Текст книги "Рассказы и очерки"
Автор книги: Георгий Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Иванов Георгий
Рассказы и очерки
Георгий Владимирович Иванов
РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ
Содержание
Остров надежды
Генеральша Лизанька
Настенька (Из семейной хроники)
Китайские тени (1)
Китайские тени (2) (Литературный Петербург 1912-1922 г.г.)
Китайские тени (3)
"Петербургское"
Закат над Петербургом
ОСТРОВ НАДЕЖДЫ
I
Трудно писать о том, что так недавно произошло. Я еще и теперь не все понимаю. Кто нас свел, и зачем?
Мне бы спокойнее было и тише не знать о судьбе, чем-то с моею связанной и такой печальной. А для этой женщины длились бы еще дни любви и надежды.
Мы "открывали" один из тех полуактерских, полупоэтических кружков, где собираются люди веселые и чувствительные, друг другу милые. Было уже очень поздно – те часы, когда уже все равно – вечер ли, ночь ли, утро, и уже не думаешь о сне и о завтра, а в голове только сладкий и нехороший туман. Где-то пели и аплодировали, потом читали стихи и улыбались нарядные дамы. Мы шутили и болтали, но это было то странное веселье, которое только с войной к нам и пришло. Художники и поэты всегда готовы плакать, улыбаясь,они даже и привилегией своей считают эту Андромаховскую добродетель. А теперь боялись печали и этих вспышек чьего-нибудь истери-ческого и беспричинного гнева. Мы спорили, смеялись, мечтали, скучали, а по утрам, дома, многие мучились и давали обещания "чистоты и подвига". Но как же говорить об этом здесь, в этих стенах с полуденными лесами и синими пленными птицами? Здесь "веселились", только иногда кто-нибудь всхлипывал от самой глупой шутки, и стали все тревожнее и болтливей.
А может быть, это мне только кажется, потому что я вспоминаю тот вечер и все, что было потом, эти колокола и холодное озеро? Кто знает?
Пели, читали стихи и было очень поздно. Но так как гости были все "свои", то и приезжали, когда хотели, и не было часов закрытия: иногда прямо из "Семи звезд" шли пить кофе на Никола-евский вокзал или к ранней обедне, не молиться, может быть, а так – постоять мечтательно среди богомольных заспанных старушек.
– Ты поедешь к Светику?
Это Петя Клейн звал меня к эстету, поклоннику Уайльда – Светлову.
Так далеко, за реку, а потом еще мосты разведут, возвращаться надо будет кругом. Но мне было все равно.
– А кто едет?
Петя засмеялся и мотнул головой.
– Кто? Все едут... и твоя Наина тоже... У него по субботам ночные приемы... утренние вернее...
– А интересно?
– Ничего. Впрочем, я еще не был... Если только он не будет читать какой-нибудь новой поэмы...
– А ты меня проводишь... обратно? Пойдем походить... я так устал сидеть.
Синий дымный воздух застилал лица и далекую маленькую эстраду. Там уже было пусто. Горская, трагическая и безработная актриса, стояла одна у зеленой колонны.
– Какое томление.
– О чем?
Она криво усмехнулась.
– Я думала о себе... Простите... я изучаю Мелисанду... Вы помните, когда Вера Федоровна... 1 падала...
У выхода вежливо кричали, что муфта была скунсовая. Толстый Светлов, улыбаясь, звал меня к себе.
– Приезжайте непременно... Вы у меня еще не были.
Вдруг кто-то тихо тронул мою руку. Я обернулся. Около меня стояла дама с полузакрытым вуалью лицом.
– Простите... мы незнакомы...
– Нет... кажется...
– Мне надо с вами говорить.
Я хотел ехать к Светлову, вот ведь и Петя Клейн одевается уже: поздно там. О чем мы будем говорить? Но делать было нечего.
– Пожалуйста.
Дама отошла в сторону, к камину, и подняла вуаль. В свете красных тлеющих углей я увидел сухое и тонкое ее лицо. Она должна была быть красива раньше, но теперь казалась больной или очень усталой,– этот чуть опущенный рот и разметавшиеся на лбу легкие волосы...
– Я сейчас... здесь... не могу вам ничего сказать. Но... ради Бога... это так важно... это необходимо... ради Бога... вы должны приехать ко мне...
Она говорила глухо и судорожно.
– Не знаю, право, когда же?.. У меня мало времени... Я послезавтра уезжаю...
– Нет, вы меня не поняли... Я прошу сейчас... Вы ко мне поедете... я должна вас видеть.
Я невольно улыбнулся.
– Вы меня извините, я сейчас не могу... Я обещал... Может быть, вы мне объясните здесь?..
– Ах, нет, нет...– она подняла руки и будто задумалась.– Когда хотите... на рассвете, утром... но вы должны мне обещать это.
Я еще колебался. Но эта дама так печально просила и волновалась, что я не решился отказать и обещал быть у нее через два часа. Да меня и заинтересовала такая романтическая встреча и свидание.
У Светлова было шумно и хорошо. Все те же люди, что и в "Семи звездах" – но проще и свободнее. Я вошел, когда все сидели за столом, и рассказал соседям о своей встрече.
– Вы пойдете?
– Да.
– Я слышала это имя... Орленская.
– Господа, Питоев будет петь.
В окне уже занималось серое и тусклое утро. Подведенные глаза казались темнее и глубже.
– Это очень странно... то, что ты рассказал...– Петя Клейн встал и подошел к свету.
– Отчего?
– Я не знаю... Но я видел эту даму, такая она, как мученица. Такой лоб... чистый и... трудный.
II
Дождь, мелкий и липкий, забирался под поднятую крышу и застилал впереди небо, деревья и трубы. Будто и не было неба,– так только что-то серое капюшоном над городом. Извозчик остановился у тяжелого, с выступами, дома.
– Пожалуйте... номер 11.
Уже поднимаясь по лестнице, я спросил заспанного швейцара:
– А как зовут госпожу Орленскую?
Он недоверчиво покосился на меня.
– Зовут? Марьей Дмитриевной зовут... А вам что угодно?
Я позвонил.
– Я извиняюсь, Марья Дмитриевна... меня задержали.
Орленская была еще в шляпе, как в "Звездах". Только в бледном утреннем свете казалась еще утомленнее и желтее.
– Ах, это все равно... Я так благодарна вам. Пойдем.
Мы прошли через две комнаты, полупустые, беспорядочные, как после переезда или какого-то разгрома. Мне вдруг пришло в голову, что это странное приключение, может быть, проделка чья-нибудь или ловушка. В последней комнате сидела под окном худая девочка, равнодушно на меня поглядевшая.
– Аля, вот, Георгий Николаевич... ты знаешь?
Орленская обернулась ко мне.
– Простите, это моя дочь.
Девочка встала и серьезно, как взрослая, протянула мне руку.
– Аля, милая, теперь ты иди... ты устала, верно... ну ляг, милая.
Орленская поцеловала дочь и, заперев за ней дверь, тихо подошла ко мне.
– Вы понимаете... она не должна всего знать... Я сказала только, что вы его видели.
– Мария Дмитриевна, я ведь еще ничего не знаю, чем я могу вам служить.
Она села.
– Да, я помню... Я еще ничего не сказала... Не знаю только, все вам сказать... Ну, все равно. Вы должны понять. Видите, это было очень давно... тринадцать лет назад. Но я ему не изменила... он не понял...
Она вскочила и подняла руки.
– Знаете, я вас видела во сне. Я ведь с того дня все сны вижу... Вот, будто иду я по улице... по набережной, совсем пусто... а мне навстречу человек... это были вы... я вас сразу узнала сегодня. И голос ваш, и глаза. Вот, взяли меня за руку, а я вскрикнула... Вы наклонились и шепчете: "А я вас, барыня, к нему доведу"... Вот. Вы знаете Владимира Сергеевича?
– Нет.
– Как? Владимира Сергеевича Паскина?
– Нет, не знаю.
Она схватилась за голову.
– Что же это. Боже мой, Боже, что мне делать. Но я не ошиблась... я не могу ошибиться...
Я не понимал, где я и что это. Больная ли предо мной или умелая актриса? Но у меня болела голова и этот могучий желтый свет, казалось, застилал и вечер уже вчерашний, и нашу встречу. Я сказал, вероятно, довольно уныло:
– Мария Дмитриевна, вы, может быть, расскажете мне ваше дело... мы и обсудим все... поскорей.
Она села и притихла, как послушный ребенок.
– Ну, хорошо, хорошо... я вам все расскажу... только вы меня не бросайте, не уезжайте сейчас...
Я улыбнулся.
– Я хочу вам помочь.
– Вот... я ведь знала. Ах, это так давно было... никому не рассказывала... Вы думаете, отчего я хожу всюду? На скачки, на выставки, по улицам до изнеможения... Зачем я в вашу таверну пошла? Я искала... его, а последние дни вас. Вот, я была тогда невестой... вы помните, какой он был? Ах да, простите, вы не знали его... он мучил меня, я плакала, я плакала каждую ночь. Но я его любила и он меня так любил... я теперь знаю, мы должны были выплакаться... но я отложила, и он уехал на месяц... в Швецию. Ах, нет, вы такой молодой, вы не поймете,– она откинулась на спинку кресла и опустила руки.
– Что?
– Нет, это все равно... вам ведь все равно. Одним словом, когда Володя вернулся, я уже была невестой другого. Мой муж, Орленский... он умер через год... А Володя приехал ко мне вечером... неожиданно... я и не знала, что он в городе...
Она опять встала и, широко раскрыв глаза, подошла совсем близко ко мне.
– Я боюсь, нас услышит кто-нибудь. Я не хочу, я не хочу,– она шептала и озиралась,– вот, он вошел, и я... я будто и не удивилась... и говорю: "здравствуйте, Владимир Сергеевич..." И так, я помню... вдруг взялась за лампу на круглом столе... А он подошел... поклонился... и руки мне поцеловал.
Она замолчала. Только эти руки, тринадцать лет назад поцелованные, еще вздрагивали. Было совсем тихо. Лишь на дворе, далеко, уже гремел ломовой.
Вдруг Мария Дмитриевна вскрикнула:
– Да, да, я ему все сказала... но он не смел меня так оскорблять... Ведь что он говорил. А я слушала... и молчала... Володя, Володя, ты слышишь? Нельзя было, нельзя... Ты меня любишь? Ты меня не оставишь? Володя, ты слышишь?
Она упала на диван, вскрикивая и трясясь. Дверь тихо отворилась, и в комнату не спеша вошла та же девочка, совсем одетая и причесанная. Было видно, что она не ложилась.
– Мама, успокойся... ну, мама, перестань... перестань.
Она обернулась ко мне:
– Принесите... у меня на столе... флакончик... Я нашел и принес английскую соль.
– Ну, мама... перестань... вот... вот...
Мария Дмитриевна притихла.
– Я ничего, ничего... Зачем ты здесь? Иди спать, иди... так поздно...
Девочка вышла в соседнюю комнату и поманила меня за собой.
– Вы не волнуйте маму.
– Я ведь ничего не знал... Мария Дмитриевна больна?
Она покраснела и опустила глаза.
– Нет, мама здорова... совсем. Но, знаете, это так тяжело...
– Что?
– Я вам не могу объяснить,– она устало села на низкий табурет,– это очень долго. Но, пожалуйста, вы все сделайте, что мама скажет. Мне ведь мама не говорит... только я все знаю.
– Аля, иди спать, милая... Пойдите ко мне.
Орленская сидела в кресле уже спокойная и странно-красивая, с блестящими сухими глазами.
– Иди, иди,– она слабо улыбнулась.– Вот, простите... я такая слабая теперь... я вас утомляю. Вот, после этого вечера... когда Володя приехал... он исчез. То есть, кажется, три дня – я потом узнала – он был еще в городе... даже к приятелям заходил... И мне рассказывали, что он казался грустным... но спокойным. Только побледнел, будто, и осунулся... А потом уехал... и вот,– она опять начала вздрагивать и задыхаться,– вот... я с тех пор... ищу его...
Я с беспокойством поглядел на дверь и флакон с солью.
– Нет, это ничего,– она улыбнулась,– ничего. Но знаете, его нет нигде. Только он жив, я это так знаю... Я была во всем мире, кажется... в Японии, в Швеции... везде искала... но никто ничего не знает. Нигде... Ведь у Володи совсем нет родных.
Она замолчала.
– Но что же я могу сделать?
– Вы? Ах, я-то не знаю... Только, я думаю, что вы его найдете.
Мне, правда, стало жаль Орленскую. Где же найти человека, о котором я никогда не слышал, может быть, и мертвого давно. В это тусклое, серое утро мне все казалось далеким и невозможным.
Она растерянно повела рукой.
– Знаете... я думаю так. Вы не сердитесь, я вам мешать не буду... но я должна быть везде, где вы.
– Как?
– Да, я должна быть везде с вами, ходить за вами, скитаться, так и найду.
Я вдруг рассмеялся.
– Мария Дмитриевна, я завтра уезжаю... недели на две... Вам придется теперь же начать ваши странствования...
Я собирался в Шлиссельбург, оттуда в ладожские монастыри и в Финляндию.
Она вся заволновалась.
– Ах, видите, я поняла. Вы не сердитесь. Но я поеду. Я должна ехать.
Я обещал сказать по телефону час отплытия парохода.
III
Утро было светлое и холодное. Бледное на прозрачном, стеклянном небе солнце слабо золотило ленивую Неву.
Мария Дмитриевна уже сидела в каюте. Она была одета во все черное, бедно и просто, и казалась очень красивой все-таки, той осенней и "роковой" красотой, о которой любят говорить французские романы. Только глаза были тихие и грустные – совсем наши, будто русские лесные озера.
Я поклонился.
– Вы в Шлиссельбурге остановитесь?
– Да, я должен... Мне дал брат поручение на какую-то фабрику.
Мне показалось, что Орленская не хочет, чтобы я замечал ее, будто бы еду один. Но, видимо, это ей было трудно. Она беспокойно оглядывалась и теребила в руках платочек.
Я вышел на палубу. Было холодно и пустынно. От серых низких берегов несло дымом, и дальше, в полях, сырой осенней пылью. Уже недалеко от Шлиссельбурга Орленская опять спросила меня.
– Вы долго здесь пробудете?
– Нет, один день.
– А...
Она поглядела в круглое оконце и заговорила будто сама с собой:
– Я теперь, кажется, все понимаю... Мне вчера снилось... такое синее, темное небо все в крупных звездах. Знаете, как купола бывают. И будто лестница золотая. И вокруг церкви, кресты какие-то, башни... свечи горят и пение слышно... А по лестнице, сверху, идет ко мне... Володя... улыбается и руки ко мне тянет... как тогда.
Пароход задрожал, пыхтя и отдуваясь. На палубе сбрасывали канаты. Барка лениво и сонно ударилась о борт.
– Шлиссельбург.
Мария Дмитриевна встала.
– Да. Я сейчас еду на фабрику,– я улыбнулся.– Вы... тоже?
– Нет, благодарю вас.
Мы условились встретиться завтра, к отходу монастырского парохода.
Шлиссельбруг не город, а грязная, дымная деревушка. Я не знал, что с собой делать, потому что фабричное поручение мое было несложное, и его быстро я кончил.
Орленской нигде не встретил. Мне было стыдно, что я не проводил Марию Дмиртиевну до гостиницы какой-нибудь. Но это, казалось, так просто. Теперь же, бродя по узким, топким улицам, между серыми лачугами, я и представить не мог, где она остановилась.
На другой день, на пристани, я ее не нашел. Как всегда, кто-то ругался, спешил, бегали кочегары и смазчики, но Орленской не было. Наконец надо было отплывать. Я стоял на палубе и почти с отчаянием смотрел на берег. Странно – меня не тяготила эта близость, мне было бы жаль потерять ее.
Пароход загудел и отошел. Низкий, серый город медленно удалялся, а я все думал, что где-нибудь, по глухим улицам его бродит моя недолгая и печальная спутница.
Вышли в озеро. Я спустился в каюту и оттуда смотрел на широкие пенные волны.
Утром уже забелели вдали колокольни и был слышен звон. Но мне будто передалась тоска Орленской. Я видел эти скалы и сосны над золотыми главами и не чувствовал той радости, с которой всегда возвращался к знакомым и милым краям.
На легкой подскакивающей бричке послушник довез меня до монастырской гостиницы. В гулком коридоре я встретился со старым монахом-прислужником. Я видал его здесь раньше. Он провел меня в комнату и тихо проговорил:
– А у нас, знаете, беда. Барыня вчера приезжая утопла.
– Что?
– Да вот... вчера только приехала, под вечер... и сразу же утопла. Или по доброй воле она... тут ведь история вышла некоторая, она к Пантелеймону ездила...
– А как ее имя?
Монах задумался.
– Имя? Вот не помню... Беда. Вам сейчас кипяточку принесу... с дороги.
Он вышел и в дверях остановился.
– Орленская... имя-то.
Я и не удивился. Так мне все казалось неизбежным.
– Послушайте, а когда она приехала?
– Вчера вечером. Тут ведь теперь финский пароход ходит.
Я, путаясь и сбиваясь, объяснил монаху, что г-жа Орленская – моя дальняя родственница, что я поражен ее смертью и хочу знать все, как было. Он сурово и недоверчиво взглянул на меня.
– Да я не знаю. Это Федор послушник знает... он и возил. Поговорите с ним, утренней он должно...
У собора я нашел послушника Федора. Он участливо покачал головой.
– Как же, я возил, я... Не знаю только, разрешат ли говорить про такое.
У меня, вероятно, был очень растерянный вид.
– Ну, расскажите... мне надо знать... ведь вы видели...
Он улыбнулся и встал со скамейки.
– Пойдем в лесок.
Лес был уже весь сквозной. Послушник шел тихо и срывал с кустов большие желтые листья.
– Что же рассказывать? Вот, приехала барыня вчера вечером... я на пристани гостей встречал и отвез ее в гостиницу. А она и спрашивает, есть ли инок у нас Пантелеймон? Я говорю: у нас четыре Пантелеймона, а один всем известен, в скиту на острове блаженствует. Она и говорит: ах, это у него шрам на щеке? Да, говорю, есть. Так вы у него бывали уже? Она, знаете, так вдруг обрадовалась и говорит: ну, спасибо, спасибо, милый, я сейчас и поеду, а тебя как звать? Феодором, говорю. Она вдруг мне бумажку, пять рублей дает, а нам деньги запрещены. Вот отвез я ее и думаю, какая непривычная барыня. А меня через час зовут в гостиницу. Отвези, говорят, барыню на лодке в Петровский скит, сейчас парохода нет, а им очень дело спешное. Уж и разрешение вышло. А тут и барыня моя сама выходит. И удивился я еще. Приехала она какая-то темненькая, да по бедности будто, а теперь красивая, шляпа на ней большая, с цветами, глаза так и горят... Отвези меня, говорит, Феодор, в скит этот. Что ж, я и повез. Сели в лодку, поехали. Озеро-то вчера тихое было, хорошее. Она молчит и только просит скорей грести, говорит, что поздно будет. Причалили к острову, она соскочила, а я ждать остался, потому тут послушник был на берегу. Он ее и повел.
Вот сижу я на лодке, да рыбок плещущих смотрю. Недолго ждал,– вижу, идет с холма моя барыня. Тихо очень идет, руками разводит. Постояла на пристани и в лодку вошла. Ну, я молчу. Это ничего, говорит, Феодор, ничего. Я удивился. Что же – ничего, спрашиваю. А она засмеялась и говорит: все ничего, очень, говорит, хорошо и весело жить. Тут уж я островок обогнул, да в большое озеро вышел, к пристани грести. Она и спрашивает: глубоко тут, Феодор? А кто его знает, глубоко ли? Я так и ответил: должно, что глубоко. Ну вот, говорит, это хорошо, что глубоко, и опять мне улыбнулась. А потом вдруг встала... на корме... в рост и подняла руки, перекреститься, что ли, хотела. Только не крестилась. Я говорю: упадете, барыня, сядьте. А она уж и не обернулась на меня, закрыла лицо, да и сошла в воду... тихо так, будто на траву, на лужайку. Я кричать стал, звать, веслами искать... только ушла она сразу, должно, глубоко очень. А поднимать ее хотят у нас. Потому, как же без погребенья?
Послушник наклонил ко мне бледное лицо и понизил голос.
– А что она, очень несчастливая была?
– Не знаю...
Он вздохнул.
– А вот отец Пантелеймон, сказывают, когда постучали к нему и вошли, что вот какая-то барыня дожидается и хочет видеть немедленно, задумался сильно сначала, а потом к себе ушел в тайную. А поднялся гневный такой и говорит: скажи барыне этой, что видеть я ее не хочу... и чтобы она уехала отсюда. Первый раз так ответил приходящим сурово. А вы кто же будете покойнице?
Я промолчал.
Феодор поглядел на меня. Потом вдруг крепко сжал мою руку и глухо сказал:
– Страшный мир наш, страшный.
Примечания
Рассказ напечатан в журнале "Лукоморье" 14 января 1917, стр. 2-6. Никогда не перепечатывал-ся. Г. Иванов начал писать рассказы не позднее 1913 г. В его сборнике "Горница" (1914) в объяв-лении о книгах "того же автора" сообщалось о подготовке к печати книги рассказов, названия которых здесь же были перечислены: "Теребливое дитя", "Приключение по дороге в Бомбей", "Петербургская осень" и "Разговор попугаев". Книга эта не была издана. Ни сам Г. Иванов, ни кто-либо из писавших о нем нигде не упоминали об этих ранних попытках писания рассказов. В объявлении в сборнике "Вереск" (1916) было сказано, что первая книга рассказов Г. Иванова "печатается". Там же говорилось, что в печати находится его повесть "Венера с признаком". Ни сборник рассказов, ни повесть так и не были опубликованы отдельным изданием. Не имеется также никаких указаний на их публикацию в повременной печати.
1. Вера Федоровна Коммисаржевская.
ГЕНЕРАЛЬША ЛИЗАНЬКА
Настасья Петровна, нянька на покое, в нашей семье важная старуха, не дававшая никому спуску, всякий раз сказ начинала так:
– Ты со мной, милый, не спорь – со мной спорить нечего. С молодости была беспрекослов-ной, беспрекословной и останусь. Нечего со мной спорить. А ты меня послушай – тебе польза будет.
И, если ее не раздражать и ей не противоречить, деловито и пространно объясняла с высоты своего почти девяностолетнего опыта все, что угодно – от единственно возможного и правильного способа жарить рыжики до сокровенного смысла жизни.
– Ты со мной не спорь – я сама знаю. Я, может, государя Николая Павловича вот так видела, как тебя. Красавец был, вскорости и помер. От печени и помер, как тебя вижу. С девчонками я стояла, вдруг скачет. Орел, эполеты, усы, конь под ним в яблоках, седло золотое – а цвет в личике не тот, нет, не тот. Елкий какой-то цвет, будто земля. Это печень в нем уже в кровь перешла, разошлась по крови, значит. Овес от этого помогает, заваривать надо по ложке и натощак пить. Пил бы блаженной памяти, до моих бы лет дожил – сам виноват. Конечно, впрочем, его дело царское, кто его знает, может, и желал, да министры не допустили. Стали там докладывать Ваше Царское Величество, не губите! Слух пойдет, державы узнают, поляк взбунтуется, немец войну объявит. Действительно, как же так, белый царь, а овес натощак пьет? Это случается, бывает – царь хоть самодержавный, а застращают министры – он и покорится. Вот и помер. А был орел!
Ты со мной не спорь. Я, может, когда ты еще дуновением был, папеньку твоего няньчила. Все вы теперь такие – спорят. Спорят: белое – черное, стриженый – бритый, а смыслу в голове нет. Как же ты не знаешь, что такое дуновение, чему же тебя в университете учили?
За сорок четыре года и четыре дня, как человеку родиться,– дуновение происходит. Ничего нет, пустота, высь, звезды небесные, и вдруг – точно ветерок с высоты подул и пропал. А это уже и есть ты, или я, или наша барыня, или хошь сам губернатор. Подул и пропал, только именно самое, что в человеке есть, все уж тут, никуда не уйдет. Через четыре дня и сорок четыре года вот он, готов, бери тепленького. А откуда все взялось – через дуновение. Ты вот толкуешь: душа, душа! А что такое душа – просто обыкновенный характер, разве в этом важность? Душа позже, годков через тридцать пять образуется, душа к ангелам поступает – они ее на землю несут, они ею и распоряжаются. Подправляют по своему скусу, распределяют – кому в офицеры, кому в анженеры, кому свиней пасти. Зазеваются ангелы – черт подскочит, своего прибавит. Душа, как одежа,– поносил и бросил. А дуновение – чистый Господь Бог в нас. Как Бог подул – таков и Федул. Так-то.
Ты со мной не спорь. Ты слушай меня. Я старая, скоро помру, и мое со мной помрет. Моих рассказов никто тебе не расскажет. Разве кто помнит теперь, к примеру, крепостное время? Ты вот просишь: расскажи, нянька, про крепостное время, будто расскажи про царя Гороха, что было в нем хорошо, что плохо, про его медовую страну, да чернобровую жену. Сказка для тебя мое время, да не для тебя одного, ты не обижайся – для всех вас, нынешних. Конечно, какая теперь жизнь? Выпил кофею, почитал газету, сел в трамвай, покатился по солнышку. А вечером в театр либо в кинематограф. Откуда же тебе понять?
А крепостное время было потяжеле, помедленней, трамваи по нем не ходили, смеху было поменьше, слез побольше, особенно для нашего брата, крестьян, именно крепостных. Господам, конечно, вольнее жилось, да и то какая это была воля? Кушали, конечно, одевались в шелка, выезжали в каретах и в нашей крестьянской жизни были вольны – это верно. Но, если рассудить, настоящей воли и у господ не было. Ну, хорошо, расскажу я тебе одну историю. Это давно было,– ты еще и дуновением не был,– куда там – в незапамятное это было время. Мне было семнадцать годков, не больше, может, и шестнадцать всего, нет, помню теперь – семнадцать исполнилось как раз, когда меня господа Дубковы продали. Плакала я тогда, ах ты, Боже мой, как плакала, и барыня, Марья Николаевна, тоже, глядя на меня, прослезилась, добрая была барыня, царствие небесное. И барин был добрый и все семейство, с народом обращались жалеючи, без самоуправства, по-божески. Через то меня и продали: управляющий генеральский сперва не меня, а Машку приторговал, хорошие деньги давал. Только Машка жила при матери, и не согласились господа – покупайте, говорят, со старухой, порознь не торгуем, не христианское это дело – дочку с матерью разлучать,– справедливые были господа. Ну, старухи генеральский управляю-щий брать не хотел, – нам, говорит, требуется горничная при барыне, чтобы все умела: шить, плоить, волосы завить. Генерал наш, слышали, женился, так к молодой генеральше горничная нужна. А старых ведьм, извините, у нас своих довольно. Если у вас девки не приторгую, поеду к господам Кремлевым – у них тоже продажные есть, да и где нет этого добра – какое время, сами знаете: товар дешев, деньга дорога. Ну, господам моим Дубковым, понятно, обидно сделалось – народ в ту пору был действительно дешев, родоносные были годы прямо до ужасти на народ; были, говорят, такие бабы, что дважды в год рожали, да еще по двойне многие, по тройне – не знаю уж почему – стихия такая нашла. А хлебушка, наоборот, что ни год, то неурожай. С оброч-ными мужиками господам еще туда-сюда, а с дворней действительно прямо Божье наказание – девчонка какая-нибудь, вроде меня тогда, гоняет собак, гоняет, раз в год грибов наберет или сапожки почистит, есть-то ей каждый день нужно, опять-таки и одеть и понаблюдать за ней. Так что если находился покупатель, то за счастье считали. А барыне нашей Марье Николаевне как раз в ту пору пунцовое платье иметь – мода тогда была, чтобы непременно пунцовое, в давленые цветы. Барин же, царствие небесное, любил ее, конечно, но скуповат был, как она о платье разго-вор заведет – с удовольствием, говорит, милочка, только надо погодить – недоимок не уплачено, с молотка могут продать, какие тут платья, не до жиру, быть бы живу! Это он, конечно, так прибе-днялся богатый был господин, только скуповат, конечно. Ну, хорошо, видит барыня, ничего ей не добиться, и говорит как-то: вот что, моншер, если денег нет, и платья мне сшить нельзя, и, значит, у предводителя на бале все будут в пунцовом, а я одна, как чумичка, то изволь, я согласна, только этого я не переживу, утоплюсь – и все. Он ее утешать, обещать – любил ее, конечно, только скуповат был – твердит свое. Да денег нет, дорогая, ты пойми...– Я поняла,– говорит,– и с тебя ничего не требую, однако, и мое решение твердо: не будет у меня к балу платья,– не будет у тебя супруги. Барин, господин Дубков, беспокоятся, сами чуть не плачут, толкуют что-то, барыня слушать не хочет, и в это самое время колокольчик звенит и въезжает во двор тройка с генеральским управляющим. Важнейший был генерал, фон Бок фамилия, богач страшный, дом полная чаша, чего-чего не было, крокодил живой, и тот был такой был богач. Только объяснил управляющий зачем приехал – девка к молодой генеральше требуется – барыня наша так и захлопала в ладоши – это, говорит, мое платье. Николя, продавай, непременно продавай. Барин и сам не прочь – одно дело денежки живые из кармана вынуть, другое – так, да измучился он, бедняжка, разговором, если бы управляющий не подоспел, должно быть, и так – и посупротив-лялся бы, посупротивлялся и уступил. Ну, а тут дело еще спокойнее обернулось: девок у нас в экономии было достаточно. Управляющий хотел Машку, но и на меня, ничего, согласился, спросил только уступить за то, что я курносая была. Ну, господа уступили, конечно, тут же и купчую составили, багаж мой был невелик – узелок с платьем да клетка с чижом, барынин же подарок...
...Ты со мной не спорь, ты меня слушай – это только присказка, сказка впереди будет. Еду я в управляющевой тройке, на облучке, держу на коленях ненаглядного своего чижа, слезы из глаз так и капают в клетку, а чиж, глупая птица, прыгает, ловит их – ему неводомек, думает, это зерно. Плачу я, плачу, и себя жалко, и деревни нашей, и Дубковых господ, и страх меня берет – какая теперь будет моя жизнь, строгости какие,– госпожа Дубкова, я понимаю, просто барыня. А тут генеральша, я, признаться, генеральш живых тогда и не видела близко.
Думаю и плачу, думаю и плачу. Вот приехали. Ну, роскоши такой, действительно, и не воображала. Дом барский в три этажа, чисто мраморный, перед домом все фонтаны, фонтаны, цветы, цветы, дворня вся в ливреях, у подъезда львы каменные, а повыше над ними пушки. Ну,– говорит управляющий,утри слезы, плакса,– юбку оправь, представлю тебя сейчас генеральше, ждет она тебя не дождется – в куклы ей играть не с кем. Только не помри, смотри, от страха, больно грозная у нас генеральша, с непривычки многие очень пугаются.
Я уж и не понимаю ничего. Иду ни жива, ни мертва, не я ногами иду ноги сами за меня идут, пола не чувствую. Ведут меня через разные залы и приводят в комнатку небольшую, вроде будто бы детской. "Подожди тут",говорят. Огляделась я – детская и есть: на диване куклы побросаны, на столике книжки с картинками, обруч, чтобы прыгать, волчок... Стою я – вдруг дверь открывается, и входит девочка щупленькая такая, бледненькая, личико с кулачок, совсем дите. "Здравствуй,– говорит,– Настя, я твоя новая барыня".
Так-то, милый, вот какие случаи в крепостные времена-то случались, это тебе не трамвай, это тебе не кинематограф. Одиннадцати годочков без малого выдали мою генеральшу-то, а генералу было все шестьдесят, злой был, из себя черный, усищи страшные и, представь, вместо правой ноги деревяшка – бонбой на войне отхватило. И это еще ничего, а то характера такого – прямо царю Ироду в пару. Пьяница, картежник, развратник – я и то, едучи на облучке, дивилась, зачем это таким важным генералам девок прикупать, разве своих нет? Потом поняла – девок-то сколько угодно – и у Ирода, видно, кой-какая совесть бывает – постеснялись своих девок к невинной душе, к генеральше моей, приставлять, такие они были, через генерала-то, все до одной. Да, милый мой, вот какие были в крепостные-то времена дела.
Тут в скорости узнала я от ангела моего, генеральши, из самых ихних сахарных губок, все, как было. Пьяного генерала на ней женили, как есть пьяного влежку – и где, ты только вообрази, в собственном ее родительском доме. Из княжеского рода она была, забыла теперь фамилию, только знаменитейшего рода, и тоже генерал был папаша – ан разорившийся. Дочкой и решили дела подправить, дочку – малое дитя – и выдали за безногого черта. Под венец, говорят, так и несли его в беспамятстве от винища, ее – в обмороке, бедняжечку. Обкрутили, чего там, поп был на то особый припасен, шафера – свои люди – Исайя, ликуй! – и готово. Была девочка маленькая, Божья душа невинная, стала генеральша, мужу своему раба. Генерал-то утром проснулся, протер глазища, прокашлял глотку, смотрит, что такое обручальное кольцо на руке. Что за чорт. Филька,– кричит камердинеру своему,– это что за штука? – С честным браком, дескать, поздравляю ваше превосходительство. Как? Что? Почему? Разъяснили ему. Потемнел, как туча, книги церковные потребовал, чтобы ему представили. Представили книги видит генерал – все по-благородному, честь-честью, комар носа не подточит.Ладно, говорит, коли так, где же моя ненаглядная супруга, почему не в мужниной кровати? Подать ее сюда. Ведут сердешную, а она обомлела вся и только книксены делает, книксены, присядку такую, как ее мадама обучала. Посмотрел на нее генерал, покрутил усища, и – не знаю, сердце ли в нем тронулось или не по скусу она ему пришлась,– только никакого зла ей не сделал, посмотрел и отпустил.