виду Безродного, который двадцать второго марта отбыл на курорт.
– Превосходно! По-моему, следует продлить его отпуск на полгода. Мы бы отдохнули, а он убедился бы, что отдел не пропадет без него.
После завтрака я зашел в машинное бюро, взял отпечатанную докладную и сел ее вычитывать.
Сказать, что дело Витковского окончилось так, как мы желали, никто не имел права.
Собственно, для суда в деле имелось все необходимое, чтобы решить судьбу преступников. Следствие закончилось неожиданно быстро. Сам Витковский и его подопечные Кошельков и Полосухин признались во всем. Упорствовал один Глухаревский. Он отрицал принадлежность к шпионской группе, отказывался от знакомства с Кошельковым и Полосухиным, заявлял, что Полосухин никогда не был у него дома. Так он вел себя на допросах, точно так же и на очных ставках. Его изобличали, кроме Кошелькова и Полосухина, жена последнего и квартирная хозяйка. Своим упорством он лишь отягчал собственную вину.
Кошельков вел себя на следствии, по выражению Кочергина, «прекрасно». В этом огромную роль сыграл «груз», привязанный к воздушному шару. В заклеенном конверте оказался лист почтовой бумаги, а на нем – зашифрованное донесение, написанное рукой Глухаревского. Кошельков расшифровал его. В донесении шла речь все о той же авиационной бригаде. Витковский поначалу пытался выкрутиться. Это вполне естественно для преступника: он хотел прощупать, чем располагает следствие, но, когда ему сделали очную ставку с Кошельковым, выложил все без утайки. В тридцать втором году его привлекла к сотрудничеству германская секретная служба. Как и где это произошло, что вынудило его пойти на измену Родине, – это уже подробности. И не о них сейчас речь. Речь о другом: с кем он поддерживал связь, перед кем отчитывался.
При вербовке Витковского предупредили: до тридцать шестого года его никто не будет тревожить и он может забыть, что в его жизни произошли изменения. Четыре года Витковский, являясь агентом иностранной разведки, бездействовал, а в тридцать шестом ему напомнили об этом. Он проводил летний отпуск под Москвой и как-то решил посетить столицу. На перроне Ярославского вокзала к нему подошел незнакомый мужчина, взял его под руку, назвал по имени и отчеству и сказал пароль. Сам он представился Дункелем, и Витковский подумал, что имя это вымышленное: «дункель» – по-немецки «темный». Здесь же Витковский получил задание найти в нашем городе Кошелькова и через него заняться разведкой строительства военного аэродрома. Дункель не предложил никаких условий связи. Он сказал: «Когда вы будете нужны, я вас найду».
Спустя два месяца, уже в нашем городе, Дункель подошел к Витковскому, когда тот возвращался с рынка в воскресный день. Он вручил ему приличную сумму денег и указал три тайника – «почтовых ящика». Первый – в стене общественной уборной в городском парке, им пользовались преимущественно летом. Второй – основной – в отдушине каменного фундамента гардероба на пляже. Им пользовались чаще всего. Третий – резервный – оказался в телеграфном столбе на выгоне, недалеко от перекрестка. В столбе было высверлено отверстие величиной с большой палец, которое прикрывалось хорошо пригнанным сучком.
Вторая встреча с Дункелем была для Витковского и последней. Больше они не виделись. Связь осуществлялась через тайники.
Глухаревского и Полосухина Витковский ни разу не видел, не стремился к этому, но о существовании обоих знал со слов Кошелькова. Полосухин знал лишь Глухаревского.
Мы питали надежду, что на темную личность Дункеля прольет свет Кошельков, но надежды наши не сбылись. Нет, Кошельков о Дункеле не имел никакого понятия. Кошелькова к шпионской работе привлек, как я уже говорил, немецкий агент, которого я назвал Иксом Это было в Белоруссии в двадцать девятом году По рекомендации, полученной от Кошелькова, Икс завербовал тогда же Глухаревского. В тридцать третьем Икс был арестован, осужден, но свою сеть не выдал.
Оставалась последняя надежда «познакомиться» с Дункелем – встретить его у одного из тайников. Но и она разрушилась. После первого вызова Полосухина на допрос Витковский опустил в резервный тайник короткую записку с предупреждением о грозящей опасности. Записки этой в тайнике мы уже не обнаружили Надо полагать, что или сам Дункель, или его доверенный своевременно извлекли ее оттуда. Ничего не дали и организованные нами засады у всех трех тайников. Дункель не появлялся.
Короче говоря, шеф захваченной нами четверки ускользнул. И узнали мы о нем лишь то, что знал Витковский. По его словам, Дункель был русский. Во всяком случае, ничего инородного ни в его речи, ни в его облике не подмечалось. Обычный, ничем не отличающийся от других человек среднего роста, с правильными мужественными чертами лица, не старше сорока лет, глаза темные, скорее, карие, такая же и шевелюра, не особенно густая, с пробором сбоку. И все…
24 апреля 1939 г
(понедельник)
За день до отчетно-выборного партийного собрания Безродный неожиданно изменился. Он стал подозрительно общителен, разговорчив и даже любезен. У него появилось желание заглядывать в кабинеты начальников отделений, рядовых работников, где его давно уже не видели, завязывать разговоры, угощать всех папиросами и, к удивлению многих, даже рассказывать анекдоты.
В читальном зале библиотеки, непосредственно перед собранием, он толкался среди «простых смертных», переходил от одной группы к другой.
Дим-Димыч сказал мне:
– Быть глупцом – право каждого, но нельзя этим правом злоупотреблять.
Он старался стать глупцом большим, чем настоящий глупец.
Возразить было нечего.
Собрание открыл секретарь бюро отдела Корольков ровно в восемь вечера.
Первой неприятной неожиданностью для Безродного, испортившей ему настроение с самого начала, явилось то, что его не избрали в президиум. Его кандидатуру никто не предложил, хотя он и сидел на виду у всех.
В президиум попали: Зеленский, Брагин, Осадчий, состоявший на учете в парторганизации этого отдела, Корольков и я.
Фомичев, к сожалению, на собрании присутствовать не мог: по заданию обкома он накануне выехал в район.
Корольков, выступивший с отчетным докладом, раскритиковал и себя, и выбывших из отделов членов бюро. Но это никоим образом не улучшило впечатления о его работе. Мне кажется, даже ухудшило. Получалось так, будто Корольков и члены бюро все отлично видели, знали, понимали, но ничего не делали.
В прениях, как ни странно, выступил первым Безродный. Я был больше чем уверен, что он возьмет под защиту Королькова, который являлся его «тенью», но Безродный подверг Королькова полнейшему разгрому. Он говорил резко, безапелляционно, не смягчая формулировок, и выступление его звучало, я бы сказал, довольно убедительно. Раздавив Королькова, Безродный счел нужным пояснить присутствующим, каким должен быть чекист-коммунист. Он говорил о моральном облике, о чувстве товарищества, о самодисциплине, о внутренней культуре, обо всем том, без чего немыслим настоящий чекист.
Осадчему выступление Безродного, видимо, понравилось. Он смотрел в его сторону, одобрительно кивал и даже что-то записывал.
После Безродного слово взял старший оперуполномоченный – редактор стенной газеты Якимчук.
«Ну, этот расскажет, как Безродный пропесочил его за карикатуру», – подумал я.
Якимчук, славный парень, жизнерадостный, полный кипучей энергии и инициативы, не решился портить отношений с начальником отдела. Он ограничился жалобой на саботажников, то есть на тех, кто обещал писать в газету и не дал ни строчки.
И лишь в выступлении заместителя Безродного Зеленского, человека, по сути дела, нового, я уловил кое-какие тревожные нотки. Он, видимо, уже разобрался в обстановке, потому что сказал: «Корольков не один коммунист, и валить на него все беды было бы несправедливо. В отделе много старых членов партии, старших по работе, – таких, как он, Зеленский, как Безродный, как второй заместитель Рыбалкин…» Потом коснулся роли руководства отдела, его ответственности за партийную работу.
– Руководство само по себе, без вас, без коллектива, – пустой звук, – говорил Зеленский. – Будь у каждого из нас семь пядей во лбу, одни мы ничего не сделаем. Нет полководца без войска, нет руководителя без коллектива.
Успех дела зависит от того, как руководители строят свои отношения с коллективом, как коллектив понимает их. Все ли у нас благополучно? Думаю, что нет. Руководство отдела может ошибаться. Более того, ошибаясь, оно может верить в то, что поступает правильно. Кто должен подсказать ему? Кто обязан покритиковать его? Вы, и только вы. А вы молчите. Вы критикуете Королькова, будто на нем свет клином сошелся. Не кажется ли вам такое отношение к судьбам отдела равнодушием? А равнодушие штука страшная. Оно убивает самое горячее начинание, оно не оставляет места чистосердечию, оно порождает льстецов, честолюбцев, при нем расцветают стандарт, бюрократизм…
Работу бюро признали неудовлетворительной. Затем объявили перерыв.
Безродный, приунывший было, заметно оживился. На глазах у всех он взял под руку майора Осадчего, отвел к окну и начал что-то говорить, усиленно жестикулируя.
Я подошел к Дим-Димычу:
– Оказывается, твой шеф не так уж уязвим, как я рассчитывал.
– Посмотрим, – усмехнулся Дим-Димыч. – Ему невдомек, какую свинью я ему подложу.
После перерыва место председателя занял Зеленский. Приступили ко второму вопросу повестки – выборам нового бюро.
– Прошу называть кандидатов, – объявил Зеленский.
Первым в список попал Брагин, затем Зеленский, за ним Якимчук, потом Бодров и, наконец, Безродный.
– Хватит! Подвести черту! – предложил кто-то.
– Никаких хватит! Почему подвести черту? Мы собрались выбирать, а не просто голосовать.
Вопрос поставили на голосование. Большинство решило продолжать список.
В него попали Корольков, Фролов, Иванников, Демин и Боярский. Потом подвели черту.
Началось обсуждение выдвинутых кандидатур.
Первые четыре кандидатуры остались в списке и прошли без сучка и задоринки. Когда Зеленский назвал фамилию Безродного, Дим-Димыч поднялся и сказал:
– Я даю отвод товарищу Безродному.
Зал затих, будто мгновенно опустел. Безродный поерзал на стуле, откинулся на спинку и глянул на Осадчего. А тот смотрел на Дим-Димыча. И в его взгляде было не то удивление, не то досада.
– Можно сказать? – спросил Дим-Димыч председателя и, получив разрешение, начал: – Товарищ Безродный наговорил здесь много хорошего о том, каким должен быть чекист-коммунист. Но сам он выглядит очень неудачной иллюстрацией к своим же словам. Перед нами наглядный пример того, как человек говорит одно, а делает другое…
Сдержанный гул одобрения прокатился по залу.
– Что вы мастер болтать – все знают. Давайте примеры! – не сдержался Безродный.
– Не перебивайте, – предупредил Зеленский.
Но перебить или сбить Дим-Димыча было не так просто. Кто-кто, а уж я-то знал его ораторские способности.
– Вы просите примеры? – обратился он к Безродному. – За ними дело не станет. Я утверждаю, что критика в нашем отделе – смертный грех. Кто осмелится покритиковать коммуниста Безродного, тот неизменно впадет в немилость. И не случайно, что все сегодня сидят, будто воды в рот набрали.
На одном из последних собраний коммунист Бодров сказал, что наш начальник отдела злоупотребляет взысканиями и забывает, что взыскание – это еще не самая лучшая мера воспитания. Этого оказалось достаточно, чтобы Бодрову было отказано в квартире, в которой он остро нуждается. Вот вам один пример.
– Квартирами распоряжаюсь не я, а начальник управления! – выкрикнул Безродный.
– А кто ходатайствует? – спросил Дим-Димыч. – Да и к чему оправдываться? Спросите любого сидящего здесь, прав я или не прав. Фролов смел выразиться, что вы совершили акт великодушия. Ерунда! Нельзя смешивать великодушие с холодным расчетом. А у вас был расчет. Кто ходатайствовал перед парткомом и начальником управления о предоставлении квартиры Бодрову?
Вы! Кто пошел против себя? Вы! И сделали это на следующий же день после выступления Бодрова на собрании.
Безродный сидел красный как рак.
– Минутку! – обратился Осадчий к председателю. – У меня вопрос к товарищу Бодрову. Какова ваша семья?
– Я, жена, мать жены и трое ребят. Шесть душ, – ответил Бодров.
– И одна комната в восемнадцать метров без удобств, – подал голос осмелевший Якимчук.
– Товарищи! – запротестовал Фролов. – Мы должны кандидатуры обсуждать, а тут бытовой разговор получается.
– А что в этом плохого? – спросил Осадчий. – Или собрание против?
Нет, собрание было не против. Посыпались возгласы:
– Давайте! Давайте!
– Разговор по душам…
– Это же хорошо!
– Вот и отлично, – одобрил Осадчий. – А с квартирами я разберусь.
Разберусь и доложу следующему собранию.
– Можно продолжать? – заговорил Дим-Димыч. – Продолжу. Еще пример. В предыдущем номере стенгазеты появилась безымянная карикатура. Она не имела ни с кем даже отдаленного портретного сходства. Надпись под ней гласила:
«Молчать! Слушайте меня!» Товарищ Безродный безошибочно догадался, что речь идет о нем. Он вызвал редактора стенгазеты и приказал: «Снять эту гадость!» Когда Якимчук попытался объяснить что-то и напомнил о редколлегии, на него обрушилось: «Молчать! Вон отсюда!» Безродный краснел все гуще и гуще.
– И еще несколько слов, – продолжал Дим-Димыч. – Вы, товарищ Безродный, красиво, витиевато и очень пространно говорили, каким должен быть чекист.
Кого вы имели в виду? Подчиненных или начальников? Видимо, всех. Говорят, что подчиненные не любят слабохарактерных начальников. Это, пожалуй, верно.
Но они не любят и грубиянов. Кто дал вам право кричать на сотрудников, унижать их человеческое достоинство? Что такое ругань? Это, прежде всего, бескультурье. Это, наконец, хулиганство. А как можно совместить то и другое с должностью, которую вы занимаете? Да и кого вы оскорбляете? Того, кто не может ответить вам тем же. Уж наверняка Осадчего не оскорбите! Фомичева тоже… А вот Якимчука, Сидорова, Зоренко – да. И с какой это поры в нашем отделе все вдруг стали болванами? С кем же вы работаете, товарищ Безродный?
Беда в том, что ошибки других не делают нас умнее. Вы, наверное, забыли историю Селиванова. Вы смогли внушить к себе не только неуважение, но и антипатию. Поэтому я и даю вам отвод.
Дим-Димыч сел.
Все чувствовали себя как-то растерянно.
– Кто еще желает выступить по кандидатуре товарища Безродного? – каким-то не своим голосом осведомился Зеленский.
Желающие оказались. Выступили Корольков, Фролов, Ракитин, Боярский, Коваленко, Нестеров, Иванников. Семь человек. Они не пытались опровергнуть сказанного Дим-Димычем. Это было рискованно. Они искали у Безродного положительные стороны, грубость объясняли горячим характером, нелюбовь к критике – болезненным состоянием, усталостью, большой загрузкой по работе и всякой иной чепухой. Короче говоря, они считали возможным оставить Безродного в списке для тайного голосования.
И как ни силен был бой, данный Дим-Димычем, я, честно говоря, усомнился в его исходе. Безродный, сидевший все это время как под дулом наведенного пистолета, несколько отошел и воспрянул духом.
Однако Дим-Димыч решил добить его. Он обратился к собранию с вопросом:
– Быть может, товарищ Безродный даст себе самоотвод?
Этого было достаточно, чтобы вернуть Безродного в прежнее состояние. Он подарил Дим-Димыча таким взглядом, что мне его никогда не забыть. Если бы в эту минуту Безродному разрешили безнаказанно расправиться с Дим-Димычем, он бы слопал его вместе с потрохами.
– Ставьте вопрос на голосование! – предложил Корольков.
Зеленский проголосовал. За отвод Безродному подняли руки Дим-Димыч, Бодров и Якимчук. Трое воздержались. Большинство решило оставить его в списке кандидатов.
Сообразительный Корольков выступил с самоотводом, и просьбу его удовлетворили.
В списке осталось девять кандидатур.
Но самое неожиданное произошло, когда председатель счетной комиссии стал объявлять итоги тайного голосования.
Почти единогласно, исключая два голоса, прошел Дим-Димыч. За ним следовал Зеленский, потом Якимчук, Бодров и, наконец, Корабельников.
– Остальные четверо, – сказал председатель счетной комиссии, – выражаясь парламентским языком, не получили вотума доверия.
Безродный сейчас же встал и, не ожидая конца собрания, покинул зал.
На первом заседании партийного бюро секретарем избрали Дим-Димыча.
30 апреля 1939 г
(воскресенье)
Произошло нелепое, чудовищное: Дим-Димыча исключили из членов партии и уволили из органов государственной безопасности. Началось все на другой день после отчетно-выборного собрания и закончилось сегодня. Несколько строк приказа, подписанного Осадчим, уничтожили моего друга как чекиста. Мне кажется, будто все это дурной сон, а не явь. Я не хочу верить этому, но от этого ничего не изменится. Ровным счетом ничего.
За весь сегодняшний день в моей голове не нашлось места ни для одной путной мысли. Я не мог ничего делать. Я перекладывал бумаги и папки с места на место, курил одну папиросу за другой или бродил по кабинету из угла в угол. Отчаяние, непередаваемая боль охватывали меня, сжимали сердце. С трудом мне удалось дотянуть до вечера, выполнить то, что требовали служебные обязанности. И как только стемнело, я, сославшись на головную боль, ушел.
Ноги сами повели меня за город, к реке.
Стояла теплая, но пасмурная ночь. Низко плывущие тучи приглушили звезды. Как длинный развернутый холст, лежала передо мной река. Я минул пешеходный мост, спустился с обрыва и лег на еще не утративший дневного тепла песок. У края обрыва росли березы, опушенные свежей листвой. Даль реки затягивал густой зеленоватый сумрак.
Что же произошло с Дим-Димычем? Из управления кадров центра пришло письмо с категорическим указанием рассмотреть вопрос о пребывании в партии и органах государственной безопасности Брагина Дмитрия Дмитриевича. К письму прилагались материалы, в которых сообщалось, что в конце прошлого года органами государственной безопасности была арестована подозреваемая в связях с троцкистами сотрудница ОТК одного из заводов на Смоленщине Брагина Валентина Федоровна – жена брата Дим-Димыча. В процессе следствия она заболела глубоким расстройством нервной системы и накануне нового, тридцать девятого года умерла в тюремной больнице. Две недели спустя муж Валентины Федоровны и брат Дим-Димыча – Андрей Брагин покончил с собой.
Дим-Димыча обвинили в том, что он знал обо всем я скрыл. Больше того, молчание истолковали как сочувствие жене брата и брату-самоубийце.
А Дим-Димыч ничего не знал и ничего не скрывал. В этом я мог поручиться. Лишь один раз, обеспокоенный долгим отсутствием писем, он поделился со мной тревогой.
На собрания парторганизации отдела он так и заявил, но добавил, что ни минуты не сомневается в том, что до последних дней своей жизни его брат и жена брата оставались честными советскими людьми и настоящими коммунистами.
Это заявление лишь подлило масла в огонь. Как он смеет так утверждать?
Как он может ручаться? И это говорит чекист?
Да, это говорил потомственный чекист! Он мог ручаться и за своего брата, и за его жену. Он не переставал утверждать, что те, кто отдал свои юные годы жестокой борьбе с многочисленными врагами Родины, кто, не жалея своей жизни, бился в рядах ЧОНа с бандитами, кто бесстрашно разоблачал скрытых и явных недругов Советского государства и в их числе тех же троцкистов, кто поставил целью своей жизни борьбу за святые идеалы ленинской партии, кто ради и во имя этого переносил холод, голод, страдания, кто выполнял задания комсомола под наведенным стволом кулацкого обреза, кто, наконец, в боевых схватках проливал свою кровь, – тот не пойдет на предательство, тот не запятнает имя коммуниста.
Поступок брата он не оправдывает. Но как судить его? Валентина была для Андрея не только женой и другом. Их любовь выдержала испытание огнем и временем. Они пронесли ее через бури гражданской войны, через тяжкие испытания разрухи.
Дим-Димыч понимает, что у брата Андрея произошел разлад между партийным долгом и чувством, между разумом и сердцем, но от этого понимания никому не легче.
– В наше время можно ручаться лишь за себя, – сказал свою любимую фразу Безродный. – Я не верю Брагину. – И с отвратительным хладнокровием добавил:
– Ему не место в партии.
Собрание отдела при четырех голосах «против» и двух воздержавшихся исключило Дим-Димыча из членов Коммунистической партии.
На другой день решение собрания рассматривал партком.
Дим-Димыч вел себя так же, как и на собрании отдела. Он твердо стоял на своем: брат и жена его были честные люди. О смерти их никто ему не сообщал.
– Честные люди не кончают самоубийством, – бросил реплику Геннадий, присутствовавший на заседании в числе приглашенных.
Взял слово следователь Рыкунин. Я его никогда не любил. За глаза его звали человеком с каучуковым позвоночником. Я удивлялся, как мог такой необъективный человек быть следователем.
Смысл его высказывания сводился к тому, что Андрей Брагин покончил с собой, видимо, потому, что боялся разоблачения. Если он держал около себя жену-троцкистку, то уж, конечно, не мог не сочувствовать врагам народа. А его брат, чекист, теперь записался в адвокаты и дерет за него глотку. Можно ли после этого держать Брагина в партии? Нельзя! На него неизбежно будет ориентироваться враг.
Потом поднялся Кочергин. Он поправил Рыкунина и других выступавших.
Жена Андрея Брагина не была троцкисткой. В документах сказано, что она лишь подозревалась в связях с троцкистами. Это не одно и то же. И в документах ничего не сказано о том, что подозрение подтвердилось. Обвинять Дмитрия Брагина в сокрытии факта ареста Брагиной и смерти ее мужа мы не можем. Не можем по той простой причине, что нам нечем это доказать. Вопрос требует доследования. Надо послать на место опытного товарища. Пусть он ознакомится с материалами следствия и доложит нам, на чем основаны подозрения, в чем заключалась связь Брагиной с троцкистами. Вопрос следует оставить открытым.
Исключать из партии и увольнять из органов Брагина пока нет оснований.
Всеми своими мыслями и душевными силами я был на стороне Дим-Димыча, а потому попросил слова вслед за Кочергиным.
– Мне думается, – начал я, – что здесь может совершиться жестокая и вопиющая несправедливость. Мы решаем судьбу коммуниста Брагина, а не его родственников. Так давайте и говорить о Брагине. Я согласен с Кочергиным и поддерживаю его предложение. Более того, я верю Брагину. Он никогда не обманывал партию и не обманет. Если он берет под защиту порядочность своего брата и его жены, значит, верит в них, как я верю в него. Предлагаю отменить решение парторганизации отдела.
– Чекисты так не рассуждают, – подал голос Безродный.
Он ликовал – это было написано на его физиономии. Но ему недоставало ума и такта скрыть свое ликование.
– Как видите, рассуждают, – ответил я запальчиво. – Вы ошибаетесь, считая себя чекистом. Вы ошибаетесь и в том, что ваше мнение непререкаемо.
Не так давно вам дали возможность убедиться в этом, и, я думаю, подобная возможность повторится.
Это произвело впечатление на Безродного. Когда приступили к голосованию, он неожиданно для всех заявил, что поддерживает предложение Кочергина. Но это не спасло Дим-Димыча. Большинство приняло предложение, сформулированное Рыкуниным: «За сокрытие от партии и органов факта ареста жены брата и самоубийства последнего, а также за бездоказательную защиту их – исключить из членов партии Брагина Дмитрия Дмитриевича».
А сегодня Осадчий подписал приказ об увольнении Дим-Димыча.
После собрания отношение к Дим-Димычу некоторых товарищей резко изменилось. Еще вчера они весело приветствовали его, с удовольствием жали руку, голосовали за его кандидатуру, доверяли ему большое партийное дело, а теперь… Да, теперь они старались обойти его сторонкой, «забывали» приветствовать.
Мне трудно забыть об эпизоде, который произошел со мной в молодости. Я стал чекистом в двадцать четвертом году. До этого работал в рабочем клубе на родине. Я был универсалом: совмещал должности кассира и руководителя драмкружка, гримера и артиста, декоратора и суфлера. Меня окружала куча друзей-комсомольцев, чудных боевых ребят. А Дорошенко, Цыганков и Приходова были лучшими из лучших. За них я готов был в любую минуту хоть в пекло. Нас сдружили вера в будущее, совместная работа, стремления, ЧОН, борьба с бандитами, опасности.
Помню, стояли теплые предмайские дни. Комсомольцы готовили к празднику какую-то революционную пьесу. На сцене при поднятом занавесе шла репетиция.
Я командовал парадом, учил «актеров» правильным жестам, показывал, как надо стоять, ходить, сидеть, возмущаться, смеяться. Я безжалостно бранился с Петькой Чижовым, который меня не слушал и ставил ни во что. Петька был мой «враг». Он всегда придирался ко мне, умалял мой авторитет руководителя кружка, строчил на меня злые фельетоны в стенгазету. И ничто не могло примирить нас. Чижов по крайней мере был убежден в этом. Он говорил, что я и он – антиподы. Я этого слова тогда не знал, но, коль скоро Петька распространял его не только на меня, но и на себя, я не видел оснований принимать его как обиду или оскорбление.
Так вот, шла репетиция. И вдруг в самый разгар ее в зале появился райуполномоченный ОГПУ Силин. Уж кого-кого, а его, грозу бандитов, саботажников, заговорщиков и дезертиров; мы, комсомольцы, преотлично знали.
И весь город знал. И он знал каждого из нас вдоль и поперек. Он знал вообще все, что надо мать. По крайней мере я был в этом твердо убежден.
Всегда чем-то озабоченный, хмурый и немногословный, он остался верен себе и на тот раз. Он подошел к рампе, посмотрел исподлобья на нашу самодеятельную горячку и, остановив взгляд на мне, скомандовал:
– Трапезников, за мной!
Отголоски его команды звонко прокатились по пустому залу. Ребята оторопело и растерянно уставились на меня. Силин откашлялся, повернулся и вразвалку, как все бывшие моряки, направился к выходу. Я не стал ожидать повторного приглашения, передал бразды руководства Петьке Чижову и последовал за Силиным.
Через час я и он сидели в кабинете секретаря уездного комитета комсомола. Два дня спустя Силин ввел меня в помещение окружного отдела ОГПУ.
Прошло еще четыре дня, и я вышел из этого помещения один. На мне была новехонькая форма из отличного «сержа», хромовые сапоги и на правом бедре в жесткой желтой кобуре пистолет «маузер» калибра 7, 65. В застегнутом нагрудном кармане гимнастерки покоилась небольшая, аккуратненькая, обтянутая красным коленкором книжечка. В ней четким каллиграфическим почерком было выведено, что такой-то, имярек, является практикантом ОГПУ и имеет право хранить и носить все виды огнестрельного оружия.
Мне было тогда девятнадцать лет. Я получил трехдневный отпуск: съездить в родной город, распрощаться с друзьями, сняться с комсомольского учета и взять личные вещи.
С поезда я, конечно, отправился прямо в клуб к ребятам. Был канун Первого мая, зал пустовал, и я по длинному коридору направился к красному уголку. Подошел к двери и невольно остановился: она была неплотно прикрыта и из красного уголка отчетливо доносились громкие, возбужденные голоса. Я сразу узнал голос моего верного дружка Цыганкова. Но то, что он говорил, меня ошеломило. А он говорил вот что. Я помню каждое слово:
«Как хотите, ребята, а зазря Силин арестовывать не будет. Не такой он человек. Значит, запутался Андрей в чем-то. Определенно!» «Правильно, Валька! – одобрила Приходова. – Трапезников – дрянь. Я догадываюсь, в чем дело. Помните, он конвоировал трех бандюков и один сбежал? Ну вот… Не сбежал он, Андрей отпустил его…» Я стоял потрясенный, обиженный. Тугой, тошнотворный ком подкатил к горлу и стеснял дыхание. Так обо мне говорили два моих лучших друга – Цыганков и Приходова. Друзья, за которых я готов был перегрызть глотку любому. И вдруг в уши мои вошел высокий, писклявый голос Петьки Чижова, моего «врага», антипода. Он не говорил, а кричал на тонкой, противной ноте:
«Сволочи, вот кто вы! Поняли – сволочи! Ладно, я не люблю Андрюшку. Мы антиподы. Он бузотер, копуха, волокитчик и воображала. Но разве он пойдет на такое? Да как у вас язык повертывается? А еще друзья! Он настоящий…» Тут я пересилил себя, сглотнул тугой ком, протер на всякий случай глаза, сильно толкнул дверь ногой и вошел в комнату.
Стало тихо, как под землей.
Я огляделся: все налицо. Во мне дрожал каждый нерв.
Первым опомнился Петька Чижов. С присущей ему язвительностью он бросил:
– Во! Видали гуся! Ишь вырядился! Прошу любить и жаловать.
Тут Валька Цыганков сорвался с места, перегнулся через стол с протянутой рукой и восторженно воскликнул:
– Андрюшка! Дружище! Вот это здорово!
Я сделал вид, что не заметил ни его, ни его руки.
Приходова хлопнула себя по коленкам:
– Ба-тюш-ки! Что делается?!
Я посмотрел Чижову в глаза и сказал:
– Выдь на минуточку.
– Ну прямо… – как всегда, окрысился Петька.
– Выдь! – настаивал я. – Прошу. Надо.
То ли тон моей просьбы, то ли необычная одежда подействовали на моего антипода, но он неторопливо вышел. У стенной газеты он остановился, засунул руки глубоко в карманы, сбычился и нетерпеливо спросил:
– Ну, дальше?
– Я слышал все, – произнес я с волнением.
– Дальше? – продолжал Петька.
– Спасибо, Петька, на добром слове… Я этого никогда не забуду, – и, не дав ему опомниться, я взволнованно обнял его и горячо поцеловал.
Смущенный Петька старательно вытер рукавом губы, покачал головой и, нарочито нахмурившись, произнес:
– Ох и бузотер ты, Андрей…
Вот так бывает в нашей жизни. Слабые люди теряют веру в самого близкого, дорогого им человека, забывая о том, кем он для них был. А Дим-Димыч не утратил этой веры. Он продолжает верить в брата и жену его. И за эту веру он тоже пострадал. Она усугубила его положение.
Начальник отделения Бодров, пользующийся моей симпатией и крепко уважающий Дим-Димыча, в разговоре со мной сказал: