355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Холопов » Домик на Шуе » Текст книги (страница 2)
Домик на Шуе
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:33

Текст книги "Домик на Шуе"


Автор книги: Георгий Холопов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Поздно вечером у костра остановился вездеход командира дивизии. Генерал вышел из машины размять ноги, закурил трубку, потом подсел к нашему костру. Это был грузный, высокий, плечистый человек лет пятидесяти. В армию он пришёл простым красноармейцем, в дни гражданской войны. Он был генералом, но на всю жизнь остался всё тем же простым, храбрым и отзывчивым солдатом. В дивизии его любили, как отца родного.

Он долго задумчиво просидел у костра. Хотел было разбудить капельмейстера и увезти его в полк, но, видя, как тот крепко спит, сказал:

– Жаль будить. Пусть спит. А праздник мы перенесём на завтра.

«Правильное решение», – подумал я.

Генерал заботливо накрыл майора своей шинелью и уехал.

Даже на рассвете, когда нас стала пробирать дрожь от холода, мы не решались разбудить Николая Ивановича, чтобы тронуться в дорогу.

А он спал богатырским сном, этот удивительный «майор музыки», навалившись грудью на землю и обхватив её своими сильными, широко раскинутыми руками.

В ночном

Ездовой наклонился ко мне и, позёвывая, проговорил:

– Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Места-то какие! Чистейшей воды Швейцария!

Он это сказал таким тоном, будто бы и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.

С утра мы были в пути. Ехали всё по гати. Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь точно по шпалам. Невесёлая штука гать, – пешим ли бредёшь по ней, на коне ли тащишься, или вот, как мы сейчас, едем на телеге.

Впереди было ещё добрых пятнадцать километров пути, время – позднее, хотя ночь была белая, когда вожак колонны остановил свою телегу и сердито крикнул:

– Здесь, что ли?

– Здесь! Трава в этих местах нетронутая! – отозвался в конце колонны весёлый, звонкий голос.

– Ну, вот и в ночное! – обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. – С утра пораньше тронемся дальше и к полудню будем в Чёрт-озере… Коней накормим сами малость отдохнём. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! – ласково прикрикнул он на коней и задёргал вожжами.

Передняя телега, тарахтя на брёвнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать телег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узенькой просеке, мы очутились на большой поляне.

Ездовые распрягли коней, стреножили их и пустили в высокую траву. Потом они дружно и быстро набрали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костёр. А сами ушли к своим телегам.

Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошёл ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель – ночь-то свежая; потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я области и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:

– Земляков моих в этих местах не видать!

– Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, – сказал я.

– Может быть! Скорее всего оно так и есть, – согласился он. – А меня вот судьба забросила в Карелию, в эти лесные дебри…

Слово за слово, как это бывает только на войне, ездовой рассказал мне всю свою жизнь.

Удивительно, как просто он завязал разговор и сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была несложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточной жизни… Было видно, что немало горя хлебнул он в единоличестве… Когда он повествовал о последних предвоенных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клубе, о новой школе, о стоимости трудодня, – в сороковом году он вместе с семьёй на трудодни получил больше четырёхсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, – с ним чуть ли не стало плохо.

Ездовой назвал свою фамилию – Славгородский, ещё что-то сказал о себе, потом встал, пошёл к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков брезент, закутался в него и лёг спать на траву.

К костру сразу же подошли остальные ездовые нашей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдёт Славгородский, и теперь торопливо подбрасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязывали свои походные вещевые мешки, готовясь к скромному ночному солдатскому пиршеству.

– Ну, как?.. Не замучил он вас? – спросил мой ездовой Тимофей Дрожжин.

– Нет, ничего. Про свою жизнь рассказал.

– Да он, чудак-человек, всем про свою жизнь рассказывает! – Тимофей Дрожжин улыбнулся, покачал головой. – Мне, пожалуй, раз десять рассказывал.

