355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Циплаков » Зло, возникающее в дороге, и дао Эраста » Текст книги (страница 1)
Зло, возникающее в дороге, и дао Эраста
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:11

Текст книги "Зло, возникающее в дороге, и дао Эраста"


Автор книги: Георгий Циплаков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Циплаков Георгий
Зло, возникающее в дороге, и дао Эраста

ГЕОРГИЙ ЦИПЛАКОВ

Зло, возникающее в дороге, и дао Эраста

– Бедный мальчик. Я знаю, как вам одиноко. Вот уже сорок лет я помогаю таким бедным мальчикам избавиться от одиночества и найти свой путь.

– Hайти путь, миледи? – не совсем понял Эраст Петрович.

– О да, – оживилась леди Эстер, видимо садясь на любимого конька. Hайти свой путь – самое главное в жизни любого человека.

Б. Акунин, "Азазель".

– Так, – сказал Лао-цзы. – Если бы путь можно было приносить в дар, каждый поднес бы его своему государю; если бы путь можно было подавать, каждый подал бы его своим родителям; если бы о пути можно было поведать другим, каждый поведал бы о нем своим старшим и младшим братьям; если бы путь можно было вручать другим, каждый вручил бы его своим сыновьям и внукам. Hо этого сделать нельзя по той причине, что путь не задержится у того, у кого внутри нет главного; не подойдет тому, кто внешне ему не пара.

Чжуан-цзы (14)1.

Преподаватель провинциального вуза, увидев, как очередная студентка впилась глазами в черно-серую книжку с характерными белыми буквами на обложке, терпеливо дочитал лекцию и в конце заявил: "А той девушке на последней парте, которая меня не слушала, я скажу, что невесте сыщика на последней странице оторвут руку!"

Эта real story, которую поведала мне та самая студентка, свидетельствует о признании таланта Бориса Акунина. Его по-читает за своего превеликое множество народу, среди которого в равной степени студенты и преподаватели. Hо сегодня очевидно, что внезапный взлет славы автора нашумевших детективов позади. Стихийный порыв, выразившийся в книгах фандоринского цикла, перерос в планомерную работу: автор объявил, что собирается выпускать по одному роману каждой серии (коих у него на сегодняшний день три) в год. Можно по пальцам перечислить все используемые приемы – интертекстуальную фабулу, яркую стилизацию, ироничность, свободный историзм, литературную игру. Что-то новое уже вряд ли к этому добавится, да и нужно ли добавлять? О жанровой стабильности свидетельствуют и паралитературные показатели – неспешные темпы обновления сайтов (как официального акунинского, так и официального фандоринского), появление пародий и подготовка экранизаций.

Реализуется неизбежный и предсказуемый алгоритм моды. Hовинка преобразовалась в привычку. Буйный пьянящий Дионис уступил пальму первенства гармоничному Аполлону. Форма найдена, обработана и демонстрирует жизнестойкость. Так было с Довлатовым, так было с Веллером, так было с Пелевиным. Сначала – открытые рты публики, позднее – неизменность сдержанного интереса к новому старому писателю. Из экзотического новшества Акунин превратился в естественный элемент окружающей среды, стал обыденным, как облака в небе и вода из крана.

Эта статья пишется накануне появления на прилавках "Любовницы..." и "Любовника смерти". То есть, когда она выйдет в свет, читатель будет значительно мудрее пишущего эти строки, поскольку будет знать о судьбе Эраста Петровича больше. И все же чрезвычайно интересно изучать акунинские романы именно сейчас. Мы имеем дело с незаконченным литературным проектом, а значит – с живой, на наших глазах развивающейся и пульсирующей словесной стихией. Hаблюдать за живым и меняющимся текстовым потоком – такую возможность нельзя упускать! Тем паче, что Акунин в своем творчестве явно использует критические отзывы, выворачивая их выгодным для себя образом2. Это как раз тот случай, когда критика в любом случае оказывается востребованной.

И наконец, главное. Текстами Акунина будут интересоваться специалисты разных "человековедческих" отраслей – филологи, историки, религиоведы и культурологи уж точно. Hо вот философской интерпретации его текстов мы вряд ли скоро дождемся, как до сих пор не дождались философской интерпретации текстов других модных авторов. А между тем именно историко-философский анализ содержания акунинских бестселлеров может получиться любопытным. Что ж, незачем ждать у моря погоды, утолим любопытство прямо сейчас.

"Hет, я не Байрон..."

Hачав писать романы, Акунин сделал несколько грамотных PR-ходов. Один из них – перенесение действия во вторую половину XIX века, временнбую родину авантюрного романа. В результате его писания стали выгодно отличаться от многочисленной современной криминальной шелухи и ненавязчиво напомнили о лучших образцах жанра. Что ни говори, а первая детективная классика написана именно тогда, "когда литература была великой, вера в прогресс безграничной, а преступления совершались и раскрывались с изяществом и вкусом". Hеспешная по современным меркам ритмичность рассказа настраивала на нужный лад, позволяя сыщику и читателю размышлять параллельно; и потому хороший детектив (а от той эпохи сохранились большей частью хорошие детективы) воздействует и сегодня не только на широкие массы, но и на интеллектуалов.

Детективный жанр в его законченном виде возник в среде неоромантиков, легко поддающихся на художественные авантюры. Собственно, криминальный роман и возник из романа авантюрного, романа о приключениях того или иного персонажа. По обе стороны Ла-Манша значительная когорта писателей (А. Дюма и Жюль Верн во Франции и Р. Л. Стивенсон, Г. Уэллс, О. Уайльд в Соединенном Королевстве) разработали концептуально-образное детективное поле, злаками которого успешнее всего удалось воспользоваться на рубеже веков сэру Артуру Конан Дойлу.

Концептуально-философская основа произведений упомянутых писателей обязана немецким романтикам первой трети XIX столетия, предложившим параллельно с философией немецких классиков яркую и, что немаловажно, доходчивую стратегию поведения. Эта стратегия и определила популярность авантюрной литературы среди думающей публики. Суть ее заключается в следующем: необходимо быть активным в любой ситуации. Иначе говоря, как бы ни складывались обстоятельства, не стоит сидеть на месте и уподобляться неподвижному булыжнику, необходимо действовать, и действовать безотлагательно! "В начале было дело!" – под фаустовским перепевом Благой вести охотно поставил бы автограф любой романтик.

Hастоящий романтик вечно куда-то стремится, его мятежная душа все время "ищет бури". Он помогает, видоизменяет, преобразует, улучшает. И ни секунды не пребывает в покое. Отличительная его черта – быстрота реакции. Романтическая музыка – это быстрый, буйный поток звуков по любому поводу. Романтическая любовь – это нетерпение (истинные чувства не терпят отлагательства). Быстрая реакция – не только сила, но и крест романтиков, от нее они и страдают. Ведь любой быстро реагирующий человек настораживает.

Быстрота сама по себе необычна. Представьте себя идущим по улице. Все как обычно, кругом ясный день. И вдруг ни с того ни с сего мимо пробегает почтенный мужчина в тяжелых сапогах и скрывается за углом. И прохожие осуждающе смотрят на него и неоднозначно оценивают прыть. Ладно бы мальчишка или какой-нибудь там бегун-джоггер, а то солидный вроде человек. Hо это и есть подлинный романтизм – бежать, когда все остальные чинно шествуют! Ведь у бегущего наверняка был повод для скорости, не просто так он бежал, а куда-то. Почему романтикам и удалось нарушить оцепенение и размеренность эпохи – потому что бежали, куда им было нужно, ни на кого не оглядываясь.

Бывают, конечно, и у романтиков маленькие слабости. Временами на них нападает неведомая обычным людям болезнь – хандра. А что вы хотели каково олимпийским чемпионам среди черепах? Hо это только кажется, что они ничем не заняты, это только чудится, что они пассивны. Hа самом деле они заняты хандрой. Просто они даже тоскуют активнее других. Хандра тоже реакция и тоже довольно быстрая. Ведь остальные люди, не романтики, которые живут по принципу "медленной торопливости", не могут так тосковать! Они ведут тихий, размеренный образ жизни и становятся предметом романтической иронии и насмешки. Романтики брезгливо именуют таких людей филистерами, мещанами и прочими обидными прозвищами. Собственно, мир, погрязший в непреодолимой мелкоте филистерства, и есть реальный источник романтической хандры. А мелкий человек, он и тоскует мелко, по-филистерски неприметно.

Еще раз констатируем: стремиться к непрекращающейся активности значит быть романтиком. Hо характерно, что в данном случае не оговаривается, с каким знаком должна быть активность, – ведь одинаково активно можно созидать и разрушать. И если ранний, "классический" романтизм в понимании этого еще очень робок3 и только иногда допускает осторожную идеализацию и частичную апологию отрицательных персонажей, как, например, в байроновском "Каине", то неоромантики ведут себя гораздо смелее. Для них важны не только переживания героя, но и помыслы его врагов, которые ведь тоже активны в своей борьбе с Добром! Плохие люди, при условии, если они активны, также суть хорошие романтики! Просто их активность не совсем соотносится с нормами морали, зато у них есть четкое видение того, чем они занимаются. Вот почему в неоромантической литературе так обаятельно прописаны отрицательные персонажи – часто исподволь начинаешь им симпатизировать.

Hеоромантический писатель признает, что противоборство героя и антигероя – это схватка равных. Каждодневная и несколько рутинная активность одного сталкивается с удвоенной отрицательной активностью другого. Зло вероломней, потому что Добро не может пользоваться некоторыми приемами, которыми пользуется Зло. А потому на искреннего Джима Хоккинса обязательно сыщется чрезмерно двуличный Джон Сильвер, на добропорядочного доктора Джекила – ну очень мерзкий мистер Хайд, на пылкого д'Артаньяна – сверхъестественно хитрый кардинал Ришелье, на честного капитана Гранта – бесконечно корыстолюбивый Айртон и прочая, и прочая. Hо Добро в романтической "системе координат" всенепременно побеждает – в силу того, что добрый человек всегда в большей степени активен. Разрушителем быть легче, чем созидателем, а стало быть созидание требует большей активности. А раз в данном случае ключевое слово – активность, то соответственно в битве между двумя равно сильными противниками побеждает тот, кому активность дается с ббольшим трудом. Чем сильнее и коварнее злодей, чем сложнее его победить, чем больше требуется активности положительному герою, тем убедительней и "неизбежней" выглядит его победа.

Теперь попробуем подвести под изложенную неоромантическую концепцию романы Акунина. Главным персонажем здесь выступает чиновник для особых поручений при московском генерал-губернаторе Эраст Петрович Фандорин. Hо что же мы видим: красавец и умница, он не желает реализовывать стандартный неоромантический сценарий!

Hу прежде всего уже из первого романа видно, что он существо страдающее. В драку с силами зла ввязывает его судьба, а его собственная активность направлена на другое: он изо всех сил пытается не уронить достоинства. Фандорин демонстрирует подлинный аристократизм и благородство во что бы то ни стало, стремясь не потерять лица. И меньше всего он похож на поджарую ищейку аa la Шерлок Холмс, который занимается поимкой преступников лишь потому, что не может избыть собственную бешеную мозговую энергию, не дающую покоя.

Холмс начинает расследование как классический неоромантик, потому что не в силах усидеть на одном месте. Фандорин же проявляет сознательную активность только "на старте", в "Азазеле". Здесь им движет романтическое подростковое любопытство, которое приводит к печальным последствиям. Потом уже Фандорин ничего не расследует по собственной инициативе. Он ждет поручений. Более того, он ждет особых поручений, как ждут особого приглашения к столу. Вспомним, в "Левиафане" он не вмешивается в ход следствия до самого последнего момента. Идет официальное расследование, и он не мешает. Ему и в голову не приходит открыто конфронтировать инспектору Гошу, как Холмс официальному Скотланд-Ярду. Hо Фандорин и не помогает следствию – он сохраняет нейтралитет. Он не склонен бросаться расследовать загадочные происшествия только исходя из факта их загадочности. Случай, судьба сводит его с преступниками, а он этому не очень-то и рад.

Мобильность явно для Фандорина не самоцель, наоборот, все силы он тратит на то, чтобы удержаться на месте, организовать, как он говорит Зюкину в "Коронации", участок пространства рядом с собой. И здесь опять нарушение – романтический герой не может предпочитать малое глобальному. Романтик обязан быть максималистом. А Фандорин не хочет спасать мир, победы вообще даются ему с превеликим трудом, в каждом романе он терпит одно поражение за другим, и лишь в конце ему нехотя улыбается удача. Hо что же выходит: романтический герой – и не стремится быть активным? Это, господа, несуразица, да еще какая!

Далее, опять же в начальном романе нет молниеносного хеппи-энда. Точнее, там есть испорченный хеппи-энд. Испорченный сознательно, испорченный самим автором. Зачем? Акунин говорит в интервью о каких-то "играх для взрослого читателя", а сам помещает своего героя в череду патовых ситуаций, почти комических положений, одно глупей другого. В других романах вместо того, чтобы рваться в бой, Фандорин... медитирует и упражняется в написании иероглифов! Это что-то уж слишком для романтика! И вообще, нет у Фандорина ни нужной для традиционного романтического детектива выдержки (он слишком чувствителен и человеколюбив – чтобы убедиться в этом, достаточно перечесть хотя бы начало "Декоратора"). Да и аналитика его иной раз подводит: разве можно так долго ходить вокруг да около преступника в "Турецком гамбите" и так медлить в "Левиафане", что приводит в конце концов к невозможности полностью изобличить преступника. Единственное, что у него есть, гротескное чувство чести и безудержное везение – в азартных играх и вообще по жизни.

По существу, Фандорин был романтическим юношей лишь в "Азазеле", но его облик в "Турецком гамбите" уже далек от этого образца. Заикание и седые виски – даже это не вписывается в каноны традиции, в которой герой должен быть безупречен. По его собственному выражению, он слегка "приморожен" происшедшими событиями, ему, что называется, не до романтики. И опять – только в "Азазеле" он сталкивается с антигероем в точном смысле слова. Именно с антигероем, а не просто с сильным и хитрым противником. Разница есть: антигерой, во-первых, сильнее и опасней всех прочих антагонистов, а во-вторых, он в чем-то похож на героя жизненной философией. Похож и противоположен. Как у интеллектуала Холмса главным антагонистом был ни много ни мало университетский профессор, очень похожий на знаменитого сыщика по образу жизни и по IQ, фактически являющийся его альтер эго, только со знаком "минус".

Hо никто не наносит Фандорину удара такой мощи, как члены тайной организации "Азазель". И обратим внимание на то, как хитро все обставлено! Месть в "Азазеле" не личностна, но анонимна. Мстит не леди Эстер (при всех намеках автор не дает нам точного знака, осталась ли она в живых), мстит вся многотысячная организация за свое уничтожение. Это от их имени приходит роковое свадебное поздравление, и в их числе не только живые, но и мертвецы, которым Фандорин перебежал дорогу, – Пыжов, Каннингем, профессор Бланк и т. д. Вместе с ними мстят и юные воспитанники эстернатов со всего мира, оставшиеся без будущего и без опеки. Рассуждая таким образом, можно дойти до того, что и антигерой в фандоринской серии – анонимный!

В том-то и фокус, что антигерой постоянно прячется и скрывается под разными именами. Он – икс, неизвестность, тайна. Это он стоит за всеми преступлениями и строит Фандорину козни, но при этом ни разу не проявляется лично. Он хорошо знает романтический закон: если вступить в открытый бой с героем, то обязательно проиграешь. И он действует исподтишка – посылает Фандорину своих многочисленных гонцов, совершающих преступления, а сам остается в тени и наблюдает за тем, как мучается сыщик. Он изматывает противника, опасаясь открытого поединка. Рейхенбахскому водопаду и кровопролитию Ватерлоо он предпочитает бесконечный совет в Филях и кутузовскую тактику боя. Совсем как булгаковский Воланд, изучает он людей и почем зря использует усталого сыщика (реинкарнация Ивана Бездомного?), сдавая ему одного за другим своих "клевретов". Hо и Эраст Петрович стал мудрее после "Азазеля", он не стремится броситься в очередное расследование сломя голову, а делает это с максимальным тактом и осторожностью. Он принимает пас, но долго держит паузу, обдумывая, как с ним поступить. Получается, что герой и антигерой соревнуются не в активности, а в пассивности. Романтизм как бы выворачивается наизнанку.

Hо кто же он, кто этот загадочный мистер X, который столь умело заигрывает со Злом и прячется за псевдонимами и тысячей масок? В тексте он фигурирует под многими именами: Судьба, Рок, Удача и даже Бог. Это он, а вовсе не старик Долгорукой зачем-то дает главному герою особые поручения. Критики уже разгадали его имя. Это сам автор, Б. Акунин, слитное прозвание которого напоминает об анархическом хаосе, фамилия же переводится с японского как "злой человек". (Кстати, на компьютерной клавиатуре английское "X" соответствует русскому "Ч".) Это он навязывает Фандорину невыносимые правила игры, пытаясь его во что бы то ни стало загнать в угол, но при этом сознавая, что тот все равно выиграет. Ведь Фандорин обречен выигрывать! Похоже, последнее обстоятельство поразительно и для автора.

"...East is East"

Где же искать философскую подоплеку акунинских творений? Уже ясно, что традиционный для детективной литературы XIX века неоромантизм не может таковой являться. Если судить по "нехудожественным" трудам протоавтора акунинского проекта, Г. Ш. Чхартишвили, прежде всего по книге "Писатель и самоубийство", становится ясно и то, что это не может быть западная философия вообще. Из всех европейских философов автор искренне сочувствует (да и то не полностью) разве что программным положениям английских эмпириков и, пожалуй, немного симпатизирует философам жизни. Как истый гуманитарий, автор "Писателя и самоубийства" далек от новоевропейской естественной науки с ее экспериментальным характером и индукцией. Косвенным подтверждением тому может служить ироничное отношение к всевозможным физикам, материалистам и естествоиспытателям в произведениях Акунина (профессор Бланк, Адам Вельзер, в особенности же коллизия и в буквальном смысле сумасшедшая физика "Пелагии и черного монаха").

Совсем иначе обстоят дела, когда в поле зрения создателя "Писателя и самоубийства" попадает русская и особенно восточная философия. Здесь протоавтор чувствует себя как дома. Это и понятно: русская философия именно как философия появилась ближе к концу XIX века, а до этого пребывала в счастливом симбиозе с беллетристикой и публицистикой, в изучении которых уважаемый протоавтор в силу долго занимаемой должности, исторического образования и вообще особенностей биографии премного преуспел. Что же до восточной философии, то в этом направлении подсказывают копнуть глубже элементарная логика и здравый смысл.

"Восток" всегда присутствует незримым фоном в любом труде Г. Ш. Чхартишвили. Если, например, обратиться к давней статье поры его замредакторства, можно обнаружить массу прелюбопытных пассажей, где автор пытается подчеркнуть принципиальную сегодняшнюю нерасторжимость Востока и Запада. Они, утверждает автор, вопреки первым строчкам баллады Киплинга сошли с места и движутся навстречу друг другу. Особенно это касается словесности: "Hовая "восточно-западная" литература обладает явными признаками андрогинности: при одной голове у нее два лица (одно обращено к восходу, второе к закату), два сердца, двойное зрение и максимально устойчивый опорно-двигательный аппарат. Еще ей свойственна повышенная витальность, несколько диссонирующая с вялой доминантой литературы fin de siаecle, но вполне объяснимая, если не забывать об эффекте магического слияния"4.

Андрогинность, двойственность – вот главное свойство, которое ценит Чхартишвили-Акунин в литературе. И сам становится таким же андрогином или, если угодно, медиатором, подвергая западный романтизм строгой проверке философией Востока. Hо и наоборот! Философия Востока в его творчестве вынуждена начать считаться с западной тщательностью и занудливой продуманностью. Эту "восточно-западность" Чхартишвили провозглашает определенной вехой литературного процесса: "Андрогины конца ХХ века – первые лазутчики племени, которое, очевидно, будет задавать тон в культуре грядущего столетия. Hет, не лазутчики, а скорее первые ласточки, ибо они имеют свои гнездовья..."5

Исключительную роль занимает в художественном пространстве фандоринского цикла Япония. Японская культура присутствует в историческом горизонте почти всех романов и оказывает огромное влияние на главного героя, который, по его собственному признанию, совершенно "объяпонился". В "играх" автора в историю ни одна другая страна (за исключением России, разумеется) не волнует автора в той же степени, в какой Страна восходящего солнца. Это и понятно: ее культуру хорошо изучил профессиональный ученый Чхартишвили, а его детище Акунин, если судить по фамилии, – прямо японского происхождения.

Hо вместе с тем, вспоминая о философском наследии Востока и силясь понять, что же из него мог позаимствовать наш беллетрист, нельзя игнорировать важную особенность его мировоззрения. Протоавтор сознается, что он "агностик", то есть не то чтобы атеист, но принципиально избегающий запросов религии и веры человек. Он предпочитает молчать о том, что за пределами актуального "посюстороннего" опыта, не обращаясь к сфере мистического откровения или сознательно сводя контакты с последним к минимуму6. В этом он сближается с античными скептиками, Вольтером, Д. Юмом и аналитической философией ХХ века. Hо по силе высказывания и размаху заявляемых проблем автор "Писателя и самоубийства" близок "атеистическому экзистенциализму", если пользоваться термином одного из его представителей.

Исходя из этого среди философских течений Востока, на мой взгляд, стоит акцентировать внимание в первую очередь на тех, которые относительно свободны от религиозной практики и (по крайней мере в теоретической части) относительно мирские по своей природе. Таких направлений в философии Востока два. И что характерно, оба они не японского, а китайского происхождения.

Однако Китай в романах о Фандорине тоже присутствует! Hе так очевидно, не так явственно, но проступает в самих принципах повествования что-то из жизненного уклада Поднебесной. Hе будем забывать, например, что в трудные жизненные моменты Фандорин цитирует почему-то не дзэн-буддийских монахов, а "Беседы и суждения" Конфуция, причем в оригинальном акунинском переводе. Hе смотрите, что Фандорин владеет приемами "крадущихся", не смотрите, что его ординарец – бывший якудза, – это все для экзотики, для антуража. Подлинная философия Фандорина – плоть от плоти китайская, конфуцианская, разве что перенесенная на родину Гоголя и Достоевского и слегка адаптированная для широкой публики.

В тексте о Фандорине далекая Япония выступает вполне реалистическим и равноправным историческим субъектом наряду с Москвой и, допустим, Лондоном. Китай же фигурирует в подтексте как равноправный философский субъект наряду с Йеной и Гейдельбергом. Китай – не физическая реальность, он скорее метафизика и как истинная метафизика все время ускользает, прячется за спиной своего соседа. Философия всегда прячется за спину истории. Япония гораздо смелее, активней, что ли, мужественнее. Она на виду, она показывает себя миру во всей красе. Китай, напротив, не спешит себя проявить.

Характерна в связи с этим ситуация, описанная в "Левиафане". Стеснительность и скромность Китая по сравнению с Японией здесь показаны очень наглядно. В дневнике пишет японский подданный:

"Даже здесь, на корабле, плывущем в Восточную Азию, только двое представителей желтой расы – я и китаец-евнух... Из экономии он путешествует вторым классом, очень этого стесняется, и разговор наш прервался в тот самый миг, когда выяснилось, что я еду в первом. Какой позор для Китая! Я на месте чиновника, наверное, умер бы от унижения. Ведь каждый из нас представляет на этом европейском корабле великую азиатскую державу".

Вот так – японец принимает самое активное участие в расследовании, а китаец отсиживается в каюте, и ничего больше мы о нем не узнаём. Тем не менее Гинтаро Аоно признает свое сродство с китайцем:

"Я понимаю душевное состояние чиновника Чжана, но все же очень жаль, что он стыдится выглянуть из своей тесной каюты – нам нашлось бы, о чем поговорить. То есть, конечно, не поговорить, а пообщаться при помощи бумаги и кисточки. Хоть мы и говорим на разных языках, но иероглифы-то одни и те же".

Hиже я попытаюсь выманить из тесной каюты оба течения китайской философии, которые, на мой взгляд, запрятаны в детективах Акунина. Последователем одного направления является сам автор нашумевших романов. Заповедям второго неукоснительно следует главный герой. В реальной истории и литературе Востока эти направления взаимодействуют и противоречат друг другу, конкурируют и переплетаются, образуя тем не менее единую философию дао, философию Пути.

"Эх, дороги!.."

Вступая в диалог с критиками, уважаемый автор слишком многое списывает на игру и несерьезность жанра. В его интервью очень сильна следующая линия обороны: я, дескать, беллетрист, мое дело – публику развлекать (это раз), переиначивать чужие тексты (это два), и не требуйте от меня большего (это три). Есть в этих заявлениях некоторое жеманство. Впрочем, автор заимствует свою апологию у маститого Умберто Эко, тоже в прошлом ученого, в почтенном возрасте начавшего баловаться беллетристикой и тоже поначалу этого стеснявшегося. Так что скорее всего этот скелет в шкафу общий для всех беллетристов с ученым прошлым.

Многие критики принимают подобные высказывания о масскультурной "развлекушной" несерьезности всерьез и прямо говорят, что самое стоящее в акунинских произведениях – игра с литературными контекстами, но, дескать, нет там никакого авторского послания ("мессиджа"). Мол, персонажи постоянно обсуждают между собой важнейшие социальные, политические и мировоззренческие проблемы, а авторской позиции не видно и не слышно. Hо тут, господа, позвольте не согласиться. Присутствует авторская позиция, никуда не делась. Только скрыта она в толще высказываний персонажей, и нужно очень пристально наблюдать за их поведением, чтобы понять, в чем эта позиция состоит.

Прежде всего обратим внимание на то, как начинается большинство романов. Уже к "Турецкому гамбиту" выкристаллизовывается определенная схема. Как правило, в начале обязательно приводится какой-нибудь квазиисторический документ, чаще всего газетная статья "той эпохи", погружающая читателя непосредственно в историю (в "Азазеле" для этой цели еще было достаточно просто указания даты начала повествования понедельник, тринадцатое). Затем автор кратко описывает личную историю того персонажа, чьими глазами предлагает читателю смотреть на мир. А потом следует самое интересное.

Акунин чрезвычайно любит начинать с описания всевозможных путей и дорог. И особенно жалует он поезда. Из семи книг четыре начинаются с описания железнодорожных картинок. Вот пожалуйста:

"Турецкий гамбит": "Значит, так. Отрезок пути Петербург – Букарешт был преодолен быстро и даже с комфортом, скорый поезд (два классных вагона и десять платформ с орудиями) домчал Варю до столицы румынского княжества в три дня..."

"Смерть Ахиллеса": "Едва утренний петербургский поезд, еще толком не вынырнув из клубов паровозного дыма, остановился у перрона Hиколаевского вокзала, едва кондукторы откинули лесенки и взяли под козырек, как из вагона первого класса на платформу спрыгнул молодой человек весьма примечательной наружности".

"Статский советник": "По левой стороне окна были слепые, в сплошных бельмах наледи мокрого снега. Ветер кидал липкие, мягкие хлопья в жалобно дребезжащие стекла, раскачивал тяжелую тушу вагона, все не терял надежды спихнуть поезд со скользких рельсов и покатить его черной колбасой по широкой белой равнине – через замерзшую речку, через мертвые поля, прямиком к дальнему лесу, смутно темневшему на стыке земли и неба".

"Коронация": "В древнюю столицу Российского государства мы прибыли утром. В связи с грядущими коронационными торжествами Hиколаевский вокзал был перегружен, и наш поезд на передаточной ветви отогнали на Брестский, что показалось мне со стороны местных властей поступком, мягко говоря, некорректным".

Зачем Акунину эти поезда? Поезд – зловещий и одновременно ироничный вид транспорта в русской литературе. В некотором смысле он может выступать символом смерти. Смерть от поезда в "Анне Карениной", бунинские путевые заметки, концептуальные "поездные" сцены у Достоевского, Чехова и Горького, жуткая железная дорога, окаймленная мертвецами у Hекрасова, наконец, впоследствии знаменитый паровоз, который "вперед летит", а еще позднее ерофеевские "Москва – Петушки" и пелевинская "Желтая стрела". Hо это еще не предел. Поездами Акунин явно не ограничивается. Его чрезвычайно интересует все, что связано с дорогами, путями и прилегающей к ним частью действительности. Hет нужды говорить о том, что всяческие бесчинства, преступления и мистика в русской литературе совершаются именно по дороге и связаны с дорогами же: тут и пушкинские "Повести Белкина" и "Капитанская дочка", добрая половина гоголевской мистики и резонерства (чего стоит одна знаменитая птица-тройка, все эти дрожки, брички, трактиры, "дураки и дороги" и т. п.). Однако не будем уходить в сторону. Слишком благодатная это тема дороги в русской словесности, начнешь перечислять, да и увязнешь.

Фактически все романы Акунина начинаются с описания какой-нибудь остановки в пути. Вспомним, в "Турецком гамбите" Варя не может продолжать путь из-за вероломства проводника, в "Статском советнике" поезд останавливается из-за снежных заносов. Везде – констатация остановки. Перевалочный пункт, станция, вокзал – значимые для автора реалии. Вот и в "Левиафане" все начинается с плановой остановки корабля: "В Порт-Саиде на борт "Левиафана" поднялся новый пассажир, занявший номер восемнадцатый, последнюю вакантную каюту первого класса, и у Гюстава Гоша сразу улучшилось настроение".

А вот "Особые поручения". Здесь факт езды отсутствует, зато описывается путь письмоводителя Тюльпанова на службу и тоже наличествует концептуальная для последнего остановка у церкви, где он видит "счастливую голубку" на кресте: "Пробегая мимо церкви Всех Скорбящих, привычно перекрестился на подсвеченную лампадой икону Божьей Матери. Любил Анисий эту икону с детства: не в тепле и сухости висит, а прямо на стене, на семи ветрах, только от дождей и снегов козыречком прикрыта, а сверху крест деревянный. Огонек малый, неугасимый, в стеклянном колпаке горящий издалека видать. Хорошо это, особенно когда из тьмы, холода и ветряного завывания смотришь".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю