355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Иванов » Рассказы и очерки » Текст книги (страница 2)
Рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:20

Текст книги "Рассказы и очерки"


Автор книги: Георгий Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Так-то, милый, вот такие дела. Ты со мной не спорь, ты послушай, что дальше было – самые чудеса только начинаются. Ну, живет дите невинное при безногом черте, не живет – страдает. Тошно на нее смотреть. Обращение генерала с ней ненадежное – то по головке погладит, конфет подарит, то изругает при людях ни за что, ни про что, то недели целые на глаза к себе не допуска-ет, то, как вечер, требует к себе ее, Божьего ангела,– гости, дескать, у меня, занимайте гостей, дрожайшая супруга. А гости – дворовые девки, наряжены, намазаны, водку пьют, срамные пляски пляшут, прихлебатели генеральские – множество у него было, все отпетый люд, озорной, перепьются – такое у них начинается, что хоть святых выноси вон. А ангел мой, генеральша Лизанька,– смотри на все и пикнуть не смей! Генерал только покрикивает: "Супруга дорогая, что призадумалась, почему не весело глядите, ваше превосходительство, может, жарко вам, так вы не стесняйтесь,– следуйте примеру благородных дам и кавалеров. Может быть, желаете – я вам помогу". Водку пить заставлял, бесстыжим словам учил. Затянут всей компанией похабную песню, и ей подпевать велит. А ангел мой, знай, терпи, сдерживай слезки, твори про себя молитву. Раз не удержалась она, разрыдалась,– мочи моей, кричит, нет, не могу я тут жить, к папеньке с маменькой хочу.

Усмехнулся генерал. Подумал, посопел носом.– Не можете? – спрашивает.Не нравится у мужа? К князь-папеньке желаете, ваше превосходительство? К княгине-маменьке? К любезным родителям вашим, столь меня осчастливившим и рукой вашей и приданым? Что же делать? Эй, Филька, закладывай карету, генеральша от нас уезжает. Подают карету – генеральшину прида-ную. Всего только она и принесла в дом сундучок с бельем, да карету вот. Худая была карета, колеса новые пришлось поставить. Подают карету.– Пожалуйте, говорит, ваше превосходи-тельство, садитесь, кланяйтесь от меня их сиятельствам. А сундучок ваш где? На козлы его, вот так! Покрепче привязать, не дай Бог свалится, в народе молва пойдет, князь-батюшка осерчает. Подлец, скажет, зять мой, думал, по любви женился, ан из корысти – женино приданое промотал! Так что извольте удостовериться при свидетелях – все ваше при вас, и сундук, и карета. Ну, с Богом, не поминайте лихом. Только виноват, чуть не забыл,– колеса-то на карете мои. Так уж вы, сударыня, не обессудьте – вашего нам не надо, но и своего терять не хотим. Пожалуйте, мадам, садитесь, а ты, Филька, эй, руби колеса!

Так-то, милый, вот какая была у моей генеральши жизнь – вроде как у святой мученицы, не иначе. Только и утешение у ней было – обнимет меня вечером за шею, прижмется ко мне и плачет-плачет. Я ее по головке глажу, успокаиваю ее, яблочко ей припасу, сказки рассказываю, сбываются-де времена, наступают сроки, лежит царевна в хрустальном гробу, качается гроб на семи цепях, да не долго ей лежать, не долго тосковать, скачет Иван-царевич на сером волке, везет тебе за пазухой любовь и слободу. Успокоится она, заснет, а я, бывало, долго еще не сплю, все думаю, все душой за нее, голубушку мою, болею, все о судьбе для нее мечтаю.

Да, вот и домечталась наконец,– ты только меня послушай. Недаром умные люди говорят: Богу молитва, дьяволу мечтанье. Если бы я поменьше тогда мечтала, побольше поклоны перед иконами била – может, и планета у моей свет-Лизаньки была другая. Да откуда мне было знать, дура я была, молода. Вот и домечталась. Князя для Лизаньки все воображаю, красавца, богача черт-то меня не вовремя, должно быть, и подслушал.

Пять годков служила я при генеральше, пять годков шла ее мука. На шестой годок генерал, волею Божьею, от удара помре – и вовремя, скажу я тебе,– из ребенка превратилась она в красавицу, и старый черт, царство ему небесное, стал на нее поглядывать с антиресом. То было совсем о ней забыл, даже полегше жить нам стало, и вдруг приехал к генералу предводитель, посмотрел на Лизаньку и говорит: "Извините меня, старика, какая вы красавица стали, Лизавета Алексеевна, прямо богиня". И с чувством этак ручки ей расцеловал. Генералу тут и открылись глаза, и стал он с той поры будто бы влюбившись. Даже нравом переменился, пить меньше стал, буянить отучился, требует, чтобы всегда она при нем была, и кофей чтобы из ейных ручек, и на сон грядущий чтобы с ним сидела. Скажу по секрету, был генерал в ту пору уже не при своей прежней силе, вовсе даже, как говорится, не петух, ......... как говорится. И ходил-то, больше на деревяшку напирая, собственная-то служить отказывалась. Что ж ты думаешь, поправляться стал, влюбимшись-то, молоко стал пить, в Италию, говорит, скорее поедем. Опять в петуха обращаться стал, представьте себе, на Лизанькино горе! Ну, тут, на полдороге, и помер, пришел за ним Кондрашка, царствие ему небесное, вовремя.

Весною помер генерал, а осенью переехала Лизанька в губернский наш город Тамбов, в собственный свой дом. Шишнадцать лет, семнадцатый, хороша, как розан, богата, богаче всех в губернии – сам ты посуди, как все вокруг нее завертелось, колесом каким заходило. Женихи прямо в очередь становились, и какие женихи, первейшие люди, только Лизанька всем отказывала. Придет, бывало, от губернатора или откуда еще с бала, в шелку, в брульянтах, запыхавшая, раскрасневшая, ну, чистый розан, жду я ее в постельку уложить. Раздеваю, укладываю ее, а она рассказывает – и тот влюблен, и тот сватает, и ентот стреляться хочет – только я, говорит, не хочу, жду, говорит, принца сказочного, Ивана-царевича, помнишь, как когда-то ты, Настя, меня на сон грядущий утешала. Жду, говорит, его, не хочу других... Вот и прибыл прынец, прибыл на нашу голову!

Слух пошел по Тамбову – приехал с Кавказа князь Карабах, вроде как бы царь кавказский. Красавец, в плечах косая сажень, въехал во дворянские нумера, целый етаж занял, ходит в белой черкеске, на чай, кто только подвернется, золотые швыряет. Всех, с кем познакомится, к себе зовет, и стоит у него в нумере аграмаднейший самовар чистого серебра. Где углям быть, там лед, где кипяток – там шампанское – пей, кто хочет и сколько хочет, всех он, князь Карабах, от сиятельства своего и богатства день и ночь поит. Слух пошел по Тамбову, взволновались все. Взволновалась и Лизанька моя сердешная. В скорости и познакомилась она с ним, с князем этим. Ну, и что там рассказывать – влюбились, само собой, без памяти друг в дружку – он в нее, она в него.

Двух недель не прошло – невестой Лизанька стала. Князь каждый день ездит, на тройке подкатывает. Полость соболья, за поясом кинжал, кучер краснорожий, зверь прямо, и кругом все верховые,– рабы его – нечего сказать, что твой губернатор выезжает. Подарками Лизаньку засыпал, цветов откуда-то навыписывал, влюблен, одно, по уши – и со свадьбой страшно торо-пит. На январь назначили свадьбу, сейчас после Крещенья. А пока решено было, что на Святки в имение Лизанька уедет,– одна до свадьбы будет жить. Родня, видишь ли, потребовала, слухи, видишь ли, пошли по Тамбову некрасивые, что слишком вольно-де князь с Лизанькой себя ведут – будто бы не жених с невестой, а полюбовники. Что же скрывать – полюбила Лизанька своего принца от всего сердца, полюбил и он ее – молодые, богатые, чего, казалось бы, им и бояться: если что, так ведь в январе свадьба – венец все покроет. Все-таки родня настояла – уехала Лизанька в деревню.

Радостная она была, но и смутная какая-то. Я даже, прости Господи, дура была,– выговари-вала ей.– Ну, чего грустишь, грустить время прошло, радоваться надо.– Я и радуюсь, Настя, ответит, ан, видно, тошно ей, беспокоится. Князь, по уговору, к нам не ездил, только верховых каждый день слал, с подарками, письмами. Время меж тем идет, наступил Сочельник. Ну, зажгли мы елку, сели за стол. Грустит моя Лизанька.– Что с тобой? спрашиваю.– Ничего,– отвечает, а из глазок слезки кап на тарелку, да кап. Думаю, развлеку ее, погадаем. Принесли свечу, таз с водой, стала я воск лить, и все будто крест получается, а то словно гроб. Бросила я гадать. Не тот воск, говорю, не льется он, надо, чтобы соборная свеча была, рублевая так ничего не получится. – И не надо,– говорит Лизанька, чего там гадать, судьбу не переспоришь, судьба сама себя окажет.– Счастливая твоя судьба, говорю. Молчит она. Грустные были Святки. Да.

Уже поздно было – спать мы собирались ложиться. Вдруг слышим, на дворе конский топот, подъезжают к подъезду сани, выскакивает кто-то, в дверь стучит. Бегу я к дверям. Кто там? – Это я, князь, барынин жених, отворяй. Отворила я и не узнала князя. Бурка на нем белая, а лицо белее бурки. Лизанька тут выбежала, бросилась ему на шею. "Что, что случилось?" шепчет. "Не волнуйся, ангел мой",– говорит князь, а сам белый-белый, и зуб на зуб не попадает, будто бы от холоду. Выслали меня из горницы. Заперлись они. Подходила я несколько раз к дверям – слышно только – шепчутся тихо, будто плачет она, будто он ее целует. Да плохо слышно, ветер за окном шумит, снег валит – что ты расслышишь? Долго так сидели, я уж дремать начала. Вдруг выходит Лизанька, спокойная такая, только глазки красные, плакала, видно, дюже, и говорит: "Вели, Настя, закладать, князь уезжает". Простились они при мне. Много я видела, как люди прощаются, мать с сыном, жена с мужем, перед смертью или перед походом, но такой нежности не видывала я, как промеж них. Стал князь на колени, обняла она его, начала крестить... Ты, говорит, ничем передо мной не виновен, люблю тебя до гроба! А он все: прости, прости, и такой мужчина, косая сажень в плечах, а в три ручья плачет. Эх, да что там!..

"Умерла бы я, Настя, в сей же вечер бы умерла,– да не могу – ребеночек во мне, не имею я права умирать, пока он не родился". Только и сказала Лизанька эти слова, когда князь уехал, и к себе ушла. Всю ночь не спала я. Что передумала, что перечувствовала... А утром наскакали к нам солдаты, начальство, ищут повсюду, роют. Князь-то разбойником оказался, с Карабахских гор атаманом, с них он и прозвище свое взял. Беглый каторжник был, прынец-то наш. Рыли, искали, только ищи ветра в поле – ушел он от них, верно, обратно к себе на Кавказ атаманствовать, кровь христианскую проливать. Так-то, милый, вот какие в крепостные времена случаи бывали, это тебе не кинематограф. А что Лизанька, спрашиваешь? А разве я знаю? Наше дело темное – нам говорят, мы слушаем, молчат – значит, не нашего ума дело. Увезли Лизаньку мамаша с папашей сначала в Петербург, потом, слышь, заграницу. Мне Лизанька шаль свою ковровую подарила и вольную мне дала уехала я в Тамбов, нянькой в дом поступила. А где Лизанька моя,– за здравие ли ее или за упокой молиться, это надо у ветра спросить – он повсюду, и по заграницам дует, может, он о ней и слышал. А мне про то ничего не известно.

Примечания

Опубликован в "Иллюстрированной России", №446, Париж, 1931, стр. 9-12. Рассказ никогда не перепечатывался. На том же материале написан и другой более поздний рассказ Г. Иванова – "Настенька. (Из семейной хроники)", напечатанный в 1950 г. в "Возрождении" № 12. (См. Настоя-щее издание) .

НАСТЕНЬКА (Из семейной хроники)

Посвящается Н. Ю. Балашовой

В памятном старым петербуржцам толстейшем томе, на красной крышке которого было золотом вытеснено: "Весь Петербург", из года в год печаталось имя некоей Б. фон Б., Анастасии Абрамовны. Звание ее было – вдова подполковника. Однофамильцев у нее не было. Адреса она не меняла.

Ничьего любопытства это имя, конечно, возбудить не могло. Мало ли было в Петебурге штаб-офицерских вдов? И само это звание автоматически вызывало знакомую картину: небольшая квартира, одна прислуга, пенсия, всенощная, вечно подогреваемый кофейник, сплетни, пересуды, лампадки, пасьянс... Кому какое дело до радостей и невзгод такой почтенно бесцветной, скучно прожитой и тихо доживаемой жизни? Не все ли равно, была госпожа Б. фон Б. моложе или старше своего "покойника", дружно ли они жили, когда и от чего он скончался, были ли у них дети и т. д. Одним словом, воображение человека, взгляд которого случайно остановился бы на этом имени и адресе – никакой пищи себе бы не нашло.

По теории вероятности так и должно было быть... И вопреки ей, все, начиная от обстановки, окружавшей эту "вдову подполковника", вплоть до самого ее звания, было совсем "не так". И перед тем, кто полюбопытствовал бы на нее взглянуть – предстала бы не салопница "из благород-ных", как он, естественно, ожидал, а странно очаровательный призрак прошлого, с романтически-причудливо-нелепой судьбой...

* * *

Адрес, указанный во "Всем Петербурге", был зданием одного из важнейших министерств. Квартира, в которой г-жа Б. фон Б. обитала,– была очень большой, комнат в пятнадцать, казенной квартирой. Хозяин ее, некто X., был если не сановником, то очень крупным чиновником – "членом совета" министерства. Еще далеко не старый человек, он делал быструю карьеру. Если не ошибаюсь, война 1914 года застала его уже тайным советником, и вскоре он был пожалован званием егермейстера. Эти быстрые успехи объяснялись некоторыми сослуживцами не столько талантом X., сколько его умением угодить начальству. И в самом деле, когда, незадолго до революции, покровитель X., долголетний глава министерства, был отставлен, "чистка", произве-денная новым министром,– креатурой Распутина,– не только X. не коснулась, но, напротив, он стал еще более преуспевать...

Супруга этого сановника – была единственной дочкой нашей вдовы подполковника. Брюнет-ка, с характерно-восточной наружностью и резким гортанным голосом, она имела вспыльчивый и чрезвычайно властный нрав. Перед ней не только дрожали курьеры и прислуга – побаивалось ее все министерство. Квартира X., как ей и полагалось, от обстановки до самого воздуха дышала важностью, респектабельным холодком, близостью к "сферам"... Достаточно сказать, что, войдя в нее, можно было столкнуться с самим министром, разгуливавшим в ней запросто, иногда даже в домашней тужурке и ковровых туфлях. А министр этот был к тому же не "обыкновенным" минис-тром, а знаменитостью – "столпом реакции" или "оплотом престола" – в зависимости от точки зрения... В частной жизни – замечу, кстати – этот громовержец выглядел уютным, добродуш-ным стариком. Очень мил и любезен был он, между прочим, с Анастасией Абрамовной. Носил ей шоколадную "соломку" от помещавшегося наискось министерства Крафта, выслушивал терпеливо ее уже много раз слышанные рассказы, одним словом, вносил в грустную жизнь совершенно чужой ему старушки душевное тепло, которого она не получала ни от дочери, ни от зятя. Как старушка это ценила – было слышно уже в звуке ее голоса, когда она произносила его имя отчес-тво. А этого самого министра вся Россия – и те, кто ловчился взорвать его бомбой, и полагавшие-ся на него, как на оплот,– считала, и по-видимому с основанием, образцом бессердечия и черст-вости! "Потемки – душа человеческая"...

* * *

Часть стены узкой и длинной комнаты – "кабинетика" – занимала большая клетка с множес-твом канареек: их возня и пение развлекали Анастасию Абрамовну. Кабинетик был всегда жарко натоплен – при 18° тепла старушка уже начинала зябнуть. Обстановка была сборная. О красоте комнаты заботиться было нечего. Кроме своих людей, никто в нее не заходил, а самой ее обитате-льнице было все равно, каковы у ней обои или ковер: уже лет двадцать как она была слепа.

В своем кабинетике Анастасия Абрамовна проводила, кроме сна и еды, все время. Домашние не очень баловали ее визитами, но одна она все же никогда не оставалась. При ней неотлучно дежурил подросток лет 15, в синей ливрейной курточке. Он не только отлично служил ей, но, самое главное, умел внятно, отчетливо и неутомимо читать вслух. Утром от доски до доски прочитывалась "Петербургская Газета". Вечером – "Биржевка". В промежутках "Исторический Вестник", "Нива", какой-нибудь роман. Целый чулан был набит такими книгами,– время от времени букинист увозил прочитанное и доставлял порцию новых.

...Жарко натопленный кабинетик. Канарейки возятся и трещат. Мальчик в ливрее внятно, не торопясь, читает вслух. В кресле у печки кутается в оренбургский платок хрупкая женская фигурка. Если не подходить близко, кажется, что это какая-то барышня. Даже не молодая дама, именно барышня. В тонком, немного кукольном личике, светлых вьющихся волосах, широко раскрытых глазах, во всем облике Анастасии Абрамовым, если смотреть издали,– что-то девическое. Подойдя ближе, вы увидите, что ее лицо изрезано тысячью мельчайших морщин и волосы белы как снег.... Но и вблизи большие, ясные, голубые глаза смотрят по-девически невинно и доверчиво-нежно. И так же грустно-доверчиво, совсем не по-старушечьи, звучит голос. А как-никак ей за восемьдесят лет...

О муже ее и говорить нечего – такая старина его давно забытая жизнь. Даже чин, который он носил, давно отменен в русской армии: и Анастасия Абрамовна, собственно говоря, вдова не подполковника, а майора!..

* * *

В "кабинетике" красовалось несколько портретов покойного – от лихого, писаного маслом, в топорной золотой раме, до крохотной, для медальона, миниатюры на кости. В художественном отношении все они были весьма посредственны – среди крепостных майора Борвиковского явно не было. На всех был изображен чересчур уж молодцеватый вояка, с глазами и грудью навыкате, в уланской форме и великолепных усах. Тут же на ночном столике стояла шкатулка с его реликвиями. Реликвии были любопытней портретов. Да и сама шкатулка была необыкновенная. Плоская, длинная, слегка напоминающая формой футляр для скрипки, снаружи затейливо инкрустирован-ная чем-то вроде янтаря, внутри она была обита ярко-красной кожей, до того твердой, что иголка гнулась и ломалась, не прокалывая ее. В одном из углов шкатулки были два круглых отверстия, величиной с гривенник. По словам Анастасии Абрамовны, вывезена была эта диковинная вещь ее "блаженной памяти" дедушкой из Индии, в бытность последнего молодым офицером, т. е. даже не при Екатерине II, а Бог уж знает, при каком царе или царице, в каком незапамятном году... Стран-ная же форма шкатулки объяснялась тем, что предназначалась она для перевозки священных змей.

Здесь было множество бумаг и бумажек, писем и документов, слежавшихся и вылинявших. Хранилось между ними, рядом с послужным списком майора и его духовным завещанием, и нечто вроде его дневника. Эта довольно объемистая тетрадь не раз находилась у меня в руках, но, увы, рассматривал я ее тогда без внимания, которого она заслуживала. А жаль. Майор не только был охотник пофилософствовать, но еще имел привычку записывать свои сны. На синеватых, с водяными знаками, страницах тетради вперемежку с рецептами от запора и ревматизма было подробно записано множество сновидений майора разных периодов его жизни и среди них встречались курьезные.

Помню один сон, забавный тем, что обнаруживает таившийся в майорском подсознании особый "кавалерийский" комплекс: майор скачет на великолепном коне. Сперва он наслаждается бешеной скачкой. Потом наслаждение сменяется беспокойством. Он не может остановить коня. Наконец всадником овладевает страх, что конь сбросит его. И едва успевает он это подумать, он уже лежит под копытами коня, и копыта затаптывают его все глубже в землю... Сон этот снился майору не раз и относился к разряду "вещих", но что, собственно, по мнению майора он предве-щал,– не указывалось. Помню еще другой, квалифицированный "мерзопакостным и богопротив-ным". Крепостные девки рвут в клочки духовное завещание майора и бросают эти клочки "пребесстыдно" в лицо своему барину. И заявляют при этом: "не пойдем к кому ты нас завещал, сыщем сами себе господ по своему скусу". На возражение же, что такова его барская воля, которой девки должны слушаться, те, хохоча, отвечают: "Был барин, да весь вышел. Погляди на себя,– червям нечего глодать – один шкелет остался"... К этому, тоже "не лишенному метафизи-ки", сну следовало примечание: "Четырех из сих бунтовщиц запомнил в лицо. Хороводила рыжая Матрешка. Размыслив – решил, как пригрезившееся, оставить без взыскания, хотя Матрена известная язва. Но до чего же дуры! Ежели над холопами власть вручена дворянству Вседержите-лем в сем бренном мире, возможно ли, чтобы Он в царствии небесном отменил Им же установлен-ный закон? А дурищам невдомек!"

Если этот, отдающий загробным холодком, сон и возбудил в майоре сомнения в праве завещать крепостных девок, то, по-видимому, логика собственных рассуждений их развеяла. По крайней мере, в хранившемся в той же шкатулке его завещании, утвержденном ковенским судом, вперемежку с другими сувенирами, оставленными майором разным приятелям,– собаками, пенковыми трубками, седлами "аглицкой работы" и пр.– было перечислено штук двадцать Матрен, Глашек и Машек с краткими пояснениями физических и нравственных качеств каждой: "Нрава ленивого, но скромна и послушна"... Или наоборот: "Строптива, баловница и дерзка на язык, повидло же и прочее варенье при малом сахаре отменно изготовляет"... Или: "Собой весьма хороша, изъян же – смуглизна лица – удалять обтираньем натощак рассолом с хреном, к чему без поблажек понуждать"...

* * *

Майор Б. фон Б., столь молодецки глядевший с портретов в кабинетике Настеньки, действите-льно отличался молодечеством – даже в российской кавалерии "дней Александровых прекрас-ного начала",– когда каждый улан или гусар, как известно, был воплощенным персонажем Дениса Давыдова. Наездник, кутила, повеса и игрок, он был любим и начальством, и товарищами. На войне "коалиций" он сразу зарекомендовал себя отчаянным смельчаком. Его безрассудная храбрость еще подогревалась тем, что, рискуя иногда совершенно зря головой, он ни разу не был ранен. Но не считаясь с опасностью, он часто не считался и с дисциплиной. И за одно и то же безумное по лихости дело атаку в конном строю на неприятельскую батарею, окончившуюся блестящей удачей – французы бежали, бросив последние пушки,– лихой улан, и на этот раз вышедший из боя без царапины, был одновременно и представлен к Георгиевскому кресту, и получил от самого великого князя Константина Павловича "строжайший выговор" за "неискорени-мое и неумеренное озорство, воинской субординации вредящее". Выговор кончался распоряжени-ем посадить чересчур ретивого героя, "елико обстоятельства без ущерба для службы позволят", на месяц под арест.

Но наступления таких "обстоятельств", т. е. конца военных действий, нашему улану, увы, не пришлось дождаться. Под Эйлау счастье, наконец, ему изменило. Знаменитая атака эйлауского кладбища, где русская кавалерия рассчитывала отрезать и взять в плен Наполеона, была его последним сражением. Французское ядро оторвало ему ногу...

Бесчувственного, истекающего кровью, его вынес с поля битвы преданный вестовой Филька. Ни отбывать гауптвахты за прежнее "отчаянное озорство", ни совершать новые после долгой борьбы со смертью в госпитале не приходилось. Кое-как поправившись, с новенькой деревяшкой вместо правой ноги, в чине майора в отставке наш улан отбыл "отдыхать" в родовое имение Р-аго уезда Ковенской губернии.

* * *

Тяжек на первых порах был этот вынужденный отдых. Жизнь, в том смысле, как новый отставной майор привык ее понимать, оборвалась начисто... Жизнь была попойками, картами, женщинами, лошадьми, полковой средой – была тем "озорством" безрассудного молодечества, которым восхищались не только товарищи, но, конечно, и сам автор высочайшего нагоняя, такой же в глубине души кутила, картежник и смельчак. Жизнь была веселым, опьяняющим риском, лихой скачкой "поверх барьеров"... И вот, вместо всего этого, запущенный помещичий дом, заросший бурьяном парк, мужики, бабы, ребятишки, куры, утки, одиночество, тоска... Если наш инвалид не пустил себе на первых порах пулю в лоб, то вероятно потому, что не догадался. Но время шло. Понемногу майор начал не только привыкать к новой жизни, но и находить в ней приятные стороны...

У себя в имении он сам собой был царь и Бог. Но и за его пределами все общество, начиная с начальника губернии, приняло нового помещика с радушием и почетом. Уважение к Георгиевско-му кресту и двум тысячам незаложенных душ еще увеличилось, когда обнаружились щедрость и гостеприимство их владельца. А майор не считал ни проигрышей, ни вин, ни разносолов, ни выписанных из Варшавы бонбоньерок дамскому полу, ни сотен свечей в двухсветной зале своего дома, где под гром отличного крепостного оркестра заплясала и завеселилась "вся губерния".

Скоро майору было уже не до меланхолии. Скучать было некогда, вермени не хватало и для развлечений. Барский дом, казавшийся прежде до нелепости пустым и огромным, сделался теперь скорее тесноват: теперь двадцати с лишним комнат едва хватало. В одних жили по неделям и месяцам облепившие тароватого хозяина приживальщики. В других шли сражения на зеленом поле. В левом крыле псари и егеря опекали особо ценных и любимых охотничьих собак. В правом, отделенном от остальных помещений толстой дубовой дверью, ключ от которой майор носил при себе,– жила в безделье и неге дюжина "прекрасных одалисок", переименованных из Матрен и Глашек в Заиры и Фатьмы. Невольницы эти время от времени менялись – одни с грустью возвра-щались в прежнее состояние, другие радостно облачались в их атласные халаты и чадры. Случа-лось, правда, что в горячую пору уборки рабочих рук не хватало, тогда и одалисок без церемоний гнали жать и вязать снопы. Но обычно жизнь их была поистине гаремной. В промежутках между посещениями майора и его особо близких друзей Фатьмы и Заиры жарились в "три листика", объедались вареньем и спали на пуховиках до одури...

Время шло. Годы мелькали, незаметно сливаясь в десятилетия. Майор продолжал жить в свое удовольствие, шумно, пьяно, весело и был вполне доволен судьбой. Довольны были и его соседи и приятели, которых он угощал и веселил без отказу. Дамскую половину общества он, впрочем, с течением времени сильно разочаровал тем, что любезно, но упорно уклонялся от сетей, расставля-емых завидному жениху маменьками, имевшими дочерей на выданье. Очередных претенденток на свое сердце и деревяшку, а их за тридцать лет сменилось немало, он задаривал конфетами, катал на тройках, развлекал фейерверками, но при этом, молодецки покручивая усы, неизменно говорил, что считает себя старым инвалидом, недостойным семейного счастья, и с этой позиции не давал себя сбить... Маменьки, наконец, примирились с этим – и холостяком майор как-никак доставлял им и их дочерям не мало удовольствий. По той же причине общество смотрело сквозь пальцы на то обстоятельство, что, принимая у себя так широко и охотно, сам майор, ссылаясь на ту же инвалидность, никому визитов не отдавал и в гости не ездил...

Единственное исключение он делал только для Г., генерала в отставке, недавно ставшего его соседом. То ли из уважения к высокому чину, то ли по самодурству, возможно по тому и другому, но у Г. майор был довольно частым гостем. Являлся он к этому соседу в карете, нагруженной винами и яствами,Г. был начисто разорен, весь в долгах. Майор целовал церемонно ручки хозяйки, гладил по головке и одаривал сластями синеглазую девочку,единственную дочку, посланную генералу Богом на старости лет... Потом друзья удалялись в кабинет. Филька, весто-вой, вынесший когда-то раненого майора с поля битвы, а теперь его доверенное лицо и неотлуч-ный спутник, раскупоривал бутылки и раскладывал закуски. И майор, и генерал одинаково любили выпить, были крепки на вино и все-таки каждый раз дружно напивались. Майор эти ужины вдвоем все больше предпочитал шумной ватаге гостей, переполнявшей его собственный дом. "Отдохнул душой, будто у себя в полковом собрании побывал",– говорил он на следующий день, несмотря на то, что ему приходилось отлеживаться с компрессом на голове...

...В тот памятный вечер "душевный отдых" начался и продолжался, как всегда, по раз заведен-ной программе. Чокались, пили, закусывали, снова чокались. Подвыпив, пели нестройно, но с увлечением, военные песни и чувствительные романсы. Боевые воспоминания сменяли пение, воспоминания анекдоты. Понемногу пение совсем перестало ладиться, и разговор пошел вразброд, но чокались по-прежнему четко, в такт... За Государя Императора, за полковое знамя, за конницу, даже за покойную ногу майора давно уже выпили,– теперь уже чокались за луну, которая глядела в окно... Потом... Потом луна уже не глядела в окно, а плавала под самым носом лежавшего у себя в спальне с компрессом на лбу майора. Майор отмахивался от нее, но луна не отставала, лезла то с одной, то с другой стороны. Наконец явился Филька со жбаном кваса и огурцом. Филька открыл окно и выгнал назойливую небесную тварь, а майору, бережно поддер-живая его трещавшую голову, помог выпить ледяной квас и закусить огурцом. Полегчало, мысли начали проясняться... Ставя жбан обратно на поднос, майор взглянул на собственную руку. На четвертом пальце сияло новенькое золотое кольцо. Отроду он не носил никаких колец. Почуди-лось с перепоя? Сейчас исчезнет, как исчезла изводящая луна. Но кольцо не исчезало. Майор протер глаза. Кольцо блестело на руке по-прежнему.

– Филька, что это такое? – заревел майор, потрясая пятерней.

И Филька, вытянувшись и щелкнув каблуками, отрапортовал:

– Дозвольте, ваше высокородие, поздравить со вступлением в законный брак.

Майор от удивления округлил и без того круглые глаза и задвигал усами:

– Что ты врешь, болван?

– Никак нет-с, не вру. Изволили нынче ночью сочетаться законным браком с Анастасией Абрамовной. Оне-с уже и переехать к нам соизволили и в гостиной дожидаются-с...

Хмель соскочил с майора. Обвенчался? Вчера? С кем? Кто такая Анастасия Абрамовна, не слыхал никогда о такой. "Ты не пьян, Филька?" Но Филька был трезв...

– Одеваться,– заорал майор на всю комнату.– В гостиной ждет? Черт знает что, с ума я что ли сошел?.. Новый халат подай! Опопанаксом вспрысни, чурбан!.. Платок мне!.. Живо!

На диване сидела прехорошенькая 12-летняя девочка, в белом вышитом платьице с забавно выглядывавшими из-под него тоненькими ножками в кружевных панталончиках и черных туфель-ках... Ножки висели в воздухе, не достигая пола. Из широко открытых голубых глаз катились слезы, розовые губки дрожали. Возле нее, поучая и успокаивая ее стояла степенная, пожилая женщина в праздничном платье, с набивной шалью на плечах – нянька.

При входе майора она быстро толкнула девочку в бок.

– Пойди, Настенька, поздоровайся с супругом,– и сама быстро и безостановочно закланялась в пояс.

Девочка послушно соскользнула с дивана и, сделав два шажка к майору, присела перед ним в глубоком реверансе. Слезы капали одна за другой на кружевное платьице, в которое предприимчи-вые родители, так ловко обкрутившие богача-инвалида, принарядили "новобрачную".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю