Текст книги "Басманная больница"
Автор книги: Георгий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
К Мустафе время от времени наведывались какието люди, всегда разные, и он неизменно выходил с ними в сад.
Меня тоже часто навещали друзья. Особенно дорого мне было внимание и привязанность дочери старого друга, Володи Берестецкого, милой и застенчивой Тани. Когда она кончила десятый класс, отец, выдающийся физик-теоретик, перевез ее из Ленинграда в Москву в свою новую семью. Таня, попав в непривычное для нее общество интеллектуалов, растерялась и замкнулась. Может быть, потому мне были особенно дороги ее доверие и привязанность.
Павлика и Марка Соломоновича навещать, видимо, было некому.
Да, главное все-таки заключалось в том, что Павлику стало лучше. Общий тонус в палате поднялся, а тут еще вскоре и я вслед за остальными стал выходить в больничный сад. Нагноение в боку меня не слишком беспокоило. А вот у Марка Соломоновича боли усилились. Я настоял на том, чтобы он пошел и сказал об этом Дунаевскому. Он вернулся очень не скоро и только отмахнулся от моих вопросов. Однако через несколько минут сам же вызвал меня в коридор и зашептал:
– Льва Исаакович сказал, что у меня в мочевом
пузыре остался еще один камень. Раиса Петровна во время операции, да простит ее господь, его не заметила.
– Ничего себе,-огорчился я,-но почему вы говорите об этом шепотом и в коридоре? И что решил делать Лев Исаакович?
Марк Соломонович посмотрел на меня как на круглого дурака и сердито проворчал:
– Ты думаешь, что у этого несчастного мальчишки слишком мало забот? А Льва Исаакович ничего не решил, он сказал, что решать должен я.
– Как вы?-снова не понял я, и Марк Соломонович, метнув в меня негодующий взгляд, сердито сказал:
– А вот так, я. Либо надо снова делать операцию, хотя и от первой шов еще не совсем зажил. А еще можно всунуть туда шипцы и попробовать раздробить ими камень. Он тогда превратится в песок и сам выйдет. Только будет очень больно-так он сказал. Кула совать щипцы, что раскалывать, ты понимаешь, Гриша?-развел он руками.-И к тому же я сам должен решать, что выбрать, как будто это я доктор медицины. Помоги мне, Гришенька. Я старый, глупый сапожник, что я могу выбрать?
– Хорошо, попробую,-озадаченно сказал я,– только давайте вернемся в палату. Мне надоело торчать в коридоре.
В палате, делая всякий раз таинственное лицо, Марк Соломонович каждые несколько минут подходил ко мне и паровозным шепотом спрашивал:
– Ну?
Как ни крепок был старый сапожник, но семьдесят пять лет это не шутка. Вторая операция была бы делом рискованным, и на очередной вопрос я твердо ответил:
– Щипцы.
Марк Соломонович посмотрел на меня в замеша
тельстве, а потом, еще больше размахивая руками, чем обычно, закричал:
– Нет. вы поглядите на него! Он дает советы, что делать с живыми людьми! Как вам это нравится? Ты, Гришка, понимаешь только в людях, которые умерли во времена Моисея и от них одни косточки остались.
Конечно, их можно резать ножом, а кому охота-и пилить ножовкой.
– Да я вовсе не настаиваю,-недоуменно ответил я,-вы же сами спрашивали моего совета! А по правде говоря, я и сам не знаю.
– Он не знает!-сардонически воскликнул Марк Соломонович.-Он, видите ли, не знает! Государство истратило на его учебу столько денег, что можно было новый корпус построить, а он не знает! Он – доктор наук и не знает. Как вам это понравится? Значит, я, старый сапожник, должен сам все решать! Каково?
Вся палата заинтересованно прислушивалась к нашей перепалке. Ардальон Ардальонович даже спросил в чем дело. Но Марк Соломонович только мотнул
головой.
– Ну, хорошо,– миролюбиво предложил я,– может быть, тогда-операция?
– Ты что, рехнулся?-завопил Марк Соломонович-Ты, мешигенер. ты, цудрейтер! Ты меня, как Исаака, хочешь под нож подставить?
– Черт побери,-разозлился я,-да я вам с самого начала сказал, что щипцы, но вы же принялись на
меня орать!
– Гришенька,-внезапно переходя на какой-то вкрадчивый, жалобный тон, спросил Марк Соломонович,-ты вправду так думаешь?
Когда я подтвердил, Марк Соломонович молча выскочил в сад.
–Чего старик мается?-требовательно спросил Павлик, и мне пришлось ему, да и всей палате, рассказать в чем дело.
– Клево,-одобрил мой совет Павлик и деловито добавил:-Надо бы ему стакан высосать перед тем, как Лев Исаакович в него со щипцами полезет.
Однако Марк Соломонович еще почти сутки колебался, прикидывал, то беспомощно разводил руками, то пожимал плечами. Когда я попытался узнать, почему он ничего не говорит, он отделался от меня тольто цитатой из своего любимого царя Соломона: "При многословии не миновать греха, а сдерживающий уста свои – разумен".
Тем временем в Москву на несколько дней по делам экспедиции приехали двое моих учеников-аспирант румын Никушор Бырля и студент болгарин Атанас Бейлекчи. В первый же день они пришли ко мне в больницу и потом проводили у меня все свободное время. Они давно спелись во время экспедиций и, когда все врачи уходили, задушевно и выразительно пели печальные и веселые румынские, болгарские, русские, украинские и другие песни. Не только наша палата, но и весь корпус ими заслушивался. Никушор. обладавший способностью мгновенно влюбляться, тут же увлекся Галей, да и она не осталась равнодушна к его черным с поволокой глазам и мягким манерам. Он очень тактично, не мешая, а стараясь помочь Гале, все свободное время торчал в отделении, а перед отъездом в экспедицию, когда Галя дежурила, ночью влез в окно запертого корпуса. Очевидно, для решительного объяснения.
Я был очень рад приезду моих учеников и, зная, что Атанас прекрасно рисует, решил с его помощью выпустить сатирическую стенгазету под названием "Цистоскопия". Почти псе больные во всех палатах приняли мое предложение с энтузиазмом, и я вскоре получил кучу заметок, фельетонов, стихов. Сам написал передовую под названием "Больше внимания ме
стным ресурсам", которая начиналась примерно так:
"Почти ежедневно профессор Дунаевский извлекает из недр трудящихся много разнообразных камней высокой прочности. Они являются прекрасным строительным материалом. Между тем наш корпус, которому, наверное, уже больше ста лет, изрядно обветшал и нуждается в ремонте..." Атанас очень красиво нарисовал название газеты в рамке из развернутого к читателям стержня, на одном конце которого сверкало зеркало, а на другом сияла электрическая лампочка, сделал много смешных карикатур и рисунков.
В разгар работы над газетой меня вызвала в ординаторскую Раиса Петровна и строго спросила:
– Вы действительно затеяли выпускать какую-то стенгазету?
Я подтвердил.
– Как секретарь партбюро больницы, я запрещаю вам это делать.
– Вы очень хороший врач, Раиса Петровна, но вот секретарь партбюро вы неважный.
– Почему? -опешила она.
– Да потому, что вы нашей Конституции не знаете. У нас свобода печати, тем более стенной. А не верите, что это орган больных, пройдите по палатам, порасспросите.
Обескураженная Раиса Петровна замолчала. Однако через минуту совсем другим тоном сказала:
– Вы меня там высмеивать не будете, Георгий Борисович? Помните, как я вам делала цистоскопию и вообще?..
– Раечка,-ответил я демагогически,-то вы как партийный секретарь попытались меня запугать, то хотите оказать моральное давление на свободную прессу. Не знаю. не знаю. Редколлегия рассмотрит ваше заявление,-и, видя, как она помрачнела, добавил:-Впрочем, обещаю замолвить за вас словечко.
Газета получилась что надо. Мы с торжеством вы
весили ее в небольшом вестибюле у входа в корпус.
Все ходячие больные, весь свободный персонал корпуса собрались там и читали ее. Так как протолкнуться к стенгазете было трудно, то близстоящие громко читали все, что там было написано. Когда но время обеда вестибюль опустел, в него крадучись вошла Раиса Петровна, явно не с добрыми намерениями, хотя я и сдержал свое обещание по отношению к ней.
– Как вам не стыдно, Раиса Петровна,– пресек я злокозненные ее планы. Она покраснела и удалилась, но я понимал, что дальнейшие покушения на гарантированную нам сталинской Конституцией свободу печати весьма вероятны. Я попросил Владимира Федоровича вместе со Степой, в очередь со мной, подежурить у газеты, пока не уйдут врачи, что они сделали с флотской тщательностью. Газета продолжала пользоваться большим успехом. Посмотреть ее приходили и из других корпусов. Однако через несколько дней во время обхода Лев Исаакович спросил:
– Это вы редактор? – а когда я подтвердил, попросил:-Подарите мне, пожалуйста, эту газету. Она хороша, а кроме того, за мою практику это первый такой случай.
Отказать было невозможно. Я сам свернул газету в рулончик, перевязал его и передал Дунаевскому...
Мои ученики вернулись в экспедицию, и стало как-то тоскливо. А ведь до их отъезда я был в радостном возбуждении от того, что я уже хожу.
Как раз когда Лев Исаакович снова улетел куда-то на три дня, к нам поступил новый больной, пенсионер Кузьма Иванович. Места в палатах не было, и его положили в нашем и без того тесном коридоре. У него была гипертрофия предстательной железы, мочевой пузырь оказался напрочь закупоренным, и это причиняло ему все возрастающие боли. Однако он лежал в коридоре на, так сказать, ничейной территории, и никому из наших и без того замотанных врачей не хо
телось им заниматься, хоть мы не раз об этом просили. Весь вечер и ночь он стонал, а наутро встал, надел шлепанцы и как был, в кальсонах и серой больничной рубахе, вышел из корпуса.
– Вы куда, Кузьма Иванович?-спросил я.
– Сил моих больше нет,– горестно ответил он,– залезу на крышу и кинусь вниз. Уж лучше помереть, чем терпеть такие мучения.
Я тут же сказал об этом Раисе Петровне, и она, бросив все, вместе со мною выскочила на улицу. Кузьма Иванович медленно поднимался по железной пожарной лестнице, которая находилась у торцовой стены нашего корпуса.
– Вы что, с ума сошли?-закричала Раиса Петровна.– Спускайтесь. Мы все сделаем как надо.
Однако Кузьма Иванович продолжал упорно, хотя и очень медленно, лезть наверх. Один шлепанец с него свалился, и желтая пятка с потрескавшейся кожей сверкала в лучах утреннего солнца. В отчаянье Раиса Петровна полезла за ним, перемежая клятвенные обещания помочь с призывами к его сознательности. Но Кузьма Иванович только молча лягал ее босой ногой.
Однако силы его, видимо, были уже на исходе, и он в конце концов сам стал спускаться вниз, но свалился и был подхвачен вышедшим на шум Владимиром Федоровичем и еще какими-то больными. Обратно его пришлось нести уже на носилках, да и Раиса Петровна была не намного лучше. Демьян Прокофьевич, мрачно посапывая и не обращая внимания на вскрики Кузьмы Петровича, опустошил ему с помощью специального катетера мочевой пузырь и велел готовить его к операции. Кузьма Иванович вскоре блаженно заснул.
Вернулся Дунаевский и в тот же день пригласил Марка Соломоновича в операционную. Мы ждали его возвращении с нетерпением. Часа через полтора Мария Николаевна вкатила в палату каталку с бледным
Марком Соломоновичем. Он, однако, неожиданно тяжело соскочил с каталки, подбежал ко мне, хлопнул по плечу, закричал:
– Все как надо, Гриша!-и упал без сознания.
Марии Николаевне пришлось позвать на помощь.
чтобы водрузить его на постель. А затем она быстро привела его в чувство. Целый день Марк Соломонович был радостно возбужден, сыпал цитатами из своего любимого царя Соломона, а к вечеру неожиданно настроение его совершенно испортилось.
– Гриша,-сказал он мне,-а вдруг Льва Исаакович меня обманул, просто пожалел старика?
– Да бог с вами! Что вы такое несете,-искренне возмутился я.-с какой стати ему вас обманывать?
– Ты ученый человек, Гриша,-вздохнул Марк Соломонович,– но ты плохо разбираешься в людях.
Тебе кажется, что все хорошо. Ты забываешь, что и при смехе иногда болит сердце, и концом радости бывает печаль.
Мои попытки успокоить его ни к чему не привели.
Всю ночь он вздыхал и ворочался, а наутро снова стал приставать ко мне со своими сомнениями и требовал, чтобы я что-нибудь придумал для проверки, правду ли ему сказал Лев Исаакович. Он совершенно задурил мне голову, и я в конце концов решительно сказал:
– Попробую что-нибудь придумать, но только не приставайте ко мне, а то ничего не выйдет. И, посмотрев на часы, добавил:-Если в течение часа вы скажете мне хоть одно слово, я вообще не буду ничего придумывать.
Марк Соломонович бросил на меня негодующий взгляд, но, устрашенный, промолчал. В течение этого часа он несколько раз подходил ко мне, патетически воздевал руки, но я никак не реагировал на его пируэты. Ровно через час я сказал:
– Попросите у Раисы Петровны стеклянную банку, кусок марли и бинт. Накройте банку сверху мар
лей, немного продавите ее в центре и обвяжите бинтом. Потом пописайтс в банку. Если камень раздроблен и превратился в песок, то на марле этот песок осядет и вы его увидите. Понятно?
– Ты не смеешься надо мной?-усомнился Марк Соломонович, но тут же спохватился:-Э, да ты министерская голова! Спасибо, Гришенька!
Он раздобыл банку, марлю, бинт и, подойдя к окну, приступил к предложенному мной эксперименту.
Вся палата с напряженным вниманием следила за ним и ждала результата. Марк Соломонович, опроставшись, посмотрел на марлю, поднеся банку чуть не к самому носу, потом взял со своей тумбочки очки, надел их, снова внимательно посмотрел и вдруг, завопив:-Есть песок, Гриша! Ты молодец! Недаром тебя учили! – шваркнул банку об пол.
– Ребенок и старик находятся одинаково близко от небытия. Правда, только с разных сторон,-улыбнулся Ардальон Ардальонович.
– Это вы о ком? – всполошился Дмитрий Антонович.
– Да о себе, конечно.
После завершения эксперимента мы вышли погулять, и как-то получилось, что я оказался в саду в паре с Ардальоном Ардальоновичем. С улыбкой, едва тронувшей его тонкие губы, адвокат сказал:
– Этот Тильман, каков старик! Какая сила жизни!
Про него хочется сказать то же, что железный канцлер, граф Бисмарк, сказал про Дизраэли, в то время уже лорда Биконсфильда, премьер-министра Англии: "Der alte Jude, das ist Mann..."
– Да, да, помню: "Старый еврей-вот это человек". А разве вам не хочется сказать то же про Дунаевского?
– Нет,-отрезал Ардальон Ардальонович,-не хочется. Профессор настолько поглощен своей работой, что она вытеснила у него все остальное, в том чис
ле и национальные черты. Он хирург-уролог, и в этом качестве он и есть человек. Так же, например, физики-теоретики прежде всего братья по профессии, а потом уже по месту жительства, национальности и прочим анкетным данным.
– Вы, я вижу, лишены антисемитизма. Не такая уж частая черта у современных москвичей.
Ардальон Ардальонович побледнел от гнева и сказал с едва сдерживаемой яростью:
– Ваши коллеги-историки долго пытались лишить нас исторической памяти. А теперь многие из тех, кто громче всех кричит о ее необходимости, пытаются представить нас потомками охотнорядских мясников.
черносотенцев доктора Дубровина или "Союза Михаила Архангела". Они подменяют историческую память напыщенным самолюбованием, глумлением и ненавистью ко всем инородцам. А в мое время российские интеллигенты хоть порой и любили посмеяться над еврейскими анекдотами, но антисемитам руки не подавали. А знаете ли вы, что одной из главных причин поражения белых армий во время гражданской войны был широко распространившийся в них антисемитизм?
Осмысливая крах белого движения, так и писали наиболее проницательные его участники, например Вадим Белов. Он утверждал, что антисемитизм показатель последнего этапа разложившейся идеи, осознания недостижимости поставленных целей. Интеллигенция же никогда злобными и бездарными фальшивками вроде "Протоколов сионских мудрецов" не зачитывалась. Мы предпочитали блистательные мистификации Мериме и Чаттертона, Рудольфа Распе и Чарльза Бертрама. А то мерзкое охотнорядское наследие было вообще чуждо интеллигенции, всем ее слоям. и прежде всего либералам, которых обвиняли во всех смертных грехах, чернили и поносили.
– Монархистам-либералам тоже чуждо?
– Конечно,-устало ответил Ардальон Ардальонович,-например, мне.
– Первый раз в жизни вижу живого монархиста,– удивился я.
– Видите не в первый раз,– поправил адвокат,– первый раз слышите. Первый, но не последний.
– Неужели вы преданы идее монархизма?
– Как вам сказать, просто я уверен, что единство страны должно быть персонифицировано человеком, стоящим вне политики и партий и имеющим право миловать, исходя только из совести.
– Вы что же, считаете вполне серьезно, что в нашей стране возможна реставрация монархии?
– Наоборот, думаю, что это маловероятно.-Он устало опустился на скамейку и продолжал:-Л вот само понятие "преданность" я не признаю. Оно одного корня с предательством. Слово "преданный" в русском языке имеет три значения: отданный (огню, разрушению и т. п.), "верный" (кому-либо) и тот, кого предали, обманули. Все три обозначают различные формы зависимости. Предательство-тоже форма зависимости, хотя и извращенная. Тот, кто сегодня заверяет в своей преданности, завтра предает. И все это чуждо интеллигенции, к которой, смею надеяться, я принадлежу.
– Я читал много определений этого понятия в разных словарях и справочниках, но все они кажутся мне ущербными. Все сводится к занятию умственным трудом.
– Сам термин "интеллигенция" появился именно у нас, в России. Его употребил впервые в шестидесятых годах прошлого века писатель Боборыкин.
– Так что же, по-вашему, это понятие обозначает?
– Интеллигенция-это социальный слой, создающий духовные ценности и соответственно имеющий высокие нравственные критерии чести, правды и добра.
Духовные ценности могут иметь не только материаль
ное воплощение-быть произведениями науки, литературы и искусства, но и оставаться чисто духовными.
– Как это? – не понял я.
– Это создание круга общения, установление взаимосвязей н взаимопонимания между людьми, образование атмосферы правдивости, демократичности, доброжелательства, неприятия всякого рода зла и насилия. И не надо смешивать это со степенью образованности. Вот, например, наш старый сапожник, как он сам себя называет, по своему нравственному обликутипичный российский интеллигент.
– Мне тоже кажется, что настоящая сила России прежде всего в ее открытости, в умении принимать и гвбирать в себя все достойное, вне зависимости от этнических и других истоков. Долгие годы сидя в своей скорлупе, мы просто забыли об этом, у нас появилась какая-то рабская психология страха и недоверия.
Ардальон Ардальонович ^довольно долго молчал.
видимо колеблясь, но потом начал говорить с совершенно необычной для него горячностью:
– Диктатура пролетариата-вот тот строй, который у нас прокламирован. А ведь это ваш революционер Михаил Александрович Бакунин, хотя Маркс его и не жаловал, но он из ваших, так вот, он писал, что никакая диктатура не может иметь другой цели, кроме увековечения самой себя, и она способна породить в народе, сносящем ее, только рабство". Так и получилось. Да, режим, который держится на насилии, лжи, демагогии, на моральной нечистоплотности и коварство правителей, духовной разобщенности и раболепии людей, неизбежно заводит людей в трясину.
Я, знаете ли, до революции успел стать присяжным поверенным, а ваш Ленин...
– Ну, хватит, хватит,– прервал я. Однако Ардальон Ардальонович продолжал с той же горячностью:
– Вы многого не знаете, вы более чем на двадцать лет моложе меня. Но кое-что и вы должны помнить. Да разве и сейчас не так, что за высшую доблесть почитается, когда сын доносит на отца, фактически становится его палачом, то есть совершает самый страшный грех, единственный из всех, который нельзя искупить никаким покаянием. А потом,– продолжал он, кривясь от отвращения,– вы же москвич.
Разве вы не помните ревущие толпы перед Дворянским собранием, которое переименовали в Дом союзов, толпы, которые требовали расстрела липовых изменников Родины на мерзких процессах января тридцать седьмого и марта тридцать восьмого года? Я с содроганием вспоминаю газету с подобными же требованиями и с напечатанным в ней на первой странице стихотворением вашего лирического поэта Виктора Гусева, автора известной и повсюду исполнявшейся песни "Полюшко-поле". На этот раз лирик напечатал кровожадное стихотворение "Родине", которое начиналось так:
Слушай, моя Родина, пришедшая к счастью, Слушай, народов великая мать:
Тебя эта сволочь хотела на части Разрезать и по частям распродать.
А ведь суд-то еще шел. По закону и совести до приговора все они еще считались невиновными. Но до совести и закона ли было? Не нужно было быть опытным юристом, как я, чтобы видеть, что Вышинскийне прокурор, а гадина и мясник, что во всех исступленных самобичеваниях обвиняемых полно нелепостей, гнусного вымысла, навязанного им палачами.
Единодушное, безоговорочное признание во всех их вымышленных и неправдоподобных преступлениях уже само по себе явление ненормальное. Один из подсудимых, Ягода, бывший нарком внутренних дел, сам до ареста палачествовал, а судьи, прокурор, даже защитники на процессе были палачами действующими.
После этих процессов кончилась эра, когда правители России были пусть мне лично не импонирующими, но все же политическими деятелями, хотя и со своеобразной моралью: "Морально и нравственно то, что полезно для революции", отметающей моральный кодекс.
выработанный человечеством путем проб и ошибок за тысячелетия его существования. На смену им пришли абсолютно аполитичные, глубоко безнравственные сатрапы, готовые без рассуждении и со всем рвением выполнять команды своего кровавого хозяина. Поэтому так легко и прошли все гнусные кампании арестов и проклятий вроде истребления "космополитов", восхваления русских "приоритетов" в чем ни попадя; такая чудовищная по подлости и цинизму провокация с "убийцами в белых халатах". Э, да что там,– повел головой Ардальон Ардальонович,-вы знаете, что профессор Дунаевский тоже один из них?
– Из кого?-не понял я.
– Ну, из этих так называемых врачей-отравнтелей. Он был арестован и сидел на Лубянке. Чудом выжил.
– Знаю, знаю. Но я думаю, какое чудо, что вам самому удалось выжить.
– Совершенно справедливо изволили заметить,– язвительно ответил Ардальон Ардальонович,– я, знаете ли, не выступал на митингах, но, как русский дворянин, не считал возможным и скрывать свои политические взгляды. За это вскоре после гражданской войны и был отправлен в СЛОН, где просидел пять лет без малого.
– Что такое СЛОН?
– Соловецкий лагерь особого назначения. Превратить монастырь в тюрьму было одним из первых деяний новой власти. Цари ограничивались там небольшой темницей (так же как и Суздальский монастырь
и многие другие, например Борисоглебский монастырь в Торжке).
– Значит, вы разбираетесь в словечках, которые употребляет Павлик?
– В СЛОНЕ разговаривали не на блатном жаргоне, а на русском литературном языке-все заключенные и даже, представьте себе, некоторые из тюремщиков.
– А что было потом? – не отставал я.
Ардальон Ардальонович нахмурился, процедил:
– Вы задаете слишком много вопросов.– но все же ответил: – Я не сторонник насилия, а новой власти нужны были опытные юристы. Вот я и стал адвокатом. членом коллегии защитников, как это тогда стали называть. Я был из тех,– тут худое, нервное его лицо задергалось,-кто прикрывал беззаконие флером законности, и это мой тяжкий грех. Ну а в войну воевал, потом вернулся в адвокатуру-ничего больше не умею. Ну, хватит.
Я и сам понимал, что хватит, но никак не мог остановиться. Решил продолжить разговор, хотя бы и сменив тему.
– Не могу понять Мустафу. Он все время молчит, но кажется мне, что он не просто дворник. А вы как думаете?
– Вы не слишком наблюдательны,-насмешливо ответил Ардальон Ардальонович,– может быть, наш общий друг Марк Соломонович прав и ваша исследовательская наблюдательность распространяется лишь на людей не моложе тысячелетнего возраста.
После этого он закурил и лицо его стало каким-то отчужденным. Мы молча погуляли некоторое время по саду и вернулись как раз вовремя или наоборот: это как посмотреть. Галя, бренча, вкатила свой столик и принялась делать нам уколы. Я приготовился к очередной муке, но-о чудо!-укол был сделан совершенно безболезненно и-мне и другим. Мы все очень
обрадовались, а Марк Соломонович даже поцеловал Галю и торжественно возгласил:
– В Писании недаром сказано, что любовь покрывает все грехи. Спасибо тебе, девочка, и Марии Николаевне передай спасибо.
Галя счастливо улыбнулась и молча выкатила свой столик, переставший быть орудием пытки.
Вечером я пригласил Мустафу погулять по саду и там спросил:
– Могу ли я чем-нибудь помочь тебе?-Он поколебался, но все же сказал:
– Может быть, и сможешь. Я действительно татарин, но я не дворник и не из Москвы. Я из Крыма, вернее, теперь из Казахстана и здесь по чужим документам. Нас всех, крымских татар, в мае 1944 года в телячьих вагонах насильно вывезли в Сибирь, Казахстан и Узбекистан как изменников Родины. Условия были такие, что в течение года вымерла чуть ли не половина из нас. Не знаю, как я сам выжил. Ведь у меня еще свежи были раны, полученные в боях с фашистами в партизанском отряде. И теперь нас продолжают преследовать, как диких зверей, издеваться над нами.
Но свет не без добрых людей. У меня было очень плохо с почками, нужен был лучший врач-уролог, и вот Лев Исаакович спас меня.
Пораженный, я молчал, а Мустафа, помедлив, спросил:
– А может, и правда мы все изменники, фашистские прихвостни? Может, и правда нужно было убрать нас из Крыма на голод, и муки, и вымирание?
– Брось! В любом народе большинство составляют женщины, дети и старики. Они же ничего и никого не предавали. Да и из молодых и зрелых мужчин разве все или большинство предавало? Вот ты, например, был партизаном. Эта высылка-бандитизм. Знаешь, мой друг и наш экспедиционный шофер, Шамаш, он караим, родом из Феодосии, и он рассказал мне, как
все было. Запиши мой адрес и телефон, может, я чемнибудь и смогу помочь...
Мустафа утвердительно кивнул.
Вернувшись в палату, мы застали ставшую уже бытовой сцену: Марк Соломонович ругался с Павликом.
– Пашка,-кричал он, размахивая своими огромными ручищами,-ты должен понимать, еще царь Соломон говорил: при недостатке попечения падает народ, а при многих советниках – благоденствует.
– Иди ты со своим Соломоном, знаешь куда!– беззлобно отругивался Павлик. Я не успел поинтересоваться, о чем спор, как в палату вошел какой-то незнакомый врач, видимо дежурный, и с ефрейторской строгостью приказал:
– Всем ложиться, свет потушить! – Не доверяя нам, он не поленился самолично повернуть выключатель. Но спать-то как раз и не хотелось. Выждав, чтобы дать время дежурному врачу произвести свои начальнический досмотр и удалиться, я предложил Лрдальону Ардальоновичу вылезти в окно покурить, тем более что его койка, как и кровать Павлика, стояла у окна. Осторожно вылез первым, а потом помог и ему.
Мы устроились на скамейке, полускрытой кустами сирени, и задымили. Большинство окон во всех корпусах больницы были уже темными. Свежо и сладко пах липовый цвет. Я не удержался и спросил:
– А как же вас-то не арестовали снова?
– Если я вам скажу, что их удержало то обстоятельство, что я убежден в недопустимости насилия, то вы мне все равно не поверите. Просто я им не подошел по размеру.
– Это как?-не понял я.
– Видите ли,– назидательно сказал Ардальон Ардальонович,-у них на все существует номенклатура, особенно при таких масштабах. В том числе и на категории арестуемых. Я сделал так, чтобы не попасть
ни в одну из них. Мне, видите ли, хватило и пяти лет.
Кроме того, я помнил слова Монтеля, написанные им добрых четыреста лет назад в его знаменитых "Опытах": "Я, разумеется, хотел бы обладать более совершенным знанием вещей, чем обладаю, но я знаю, как дорого обходится знание, и не хочу покупать его такой ценой. Я хочу провести остаток своей жизни спокойно..." Вот я и не высовывался. Впрочем, для них и сейчас не поздно. Правда, болезнь моя неизлечима.
Жизнь во мне поддерживает, думаю, что ненадолго, искусство Дунаевского. А в общем-то невелика разница для меня теперь: умереть в городской больнице или в тюремной.
После довольно долгого молчания я сказал:
– Какое поразительное стечение обстоятельств: в нашей палате один больной-бывший заключенный.
другой-ссыльный и лечит нас бывший зэк.
– Думаю,-сдержанно ответил Ардальон Ардальонович,-что это не случайность, а знамение времени, предвестник очистительной бури, без которой страна задохнется. Старый сапожник, например, в котором больше ума и проницательности, чем в десятке дип| ломированных ослов, не примите это на свой счет, остро это чувствует. Я-то, наверное, не дотяну, а вот вы, когда она разразится, порадуйтесь и за меня.
Когда я с великой осторожностью подсадил Ардальона Ардальоновича в окно и сам влез в палату, мне впервые за все время пребывания в больнице показалось, что здесь есть чем дышать...
Утром, встав под какнс-то отдаленные крики с очень хорошим настроением, я по дороге в умывальню увидел, что кровать с Кузьмой Ивановичем уже не стоит в коридоре, и еще больше обрадовался. На обратном пути решил выяснить, куда же его поместили, и стал открывать подряд все двери. С удовольствием увидел Кузьму Ивановича, возлежавшего на койке в центре одной из палат. Тут вдруг что-то оборвалось во
мне. Раньше на этой койке лежал раввин. Бедный старик. Я пошел к моргу, но уже на порядочном расстоянии от него увидел большую толпу и услышал стоны и причитания, увидел знакомые лица посетителей раввина.
Я вернулся в корпус, встретил в коридоре капитана, который, оказывается, все знал, и вошел вместе с ним к нам в палату. Все, кроме Павлика, конечно, уже встали, и Дмитрий Антонович, почему-то обвязанный вокруг живота полотенцем, направлялся в умывальню.
Я рассказал о том, что старик раввин умер. Смерть в больнице воспринимается иначе, чем на войне. Все, подавленные, молчали. Вдруг Дмитрий Антонович сказал:
– Делов-то! Поп жидовский дуба врезал. Теперь ихнего профессора не жди, он над ним весь день кудахтать будет. Все их племя друг за дружку держится.
– Ах ты, гад! – неожиданно тонким голосом вскрикнул Павлик.-Да он всех людей спасает, лечит, даже такую суку позорную, как ты. Да он, может, в той же камере сидел, что и я напередки его. Это такие, как ты, падлы нас туда запихали. Падло ты, падло,-вскрикнул Павлик и резко вскинулся. Через всю комнату просвистел нож и глубоко вошел в дверь сантиметрах в десяти левее груди Дмитрия Антоновича.
Тот охнул и с неожиданной для такого грузного человека скоростью выскочил из палаты.
– Дай перо, кэп!-хрипло попросил Павлик Владимира Федоровича.– В другой раз я не промажу.
Капитан взялся за наборную, в несколько разноцветных пластмассовых колец ручку, .с видимым усилием выдернул лезвие и понес нож к постели Павлика, но тот вдруг запрокинул голову, застонал, впервые за все время пребывания в больнице. Руки его беспомощно и бесцельно задвигались по груди, из прокушенной губы потекла кровь, глаза закатились, и свет