– Да и мне не меньше, – сказал парень с весёлым голосом, тот, что кричал в ответ вожаку: «Трава в этих местах нетронутая».

– Это бывает на войне. Бывает вот так, что ни с того, ни с сего захочется новому человеку о своей жизни поведать, о счастье своём, – сказал я.

– А какая у него была жизнь, счастье-то какое? – иронически спросил парень с весёлым голосом.

– У каждого своё… У него – сытая, зажиточная жизнь в колхозе.

– Тоже удивить чем хотел! Будто мы хуже жили! Может, я в месяц две тысячи зарабатывал, имел дорогие костюмы, учился играть на рояле, в институт готовился? Как знать, а?..

И тогда позади раздался тихий, печальный голос:

– Может, я ночи не спал, работал, не разгибая спины, голодал и холодал, но был счастливее вас всех…

Я обернулся и встретился с лихорадочным взглядом ездового с пятой телеги…

Парень с весёлым голосом подмигнул, а потом шепнул мне:

– Это наш «мечтатель»… Художник…

Спор о счастье и счастливой жизни завязался по-настоящему. В разговор вмешался и Тимофей Дрожжин. Он сидел немного поодаль от костра и чинил вожжи. Из его рассказов в пути я знал, что в январе ещё он был стрелком, дрался с оружием в руках, был ранен в бою и по состоянию здоровья его перевели в транспортную роту.

Дрожжин отложил вожжи в сторону, сказал:

– Вот вы все накинулись на Славгородского. Удивляетесь, почему человек всем про свою жизнь и про свой колхоз рассказывает. А думаю я, товарищи, вот в чём здесь дело. Мне кажется, что наш приятель в мирное время жил, не оглядываясь на свою жизнь. Вслепую жил. Бывают такие люди. Им всегда в жизни чего-то не хватает, живут они век свой в суете, никогда не осознавая своего людского счастья. Нужно было фашисту сунуться к нам, завариться этой каше, попасть человеку на фронт, оглянуться из карельских лесов на свой колхоз в Ростовской области и удивиться тому, как хорошо недавно жилось!.. Надо было лишить человека на время тепла и уюта, познать ему всяческие трудности на фронте, увидеть кровь человеческую, быть самому раненному, – человек ведь он храбрый и хорошо понимает, за что дерётся, ему Родина так же дорога, как и всем нам, – и тогда, вот видите, он прозрел, что малое дитя открыл глаза и удивился своему недавнему счастью…

Слова Дрожжина были верные. У этого человека было много житейской мудрости, и мы все согласились с ним.

Чай в ведре закипел. Мы стали чаёвничать, угощая друг друга, кто чем был богат, всё ещё болтая о счастье, о своих семьях, о войне.

Позади, на лесной дороге, внезапно показался всадник.

– Пётр! – крикнул неизвестный.

– Я здесь, товарищ старший лейтенант! – отозвался рябой долговязый боец, сидевший рядом с Дрожжиным.

– Тихон давно проезжал?

– А мы его совсем не видали, товарищ старший лейтенант.

– Вот чёрт! – Всадник взмахнул рукой, и его белоснежный конь сорвался с места…

– Это командир нашей транспортной роты, – не дожидаясь моего вопроса, сказал Тимофей Дрожжин. – Старший лейтенант Шарыпов. Татарин. Неутомимый человек. Большой любитель коней. Вона какую конягу себе выходил! – Он обернулся, чтобы показать конягу, но дорога уже была пуста…

– Бес, а не конь!..

Поужинав, ездовые улеглись вокруг костра, и вскоре все заснули крепким сном.

Тимофей Дрожжин остался караулить коней. Сегодня была его очередь. Он вначале то и дело вскакивал с места, отгонял коней от изгороди, отделявшей поляну от лощины, а потом успокоился и, подложив сухого валежника в костёр, чему-то улыбнулся, достал кисет, долго шуршал газетой…

– Ведь тронули же бесы за живое!.. Спать будете или как там? – обратился он ко мне.

– Нет, посижу у костра. Полюбуюсь природой, – ответил я.

– Ну, тогда все вместе встретим восход солнца! – приподнявшись со своего ложа, сказал «мечтатель». – Ты уж разбуди меня, Тимофей Яковлевич. Пожалуйста, не забудь.

– Спи, спи, – отеческим тоном сказал Дрожжин. – Вот тоже чудак: что ни в ночное, то обязательно встречает восход солнца!

Мы молчали, уставившись вдаль…

Внизу, в просвете деревьев, виднелась река, дальше – шла лощина. Река была застлана густым туманом. Туманом была покрыта и часть лощины. Сквозь молочную пелену пробивались верхушки сосен. Они казались висящими в воздухе, и ещё казалось, что там, за рекой, бушует снежный буран и всё в снегу.

Где-то одиноко куковала кукушка. Щёлкали и свистели соловьи в лощине.

Я первый нарушил молчание, спросив у Тимофея Дрожжина, чем он занимался до войны. Дрожжин придвинулся поближе к костру, уставился на огонь, и хмурое усталое его лицо вдруг просветлело от улыбки…

– Чем занимался до войны? А вы бы лучше спросили, чем я не занимался… В колхозе меня шутя называли «пожарником». Весёлая шутка, чёрт бери! – засмеялся он, видимо, что-то вспомнив. – А вот как, – вдруг начал он своё объяснение. – Скажем, надо построить школу. Кого поставить руководить работами? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Проворовался заведующий фермой. Кто наладит дела на ферме и кого туда назначить на первое время? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Взяли бригадира в армию. Кто его заменит? Опять Тимофей Дрожжин!.. К шефам на праздник кого послать? Опять, выходит, меня… И вот всё так.

– И со всякой работой справлялись?

– Справлялся, работу я люблю… Потому-то наши колхозники и оказывали мне доверие… Я их никогда не подводил! Да и самому приятно, скажу я вам, когда справишься с незнакомой работой…

С Дрожжиным мы беседовали долго. Он рассказал о своей семье, прочитал письма от братьев, о прошедших боях поведал, пока не решился сказать:

– Вот братва спорила насчёт счастья. Правда – много наговорили лишнего!.. У каждого счастье по-своему складывается в жизни. Что, не так ли? И я счастлив, к примеру. Для меня наивысшее счастье – это оправдать доверие народа, приносить пользу общему делу… Вот работу люблю незнакомую, беспокойную! Ещё люблю читать! Это уж прямо страсть моя. Без книг мне и жизнь не в жизнь. Дома у меня библиотека не хуже районной.

Мы заговорили о Льве Толстом. Толстого он знал и очень любил.

Над нами виднелся небольшой просвет голубого неба, дальше простирались тёмносиние облака. Приближался рассвет летнего дня, хотя ночь чёрная совсем и не наступала.

Тёмносиние облака раздвигались всё дальше и дальше, исчезая на горизонте, и небо светлело, когда по голубизне небосклона вдруг точно прошлась рука неведомого художника, оставив за собою лёгкий мазок светлорозовой краски. Такой же мазок вдруг неожиданно появился на другом конце неба, на третьем…

– Пора вставать, – сказал Дрожжин и стал трясти «мечтателя» за плечо.

Тот хотя и приподнялся со своего ложа, но никак не мог раскрыть сонных глаз.

– Спал бы лучше, – сказал Дрожжин.

Тёмносиние облака стали белеть. Они белели и таяли на глазах, и голубое небо раздвигалось всё дальше и дальше, пока в просвете облаков не появились тёмномалиновые мазки и облака, не успевшие исчезнуть на горизонте, не стали окрашиваться в малиновый цвет. Потом на небе появились светлозелёный, фиолетовый, красный и другие цвета. Все краски на некоторое время как бы застыли, и небо показалось замершим, после чего началась огненная вакханалия на востоке, все краски безжалостно были стёрты кистями фантастической величины, и под неистовое щёлканье Соловьёв и кукование кукушки стало восходить солнце.

«Мечтатель» протёр глаза, стал наблюдать за небом. Лицо у него было по-детски счастливое.

Я спросил у него, как это он, художник, попал в ездовые?

Он повременил с ответом, шагая взад и вперёд по поляне, всё обозревая небо…

– Живопись – смысл жизни и мечта моя, – начал он свой рассказ. – Ездовые вот шутят, называют меня мечтателем!.. Хотя я и рисую всерьёз, участвовал во многих выставках, обо мне уже есть определённое мнение среди художников, да и являюсь я членом Союза художников! Но я молод и мечтаю, о настоящем искусстве! О правде искусства!..

Она, эта правда, даётся трудно, приходится всё время искать, учиться у жизни, учиться у классиков, переделывать и переписывать одну и ту же вещь много и много раз, бросать начатую работу, приниматься за новое полотно… И вот проходит время, тебя обгоняют, товарищи твои уже написали десятки картин, некоторые из них особенно и не задумываются над работой, пишут себе и пишут, и всё это гладенько и ровно, и грамотно, скажу я вам, но всё это – обыденное искусство, в их картинах нет того вечного искусства, что делает картину нетленной для времени. Вы понимаете, о чём я говорю?

Я молча кивнул головой, а Дрожжин сказал:

– Репина должен любить.

– О, я его боготворю! Сказать, что люблю, – это значит ничего не сказать! – восторженно ответил художник.

– Ну, тогда в музыке должен любить Глинку, правда, нет?

– Ну, конечно, Тимофей Яковлевич! – всё с той же восторженностью ответил художник.

– А в литературе – Толстого?..

– Толстой!.. Вы знаете, как у нас бывало в семье?.. Отец у меня был простым человеком, но когда за столом кто-нибудь произносил имя Толстого, он всегда вставал с места. Толстой для него был, что бог. Да что я: выше бога!

– Отец у тебя, видимо, был хорошим и умным человеком, – сказал Дрожжин.

В это время у изгороди «заскандалили» кони, и художник, не закончив своего рассказа, побежал их разнимать.

– А парень он хороший, – задумчиво сказал Дрожжин. – В феврале отличился. Тяжелые у нас шли тут бои. Как-то около него разорвался снаряд, контузило парня. Удивительно, как в клочья не разнесло. В тыл его хотели отправить после госпиталя, а он к нам пришёл. Наотрез отказался уезжать с фронта. Вот какой художник! И среди них, выходит, бывают отчаянные головы. Ну, послать его стрелком больше не решились, определили в каптерку, а потом к нам прислали. Оно и понятно: у нас больше света и красок, всегда мы в пути-дороге – в дождь и в жару, в ночь и в полдень. – Дрожжин улыбнулся. – Да, парень он, определённо, хороший. Можно сказать, «человек с мечтой». Люблю мечтателей. Я и сам такой. Вот всё мечтаю добрать ещё сотню томов к классикам, утереть нос нашему райбиблиотекарю, – тогда и умереть не жалко.

Где-то недалеко в воздухе прожужжал вражеский разведчик и, видимо, поравнявшись с передним краем, бросил зелёную ракету. Через минуту с той стороны ударила тяжёлая артиллерия. Им ответили наши батареи, и громовые раскаты орудийных залпов понеслись над лесами.

– Ну, начинается! – сказал Дрожжин и встал.

Ездовые вскочили с мест и бросились ловить коней.

Замолкла кукушка. Утихли соловьи.

Неведомо откуда на поляне, на белоснежном коне, показался старший лейтенант Шарыпов. Он хотел спешиться, уже закинул ногу через седло, но, на ходу обдумав своё намерение, вновь вдел носок сапога в стремя и пришпорил коня. Конь заплясал под ним, дико выкатив глаза.

– Выходит, товарищи, что надо поторапливаться, – сказал старший лейтенант. – Боеприпасов у них не так уж много.

Художник носился из конца в конец поляны. Кони его куда-то ушли.

– Поищи в лощине! – крикнул ему Дрожжин.

Художник раздвинул кусты и исчез в тумане.

– Комары сильно кусались? – желая завязать разговор, спросил у меня Шарыпов.

Пушистый хвост белоснежного коня касался самой земли, розовая пена стекала с его губ. Шарыпов запустил руку в золотистую гриву и собрал её в кулак: так землепашец с наслаждением запускает руку в свежее зерно.

Пока мы разговаривали с Шарыповым, ездовые суетливо задавали коням корм, переговаривались между собой, осматривали и заряжали свои винтовки, запрягали коней и выезжали на середину поляны, становясь в колонну. В какие-нибудь десять минут все уже были готовы в дорогу, но не было «мечтателя». Телега его сиротливо стояла в стороне.

Тимофей Дрожжин несколько раз окликал его, но художника всё не было. Тогда все собрались у гаснущего костра, и каждый стал торопливо свёртывать цыгарку на дорогу.

Наше нетерпеливое ожидание прервалось сперва одиночным глухим выстрелом, потом – беспорядочной пальбой в лощине.

Мы отпрянули от костра, скинули с плеч винтовки. И тогда раздался спокойный голос Шарыпова:

– Товарищи, помните: мы везём боеприпасы!

Ездовые стали выезжать с поляны. Треск ломаемых сучьев и кустарника слился с треском выстрелов. Мы с Шарыповым подбежали к краю обрыва, но в тумане никого не увидели. Шарыпов окликнул художника.

В ответ прогремел винтовочный выстрел, и эхом прокатился по лощине знакомый крик белофиннов.

Шарыпов крепко выругался по-татарски, побежал к ездовым, собрал их на поляне.

– Тут засада, товарищи, – сказал он, – надо спасать боеприпасы. Часть из вас поедет дальше, а часть останется. Кто остаётся со мной?

И в это время из тумана показался художник, ведя за гривы своих коней. Он был ранен, лицо его было измазано кровью.

Кони из кустов сделали скачок и рысцой кинулись к своей телеге.

– Там их десять человек, они в маскхалатах, – сказал художник.

– Кто остаётся со мной? – спросил Шарыпов, снимая с пояса гранату.

– Все остаёмся, товарищ старший лейтенант! – крикнул Тимофей Дрожжин.

– Все, все! – раздались вокруг голоса.

– Все не нужны! Мы везём боеприпасы!.. Остаётся «гвардия»! – Шарыпов указал на парня с весёлым голосом, Дрожжина и Славгородского…

Приказав всем остальным немедленно тронуться в дорогу, Шарыпов сказал мне:

– Вы – офицер, вам придётся возглавить доставку снарядов!

– Я считаю своим долгом остаться с вами, – начал было я, но старший лейтенант только крепко пожал мне руку и побежал к своим «гвардейцам».

Они четверо остались в засаде. Белофинны из лощины должны были выйти на эту поляну, чтобы попасть на дорогу. Шарыпов и решил преградить им здесь путь и уничтожить.

Когда мы отъехали километра три, позади раздались сильная ружейная перестрелка и разрывы гранат. Видимо, бой начался.

Ездовые исступлённо погоняли коней и так гнали их часа два.

Громовые раскаты орудийных залпов в Чёрт-озере приближались всё ближе и ближе. В коротком промежутке между залпами слышался охрипший голос комбата. Раздавалась команда, – и громовые раскаты снова гремели над лесами.

Мы уже были близко от батареи, когда орудия вдруг прекратили огонь. Наступила тишина, хотя командир батареи, с всё возрастающим ожесточением, подавал команду. Но орудия молчали. На батарее, видимо, только что кончились боеприпасы.

И тогда, в наступившей тишине, мы услышали конское ржание. Я обернулся: нас догонял белоснежный конь Шарыпова. Он был без хозяина, хромал и частенько падал на передние ноги. Телеги ехали дальше, вперёд. Я же остановился и схватил коня под уздцы: грудь и ноги у него были в крови, и он весь дрожал от испуга.

Неизвестный боец

Здесь глина, и воронки заполнены водой. Дальше попадаются полоски пахотной земли. Воронки на них черны и сухи или заросли чахлой травкой. В иных местах, точно золотыми обручами, воронки окаймлены сверкающим на солнце песком.

Кроме этих бесчисленных воронок от мин и снарядов, я ничего не могу приметить вокруг и удивляюсь тому, как их столько могло уместиться на этом пустыре.

А дед Егор, пыхтя своей трубкой, говорит, что ещё несколько месяцев тому назад на этой самой земле ютилась деревушка Соловьиный Островок, на этом пустыре, исковерканном воронками, стояли дома, у каждого дома был сад, огород, пристройки, и люди испокон веков мирно жили и трудились здесь, – лесовики и охотники, многие из которых никогда в своей жизни не видели ни городов, ни морей.

Если всё это правда, что рассказывает дед Егор, то тогда деревушка и на самом деле была подобна островку, затерянному среди этого бесконечного массива ели, берёзы и сосны, тянущегося на сотни вёрст вокруг, непрерывной цепи холмов и изумрудных озёр, переполненных, точно чаши…

Дед Егор, вместе со связным командира батальона сопровождая меня по бывшей деревне, словно чует, что в душе своей я не совсем ещё верю всему рассказываемому, и он всё время ищет на земле что-нибудь, подтверждающее его слова… «А вот черепок!» – вдруг радостно говорит он и, придерживая рукой автомат на плече, наклоняется, поднимает черепок с сиреневым узором.

Да, здесь когда-то жили люди.

Мы приближаемся к высоте «Неизвестный боец».

Вот она стоит перед нами, освещённая ярким солнцем, искрящаяся бесчисленным количеством осколков, без единого деревца, но вся заваленная обрубками деревьев, высота, за которую было пролито столько крови и которую напоследок один отстоял, обессмертив себя этим навеки, боец, похороненный у её подножья.

Связной командира батальона настораживается, скидывает с плеча автомат, говорит:

– Здесь будьте осторожны. С тех высот охотятся снайперы.

Слова связного, видимо, относятся ко мне, потому что дед Егор по-прежнему идёт своим неторопливым, широким, властным шагом хозяина этих мест, и ему, старому охотнику, всю жизнь прожившему в лесах, совсем наплевать на немецких фашистов с их снайперами.

Мы пригибаемся, ускоряем шаги и, минуя сапёров, роющих новую линию зигзагообразных траншей, оказываемся у подножья высоты, недосягаемые теперь для снайперов.

У розовой гранитной глыбы похоронен русский боец. На карельском граните, ставшем теперь чем-то вроде надгробной плиты, углем выведены бесхитростные слова: «Вечная тебе память, дорогой товарищ, которому мы не знаем ни имени, ни фамилии. Но ты был русским человеком, и мы клянёмся быть такими, как и ты, кровью и жизнью своей защищать каждую пядь советской земли. Вечная слава тебе». Дальше следует бесчисленное количество подписей, выцарапанных чем-то острым, финками или осколками.

– Высоту эту раньше называли Кудрявой Горой. Сосной и елью она была покрыта. С неё далеко всё кругом видать, – говорит дед Егор.

Вот потому, что с Кудрявой Горы далеко всё кругом видать, она и деревня Соловьиный Островок, когда в этих краях начались военные действия, стали ареной жесточайших и кровопролитнейших боёв. Семь раз в течение августа и сентября 1941 года деревушка и гора переходили из рук в руки. Земля выдержала адский огонь пушек и миномётов, от которых осталась память – воронки. А на горе весь многолетний сосновый лес, делавший её «кудрявой», был посечен и словно вырублен до основания. Бойцы, оборонявшие высоту, стали тогда называть её «Лысой горой». Но и это название недолго продержалось за былой «Кудрявой». В неравных боях бойцы погибли все до единого. Но высота всё же осталась неприступной для фашистов. Казалось, теперь она сама извергала ливень огня, уничтожая каждого, кто приближался к её подножью, сея вокруг с прежней силой смерть и только смерть.

* * *

Дед Егор выколачивает трубку, – трубку старую, в трещинах, перевязанную медной проволокой, в трех заклёпках, – и садится на камень…

– На высоте здесь тогда стоял взвод, и от взвода на четвёртый день боёв трое осталось в живых. Остальные все полегли! Как богатыри полегли, но никто не сбежал. Да. Сами поумирали, но и ворогов изрядно поуничтожили. Вся лощина была завалена их трупами. Сомов, – это командир взвода, царствие ему небесное, вот был бесстрашный человек! – и говорит мне. «Дед Егор! Раз связи у нас нет, то, может быть, они и не догадываются, как нам тяжело троим? Пойди-ка ты в батальон. Расскажи всё! И тащи пулемёт». – «Хорошо, говорю, держитесь!» – и бегу, как бы на засаду не наскочить. Все тогда воевали, все взводы, роты, батальоны. Карусель здесь такая была, что нему было жарко!

Командира я долго искал. А когда добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках… С пустыми руками вернулся назад… Только это стал я в деревню пробираться – начали палить финские пулемёты. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли, и снова пошла ружейная и автоматная пальба… Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «Максим»!

Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил много и всякого другого зверя, а тут – страх взял!.. Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашистами воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведётся с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в неё и вижу: сидит боец за «Максимом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу. И я не раз замечал его среди бойцов. Короче говоря, знакомые люди, не чужие.

«Ты как попал сюда, откуда?» – спрашиваю. – «Да вот, говорит, от соседей пришёл на подмогу, пришёл сказать, что подкрепление идёт, целый батальон пробивается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому. Был Сомов ещё жив, да его при мне и убило осколком снаряда…»

В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот бел, что лунь, а были у меня и чёрные пряди волос. Стар-то я, стар годами, а молод телом да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к немцам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал! Фашиста как схватил вот так, сзади, – так и притащил Сомову!.. Да…

Значит, делать нечего, сидим и молчим. Боец этот всё в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бросает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дедка!» А сам за ручной пулемёт берётся. Сомовский был пулемёт, он его вытащил из лощины. Да. Я набил одну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, смеётся: «А вдвоём веселее будет, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я всё ребят не могу забыть, они точно живые, так и стоят передо мною…

Он тоже долго молчал, всё о чём-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остался?» – «Остался, – говорю, – уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» – «Всё равно старость-то пришла», – отвечаю. «Тогда, дедка, – говорит он, – высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не должны отдать фашисту. Понимаешь?» – «Как же не понимать, – говорю. – С Кудрявой далеко всё кругом видно». – «Вот-вот!» – радуется он. «Понимаю, – говорю, – понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, разведчиков всё водил к финнам и немцам». – «Ну, а раз так – чуешь, дедка, почему я забрался на эту макушку?.. Чуешь?..» – «Чую», – говорю…

* * *

«Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Сидим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень миной не возьмёшь! Да. Он испрашивает: „Из какого оружия стреляешь, дедка?“ Говорю: „Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемёт со мной разучили, вроде и ничего из него стреляю“. Молчит.

А выстрелы всё ближе и ближе раздаются. Ну, прямо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он – ничего. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит, и веселее. Так наискосок от щитка всё и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днём. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: „Стреляй, сынок!“ А он мне: „Молчи, дедка, рано“. – „Стреляй!“ – говорю и за рукав его дёргаю, а он мне: „Молчи, дедка!“ И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше схватил ручной пулемёт и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: „Стой, старый дурак!..“ И тут застрочил! Да как ещё застрочил!

Лёг это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте ещё гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и ещё что-то, не помню уж…

Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он строчит из „Максима“, крестит их. Когда ствол пулемёта накалился, – лёг он за ручной пулемёт. И опять строчит и крестит. И всё ругается. Страшен был в своей ярости. Таких пулемётчиков редко бывает, батенька. Да!

Вскоре в лощине крики и стоны раненых стали слышны. У него там какая-то черта была намечена, за которую он уж никого не пускал… Геройский был парень, царствие ему небесное, редкий пулемётчик! Поубивал же он фашистов! Когда утром я посмотрел вниз, – там их до дьявола валялось, и все вроде как бы на одной черте. Все рыжие, нарядные, солдаты и офицерьё. А то и все офицерьё! Бог их знает! „Юнкера, – говорил он, – пятый день в этих местах всё пьют и пьяными на рожон лезут, нахрапом хотят взять высоту…“

Он всё строчил и крестил этих самых юнкеров и таким манером через часок их отбил. Устал очень. Прямо задыхался. Скинул с плеч котомку свою, достаёт котелок и говорит: „Принеси, дедка, воды, умираю от жажды“. Взял я котелок, вниз пополз. Дошёл до ручейка, черпнул воды, а вода в нём и не держится: котелок-то весь изрешечен пулями! Вернулся наверх, посмеялись с ним. Посмотрел консервы, – те тоже насквозь прошиты. „А сам вот остался жив! – говорит он. – Как бывает, дедка, а? Счастлив я или нет?“ – „Счастлив, – говорю, – такого пуля не возьмёт“. – „Да, какой-то я удивительный, – говорит, – товарищи все были поубиты и ранены, а я вот – всё жив! Когда ещё третьего дня воевали у Титькина хутора, надо было пехоту поддержать. Место открытое, немцы со всех сторон обстреливают, головы не поднять. Под таким огнём мы и ползли с километр. Нас было три пулемётчика. У каждого пулемёт. Никто до места не дошёл, а я дошёл! И один дошёл! Бывало, что и во весь рост поднимался, – упрёшь этак пулемёт в живот и ведёшь огонь. Выходит, что пуля обходит храброго, как думаешь?“ Говорю: „Правильно, я и сам такой. Другой раз десять уже был бы на том свете, – шутка ли сказать, двадцать медведей имею на своём счету! – а я вот живу и здравствую, фашистов ещё сколько поубивал!“ Смеётся! Весёлый парень был! „Тогда, – говорит, – дедка, на тебе банку консервов, и мне банку, и за дело!“

Он в левое окошко глядит, я – в правое. Едим, говорим и в окошко поглядываем. Он вдруг и спохватился: „А ведь совсем не дело делаем, дедка, что сидим вдвоём в одном дзоте! Надо делать вторую огневую точку. Тогда ни один дьявол нас не обойдёт“. Сказал и вскочил на ноги. Посмотрел я на него: небольшого такого роста, тощий мужик. Но сила в нём богатырская была, говорил, что пятый день всё в боях и ещё глаз не смыкал. Да.

Ну, значит, вышел он из дзота и за дело принялся. Он всё за озеро боялся, за дорогу, которая идёт к берегу. Человек он был смекалистый, видать, из мастеровых, и солдат храбрый. Вырыл меж сосен небольшой окоп, кругом обложил его камнем, притащил из землянок доски, мешки с какой-то древесной мукой, несколько брёвен, и получился у него из всего этого небольшой такой дзотик. Вот туда он и забрался со своим „Максимом“. А меня оставил с ручным пулемётом. Так мы уладили дело, что всю местность пополам разделили и каждому – свой кусок. И выходило после этого, что юнкерам этим самым никак не найти будет к нам лазейки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю