355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георг Мориц Эберс » Император » Текст книги (страница 13)
Император
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Император"


Автор книги: Георг Мориц Эберс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Не быть сегодня в мастерской – значило не получить заработной платы не только за неделю, но и за двенадцать дней, так как работникам было объявлено, что в ознаменование радости по случаю императорского посещения им будет выдана полная плата за свободное от работы время. А Селене нужны были деньги на содержание семьи, и потому она была вынуждена настаивать на своем.

Увидев, что Арсиноя не обнаруживает никакого желания идти с нею, Селена строго серьезным тоном спросила:

– Пойдешь ты или нет?..

– Нет!.. – вскричала Арсиноя строптиво.

– Значит, я должна идти одна?

– Тебе следует остаться дома.

Селена еще раз подошла к сестре и посмотрела на нее укоризненным взглядом. Но Арсиноя настаивала на своем. Она скривила рот, как капризный ребенок, трижды хлопнула ладонями по столу, к которому прислонилась, и столько же раз прокричала «нет».

Тогда Селена позвала старую рабыню, приказала ей оставаться в комнате до возвращения отца, ласково простилась с Хирамом, Антиною же равнодушно кивнула головой и вышла.

Антиной последовал за нею и догнал ее там, где находились дети. Она оправила на них одежду и приказала держаться подальше от злой собаки.

Антиной погладил маленького слепого Гелиоса по красивой кудрявой головке и спросил Селену, собиравшуюся всходить по лестнице:

– Могу ли я помочь тебе?

– Да, – отвечала она, так как на первой же ступени почувствовала резкую боль в ноге. Она подала руку юноше, чтобы он поддержал ее. Селена наверное ответила бы «нет», если бы чувствовала малейшую симпатию к любимцу императора, но в ее сердце был образ другого человека, и она даже не заметила красоты Антиноя.

Никогда еще сердце вифинца не билось так сильно, как в те краткие мгновения, в которые ему было разрешено прикасаться к руке Селены. Он вел ее, словно одурманенный, но все, же успел заметить, что она страдает, поднимаясь по немногим ступеням маленькой лестницы.

– Пожалей же себя и останься сегодня дома, – еще раз попросил он неуверенным голосом.

– Вы все мне надоели, – ответила она с досадой. – Мне нужно идти, и здесь недалеко.

– Могу я проводить тебя? – спросил он.

Она засмеялась и отвечала с оттенком насмешки в голосе:

– Разумеется, нет!.. Проводи меня только через проход, чтобы собака опять не напала на меня, а затем иди куда хочешь, но не со мною.

Он повиновался ей, и, когда в том месте, где проход примыкал к одной из больших зал, он сказал ей «прощай», она поблагодарила его несколькими любезными словами.

Для выхода из квартиры Керавна на двор было два пути. Один вел через круглую площадку с бюстами женщин из рода Птолемеев и через множество террас, поднимавшихся и спускавшихся на первый двор; другой, ровный, вел через комнаты и залы дворца. Селена должна была выбрать этот последний путь, так как ей было невозможно с больной ногой взбираться и спускаться без посторонней помощи по такому множеству ступеней; но она неохотно решилась на это, зная, как много мужчин толпится именно в этом месте благодаря работам, производимым во дворце.

Для ограждения себя она предпочитала попросить Поллукса проводить ее через толпу работников и грубых рабов до дома его родителей. Но решиться и на это ей было нелегко, так как с того дня, как Поллукс показал бюст ее матери Арсиное прежде, чем ей, она сердилась на художника, для которого так недавно открылась ее бедная любовью душа. И ее гнев против него не слабел, а с течением времени все усиливался.

Да, во все часы дня и при всем, что она делала, Селена уверяла себя, что имеет основание быть недовольной. Зачем он вчера показал изображение ее матери прежде Арсиное, а потом ей?

Теперь она собиралась спросить его: для кого из двух-для нее или для сестры – он выставил бюст на площадке – и дать ему почувствовать свое неудовольствие.

Она должна была также сообщить ему, что не может позировать в этот вечер. Это было невозможно уже по причине боли в ноге.

С этой все усиливающейся болью она переступила через порог залы муз и приблизилась к перегородке, скрывавшей друга ее детства.

Он был не один, так как за перегородкой разговаривали. Судя по голосу, Поллукс находился в обществе женщины. Селена еще издали услыхала ее веселый смех.

Когда затем она остановилась у ширм, чтобы позвать Поллукса, женщина, которая, как теперь можно было заключить, служила ему моделью, возвысила голос и весело вскричала:

– Ну, уж это слишком! Ты хочешь исполнять обязанности моей служанки! Чего только не позволяет себе этот художник!..

– Скажи «да», – попросил Поллукс тем добродушно-веселым голосом, которым он не раз пленял сердце Селены. – Ты изумительно прекрасна, Бальбилла; но если бы ты позволила мне поступить по-своему, то могла бы быть еще прекраснее.

За перегородкой снова раздался игривый смех.

Веселый тон художника, должно быть, очень неприятно подействовал на бедную Селену, потому что ее плечи высоко поднялись, а прекрасное лицо приняло такое страдальческое выражение, как будто она почувствовала сильную боль. И она прошла мимо перегородки Поллукса, шутившего со своей красавицей; а затем через двор на улицу.

Что причинило несчастной такую жестокую муку?.. Стесненные домашние обстоятельства, ее собственное физическое страдание, усиливавшееся с каждым ее шагом, или же окаменевшее раненое сердце, обманутое в своей только что расцветшей прекраснейшей и последней надежде?..

XVI

Обычно, когда Селена выходила на улицу, не один мужчина с восхищением оборачивался на нее; но сегодня ее свита состояла всего из двух уличных мальчишек. Они все время кричали ей вдогонку: «Хлип-хлюп!» Этот крик безжалостных сорванцов был вызван слабо подвязанной к больной ноге сандалией, которая при каждом шаге стучала о мостовую.

В то время как Селена с жестокой болью в ноге приближалась к папирусной мастерской, радость и счастье вернулись к Арсиное, так как, едва ее сестра и Антиной вышли, Хирам обратился к ней с просьбой показать флакончик, подаренный ей красивым юношей.

Внимательно осматривая флакон, купец поворачивал его то той, то другой стороной к солнцу, пробовал его звук, проводил по нему камнем своего перстня и пробормотал про себя: «Vasa murrhina» 9090
  Мурринские вазы восточного происхождения, сделанные из какого-то драгоценного материала (возможно, из одного из видов агата), доходили в цене до 300 тыс. сестерциев, или 341, 1 кг серебра.


[Закрыть]
.

От тонкого слуха Арсинои не ускользнули эти слова, а от отца она слыхала, что мурринские вазы – драгоценнейшие из всех сосудов, которыми богатые римляне украшают свои парадные комнаты. Поэтому она тотчас же объявила Хираму, что ей известно, какие большие суммы платят за подобные флаконы, и что она и свой не продаст ему дешево. Он начал предлагать цену; она со смехом запросила вдесятеро, и после долгого спора с девушкой то в шутливом, то в чрезвычайно серьезном тоне финикиец наконец сказал:

– Две тысячи драхм, ни одного сестерция больше.

– Этого, конечно, далеко не достаточно, – отвечала Арсиноя, – но так и быть, возьми его.

– Менее прекрасной продавщице я едва ли дал бы половину, – сказал Хирам.

– А я тебе уступлю флакон только потому, что ты так вежлив.

– Деньги я пришлю тебе до захода солнца.

Эти слова заставили призадуматься девушку, которая вся сияла от радости и приятного изумления и была готова броситься на шею лысому купцу или своей еще менее красивой рабыне и даже всему миру. Отец ее скоро должен был вернуться домой, и она не сомневалась, что он не одобрит ее поступок и, вероятно, отошлет молодому человеку флакон, а купцу – деньги. Да и сама она никогда не стала бы выпрашивать у незнакомца эту вещицу, если бы имела какое-нибудь понятие о ее ценности. Но теперь флакон принадлежал ей, и если бы она возвратила его бывшему владельцу, это никого бы не порадовало. Вероятно, она этим только оскорбила бы незнакомца, а себя лишила бы величайшего удовольствия, на какое могла рассчитывать.

Что же делать?

Она все еще сидела на столе, держа в правой руке носок левой ноги, и в этой легкомысленной позе смотрела на пол с такой сосредоточенной серьезностью, как будто надеялась вычитать на узорах каменных плит какую-нибудь мысль, какое-нибудь средство выпутаться из этой дилеммы.

Купец с минуту забавлялся смущением, которое удивительно шло ей, и мысленно пожалел, что он не молод, как его сын, художник, но наконец прервал молчание и сказал:

– Твой отец, может быть, не одобрит нашей сделки, а между тем ты желаешь добыть для него денег?..

– Кто тебе это сказал?..

– Разве он стал бы предлагать мне свои драгоценности, если бы не нуждался в деньгах?

– Это только… я могу только… – проговорила, запинаясь, Арсиноя, не привыкшая лгать. – Мне не хотелось бы только признаться ему.

– Но я ведь видел, каким невинным способом достался тебе флакон, – возразил купец. – А Керавну нет и необходимости знать об этой вещице. Вообрази, что ты ее разбила и осколки лежат вон там, в глубине моря. Какую из этих вещей ценит твой отец меньше всего?

– Старый меч Антония, – отвечала девушка, лицо которой снова прояснилось. – Он говорит, что это оружие слишком длинно и слишком узко для того назначения, которое ему приписывают. Я, со своей стороны, думаю, что это вовсе не меч, а просто вертел.

– Я велю завтра употребить его в моей кухне, – сказал купец, – но теперь я предлагаю за него две тысячи драхм. Я возьму его с собой, а через несколько часов пришлю следуемую за него сумму. Ладно ли будет так?..

Вместо ответа Арсиноя соскользнула со стола и радостно захлопала в ладоши.

– Скажи ему только, – продолжал купец, – что я мог так много заплатить теперь за такой меч лишь потому, что император, наверное, пожелает посмотреть на вещи, побывавшие в руках у Юлия Цезаря, Марка Антония, Октавиана Августа и других великих римлян в Египте. Пусть вон та старуха несет вертел за мною. На дворе ждет меня мой слуга, который спрячет его под свой хитон и так донесет до самой моей кухни. Ведь если нести его открыто, то, пожалуй, встречные знатоки станут мне завидовать, а недобрых взглядов следует беречься.

Купец засмеялся, спрятал флакон, отдал меч старухе и дружески простился с девушкой.

Как только Арсиноя осталась одна, она побежала в спальню, чтобы надеть башмаки, накинуть покрывало и поспешить в папирусную мастерскую.

Селена должна была узнать, какое неожиданное счастье выпало ей и всем им на долю. Затем Арсиноя хотела нанять носилки, которые всегда можно было найти у гавани, чтобы отнести бедную сестру домой. Правда, между сестрами не всегда были мирные отношения, а порою даже весьма бурные и воинственные; но, если с Арсиноей случалось что-нибудь значительное (все равно, хорошее или дурное), она не могла не поделиться этим с Селеной.

Вечные боги, какая радость! Она теперь может явиться среди дочерей знатных граждан одетой не менее богато, чем всякая другая из них, и принять участие в торжественной процессии. Кроме того, еще останется кругленькая сумма для отца и всех домашних. С работой в мастерской, которая претила ей, которую она ненавидела, по всей вероятности, теперь будет покончено навсегда.

Старый раб сидел с детьми у лестницы. Арсиноя поцеловала каждую из девочек, прошептав ей на ухо: «Сегодня вечером будет пирожное». Слепого Гелиоса она поцеловала в оба глаза и сказала ему: «Ты можешь идти со мною, милый мальчик; я потом найму для Селены носилки и посажу тебя в них, и тебя понесут домой, как богатого барчука».

Слепой ребенок потянулся к ней с ликующим возгласом:

– По воздуху, по воздуху! И не упаду!

Она еще держала его на руках, когда ее отец с потным лбом и в сильно возбужденном состоянии поднялся на лестницу, ведущую от ротонды в коридор. Отирая лоб и сопя, он наконец перевел дух и сказал:

– Я встретил антиквара Хирама с мечом Антония. Ты ему продала этот меч за две тысячи драхм?.. Глупая!..

– Но, отец, – засмеялась Арсиноя, – сам бы ты отдал этот вертел за один пирог и глоток вина…

– Я?.. – вскричал Керавн. – Я выторговал бы тройную цену за этот драгоценный предмет, за который император заплатит талантами. Но что продано, то продано. Притом я не хотел тебя срамить перед этим человеком и не стану бранить тебя. Однако же… однако же… мысль, что у меня нет уже меча Антония, заставит меня проводить бессонные ночи.

– Когда сегодня вечером перед тобою поставят на стол хороший кусок говядины, то придет и сон, – возразила Арсиноя, взяла у него из рук платок, ласково отерла ему виски и весело продолжала: – Теперь мы богачи, отец, и покажем дочерям других граждан, чего мы стоим.

– Теперь вы обе будете участвовать в празднестве, – сказал решительно Керавн. – Пусть император видит, что я не останавливаюсь ни перед какой жертвой для его чествования, и если он заметит вас, а я принесу жалобу на дерзкого архитектора…

– Теперь ты должен оставить это, – попросила Арсиноя, – лишь бы только нога бедной Селены до тех пор поправилась.

– Где она?

– Вышла из дому.

– Значит, с ее ногою еще не так худо. Надеюсь, она скоро вернется?

– Может быть; я сейчас хотела нанять для нее носилки.

– Носилки? – спросил Керавн с удивлением. – Две тысячи драхм совсем вскружили голову девочке!

– Это из-за ее ноги. Ей было так больно, когда она уходила из дому.

– Почему же она не осталась дома в таком случае? Она будет, по обыкновению, торговаться целый час из-за какой-нибудь половины сестерция, а вам обеим нельзя терять ни минуты времени.

– Я сейчас пойду за нею.

– Нет, нет, по крайней мере ты должна остаться здесь, потому что через два часа женщины и девушки должны собраться в театре.

– Через два часа?.. Но, великий Серапис, что же мы наденем!..

– Это твоя забота, – возразил Керавн. – Я сам воспользуюсь носилками, о которых ты говоришь, и велю нести себя к судостроителю Трифону. Есть еще деньги в шкатулке у Селены?

Арсиноя тотчас же пошла в спальню и, вернувшись, сказала:

– Это все: шесть дидрахм.

– Мне довольно четырех, – отвечал Керавн, но после некоторого размышления взял все шесть.

– Зачем тебе нужно быть у судостроителя? – спросила Арсиноя.

– В городском Совете, – отвечал Керавн, – я снова хлопотал насчет вас. Я сказал, что одна из моих дочерей больна, а другая должна ходить за нею; но этого не захотели принять во внимание и требовали здоровую дочь. Тогда я объявил, что у вас нет матери, что мы живем уединенно и что мне неприятно посылать мою дочь одну, без покровительницы, в собрание. Судостроитель Трифон отвечал на это, что его жена с удовольствием проводит тебя со своей дочерью в театр. Я почти согласился, но тотчас же объявил, что ты не пойдешь, если твоя сестра не будет чувствовать себя лучше. Положительного обещания дать я не мог, ты уже знаешь почему.

– О милый Антоний и его великолепный вертел! – вскричала Арсиноя. – Теперь все в порядке, и ты можешь объявить о нашем прибытии в дом кораблестроителя. Наши белые платья еще очень приличны, а несколько локтей голубых лент для моих волос и красных для Селены ты должен купить по дороге у финикиянина Абибаала.

– Хорошо.

– Я уж позабочусь о платьях, но когда мы должны быть готовы?

– Через два часа.

– Знаешь ли что, папочка?..

– Ну?..

– Наша старуха полуслепа и делает все шиворот-навыворот; позволь мне позвать к себе на помощь старую Дориду из домика привратника. Она так ловка и ласкова, и никто не гладит лучше ее.

– Молчи! – прервал Керавн свою дочь с негодованием. – Эти люди никогда не переступят через мой порог.

– Но мои волосы… посмотри, какой у них вид! – вскричала Арсиноя, волнуясь, и запустила пальцы в свою прическу, причем нарочно еще более растрепала ее. – Привести волосы снова в порядок, перевить их лентой, выгладить оба наши платья и пришить к ним застежки – со всем этим не справиться в два часа даже прислужнице императрицы.

– Дорида никогда не переступит этот порог, – повторил Керавн вместо всякого ответа.

– Так позволь мне послать за одной из помощниц портного Гиппия; но это опять будет стоить денег.

– У нас они есть, и мы можем себе это позволить, – гордо возразил Керавн и, чтобы не забыть данных ему поручений, начал бормотать про себя: – Портной Гиппий, голубая лента, красная лента, кораблестроитель Трифон…

Расторопная помощница портного помогла Арсиное привести в порядок платья ее и Селены и не уставала расхваливать чудный блеск и шелковистую мягкость волос девушки. Она высоко зачесала их, перевила лентами и так изящно убрала их под гребнем на затылке, что они ниспадали Арсиное на спину в виде множества длинных локонов, искусно завитых в кольца.

Когда Керавн возвратился, то со справедливой гордостью посмотрел на свою прекрасную дочь. Он был доволен и даже хихикал про себя, расставляя рядами и пересчитывая золотые монеты, которые принес ему слуга Хирама.

Во время этого занятия Арсиноя подошла к нему ближе и спросила, смеясь:

– Значит, Хирам все-таки не обманул меня?

Керавн просил ее не мешать ему и ответил:

– Подумай только! Оружие великого Антония… может быть, оно было то самое, которым он пронзил свою грудь. Да куда же запропастилась Селена?

Прошло два, три получаса, давно уже началась четвертая половина двухчасового срока, а старшая дочь Керавна еще не явилась. Поэтому смотритель дворца объявил, что они должны двинуться в путь, так как жену кораблестроителя не следует заставлять дожидаться.

Арсиное было искренне жаль, что приходится отправиться без сестры. Она освежила платье Селены так же хорошо, как свое собственное, что стоило ей немалого труда и усилий, и тщательно разложила его на ложе возле мозаичной картины. Она ни разу еще не выходила на улицу одна, и ей казалось немыслимым предпринять что-нибудь и наслаждаться чем-нибудь без сестры. Но уверение отца, что потом и Селене охотно дадут место в кругу девиц, успокоило девушку, исполненную радостного ожидания. Напоследок она еще немного опрыскала себя ароматной эссенцией, которой обычно пользовался Керавн, уходя в Совет, и уговорила отца послать рабыню за обещанными пирожными для детей.

Малыши окружили ее и с громким аханьем и оханьем восхищались ею, словно божественным видением, к которому нельзя ни приблизиться, ни притронуться.

И она тоже, щадя прическу, не наклонилась к ним, как обычно. Только маленького Гелиоса погладила она по кудрям и сказала:

– По воздуху поедем завтра. Может быть, тебе еще сегодня Селена расскажет хорошую сказку.

Сердце ее билось чаще, чем обыкновенно, когда она садилась в носилки, ожидавшие ее у дома привратника.

Дорида издали радовалась, видя ее такой нарядной и красивой, и, когда Керавн вышел на улицу, чтобы позвать носилки и для себя, старуха быстро срезала две прекраснейшие розы со своих кустов, украдкой вышла из домика и сунула цветы в руку девушки, прижав указательный палец к своим лукаво улыбающимся губам.

Не помня себя от радости, Арсиноя явилась в дом кораблестроителя, а оттуда в театр и по пути в первый раз испытала, что страх и радость могут одновременно гнездиться в девичьем сердце и что они нисколько не мешают друг другу.

Страх и ожидание до того овладели ею, что она не видела и не слышала, что происходило вокруг нее. Только раз услыхала она, как какой-то молодой человек в венке, проходя мимо об руку с другим, весело прокричал ей вслед: «Да здравствует красота!»

После этого она все время сидела, опустив глаза на розы, которые ей подарила Дорида.

Эти цветы напоминали ей о сыне ласковой старухи, и она спрашивала себя – не видел ли ее Поллукс в ее новом наряде.

Это было бы ей очень приятно, и ничего невозможного тут не было, так как Поллукс часто навещал своих родителей с тех пор, как работал на Лохиаде.

Может быть, он сам сорвал для нее эти розы и не осмелился предложить их ей только из-за ее отца.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Молодого ваятеля не было в домике привратника, когда проходила Арсиноя. Он думал о ней довольно часто с тех пор, как они вновь встретились перед бюстом ее матери; но как раз в тот день его время и помыслы были заняты другой девушкой.

Около полудня Бальбилла отправилась на Лохиаду в сопровождении почтенной Клавдии, бедной вдовы сенатора, которая уже много лет состояла при богатой сироте, потерявшей мать и отца, в качестве компаньонки.

В Риме эта матрона заведовала домашним хозяйством Бальбиллы, и можно сказать, с таким же умением, как и удовольствием. Однако же она не совсем была довольна своей участью, так как страсть ее питомицы к путешествиям часто заставляла ее покидать столицу, а на ее взгляд, за исключением Рима, не существовало места, где бы стоило жить.

Купаться в Байях9191
  Байи – роскошный курорт на берегу Путельского залива (близ Неаполя) с теплыми серными источниками. У римских богачей там были виллы.


[Закрыть]
, да иногда, во избежание январских и февральских холодов, удаляться на Лигурийский берег, чтобы провести там часть зимы, – это она допускала, так как была уверена, что хотя и не найдет там Рим, но все-таки встретит римлян. Но Клавдия оказала решительное сопротивление желанию Бальбиллы отправиться на зыбком морском судне в жаркую Африку, которая представлялась ей чем-то вроде раскаленной печи. Однако же в конце концов она была вынуждена примириться с этой перспективой: императрица так настойчиво высказала свое желание взять с собою Бальбиллу на Нил, что возражения казались бы неповиновением. Притом в глубине души она должна была признаться самой себе, что ее гордая и своенравная приемная дочка (так она любила называть Бальбиллу) поставила бы на своем и без вмешательства Сабины.

Бальбилла явилась во дворец, чтобы служить Поллуксу моделью для бюста.

Когда Селена проходила мимо перегородки, скрывавшей от ее глаз товарища ее детских игр и его работу, достойная матрона задремала на ложе, а ваятель с жаром старался доказать знатной девушке, что высота ее прически чрезмерна и своей массивностью вредит впечатлению, производимому изящными чертами ее лица.

Он убеждал ее вспомнить о том, что великие афинские мастера в цветущие дни пластического искусства советовали прелестным женщинам делать самые простые прически, и вызывался собственноручно привести ее волосы в такой вид, чтобы прическа была ей к лицу, если она завтра опять придет к нему, прежде чем ее служанка завьет ей первый локончик. Сегодня же, говорил он, эти милые кудряшки снова встанут на свои места, как отогнутый шпенек фибулы.

Бальбилла возражала ему с оживленной веселостью, отказывалась от его услуг и отстаивала свою прическу требованиями моды.

– Но эта мода некрасивая, чудовищная, кричащая! – воскликнул Поллукс. – Суетные римлянки выдумали ее в часы праздности не для красоты, а для того, чтобы она бросалась в глаза.

– Поражать своею внешностью мне противно, – отвечала Бальбилла. – Как бы ни была странной мода сама по себе, но именно тогда, когда мы следуем ей, мы делаем себя менее заметными, чем в том случае, когда вопреки ей нарочно одеваемся гораздо проще, скромнее, словом, иначе, чем она требует. Кого считаешь ты более суетными: по моде ли одетых молодых патрициев на Канопской улице9292
  В Александрии той эпохи было семь улиц, шедших параллельно морю, и двенадцать – перпендикулярно. Самой оживленной из первых улиц была Канопская, или Дромос, с тротуарами по бокам и вымощенная плитами из базальта и известняка с роскошной колоннадой.


[Закрыть]
или же кинических философов с растрепанными волосами, с нарочно разорванным войлоком на плечах и грубой дубиной в грязной руке?

– Последних, – отвечал Поллукс. – Но они грешат против законов красоты, на сторону которых я желал бы склонить тебя и которые переживут всякие требования моды настолько же несомненно, как «Илиада» Гомера переживет завывания уличного певца об убийстве, взволновавшем вчера наш город. Был ли я первым скульптором, который попытался изваять твое изображение?

– Нет, – засмеялась Бальбилла, – уже пятеро римских художников пробовали свои силы над этой головой.

– Удался ли хоть один из сделанных ими бюстов настолько, что ты осталась довольна им?

– Лучший из них показался мне никуда не годным.

– Значит, твое прекрасное лицо перейдет к потомству в пятикратном искажении?

– О нет, я разбила все эти бюсты.

– Это пошло им на пользу! – с жаром вскричал Поллукс. Затем он повернулся к своему будущему произведению и сказал: – Бедная глина, если прекрасная дама, сходство с которой я намерен сообщить тебе, не пожертвует хаосом своих кудрей, то, конечно, с тобой произойдет то же, что случилось с твоими пятью предшественниками.

При этом предсказании матрона проснулась и спросила:

– Вы говорите о разбитых бюстах Бальбиллы?

– Да, – сказала поэтесса.

– Может быть, и этот последует за ними, – вздохнула Клавдия. – Знаешь ли ты, – продолжала она, обращаясь к Поллуксу, – что предстоит ему в таком случае?

– Ну?

– Эта девушка разумеет кое-что в твоем искусстве.

– Я научилась лепить кое-как у Аристея, – прервала ее Бальбилла.

– Ага, потому что это введено в моду императором, и в Риме кажется странным, если кто-нибудь не занимается ваянием.

– Может быть.

– И по изготовлении каждого бюста, – продолжала матрона, – она пыталась собственноручно изменить то, что ей в особенности не нравилось.

– Я только пролагала путь для работы рабов, – прервала Бальбилла свою спутницу. – Впрочем, мои люди мало-помалу достигли известного навыка в разбивании.

– Значит, моему будущему произведению предстоит, по крайней мере, быстрый конец, – вздохнул Поллукс. – Конечно, все рождающееся является в мир со своим смертным приговором.

– А для тебя была бы прискорбна быстрая кончина твоего произведения?

– Да, если я найду его удавшимся; нет, если найду его плохим.

– Кто сохраняет плохой бюст, – сказала Бальбилла, – тот сам заботится о том, чтобы сохранить о себе в потомстве незаслуженную дурную молву.

– Конечно. Но откуда у тебя берется мужество в шестой раз подвергаться подобной клевете, которую так трудно уничтожить?

– Я черпаю его в том, что могу велеть уничтожить что мне угодно, – засмеялась избалованная девушка. – Спокойное сидение не по моей части.

– Совершенно верно, – вздохнула Клавдия. – Однако же от тебя она ждет чего-нибудь хорошего.

– Благодарю, – отвечал Поллукс. – И я употреблю все усилия, чтобы создать нечто соответствующее тому, чего я требую от мраморной статуи, заслуживающей сохранения.

– В чем же состоят твои требования?

Поллукс несколько мгновений подумал, затем отвечал:

– Я не всегда нахожу подходящее слово для выражения того, что чувствую как художник. Пластическое изображение, которое может удовлетворить своего творца, должно отвечать двум требованиям: во-первых, оно должно в сходственных с внешней стороны формах показать потомству, что скрывалось в изображенном человеке; далее, оно должно наглядно показать тому же потомству, что было в состоянии сделать искусство того времени, к которому относится изображение.

– Это пожалуй что так. Но ты забываешь о себе самом.

– То есть о своей славе?

– Именно.

– Я работаю для Папия и служу искусству. Этого мне достаточно. Покамест ни слава не спрашивает обо мне, ни я о ней.

– Но ведь ты отметишь мой бюст своим именем?

– Почему же нет?

– Мудрый Цицерон!

– Цицерон?

– Ты, конечно, вряд ли знаешь замечание старого Туллия9393
  То есть Марка Туллия Цицерона.


[Закрыть]
, что философы, пишущие о тщете славы, ставят, однако же, свои имена на книгах.

– Я не пренебрегаю лавровым венком, но не хочу добиваться ничего такого, что имеет для меня цену только тогда, когда достается само потому, что должно мне достаться.

– Хорошо. Но твое первое условие было бы исполнимо для тебя лишь в том случае, если бы тебе удалось узнать мои мысли, мои чувства – словом, все мое внутреннее существо.

– Я вижу тебя и говорю с тобою, – возразил Поллукс.

Клавдия громко засмеялась и вскричала:

– Разговаривай с нею вместо четырех часов столько же лет, и ты всегда будешь открывать в ней что-нибудь новое. Не бывает недели, в которую она не задавала бы Риму какой-нибудь загадки. Эта беспокойная сумасбродная головка никогда не унимается, но зато это золотое сердце остается всегда и во всем одинаковым.

– И ты думаешь, что это для меня новость? – спросил Поллукс. – Беспокойный ум моей натурщицы я узнаю по ее лбу и губам, а какова ее душа – это выдают мне глаза.

– И мой курносый нос? – спросила Бальбилла.

– Он свидетельствует, что Рим прав, когда твои веселые причуды приводят его в изумление.

– Все-таки ты работаешь, может быть, не для молотка рабов? – засмеялась Бальбилла.

– Если бы это было и так, то все же мне останется воспоминание об этом приятном часе.

Архитектор Понтий прервал ваятеля, прося у Бальбиллы извинения в том, что помешал сеансу. Он объявил, что требуется немедленно совет Поллукса в одном очень важном деле, но через десять минут художник вернется к своей работе.

Как только женщины остались одни, Бальбилла встала и с любопытством начала осматривать обнесенную ширмами мастерскую скульптора, а ее спутница сказала:

– Этот Поллукс – любезный молодой человек, но он несколько бесцеремонен и слишком жив.

– Художник! – отвечала Бальбилла, которая перевернула каждый бюст, каждую табличку с рисовальными этюдами ваятеля, подняла покрывало на восковой модели Урании, попробовала звук лютни, висевшей на одной из перегородок, побывала то здесь, то там и наконец остановилась перед каким-то большим, плотно окутанным платками куском глины в углу мастерской.

– Что бы это могло быть? – спросила Клавдия.

– Наверное, какая-нибудь новая наполовину оконченная модель.

Бальбилла пощупала кончиками пальцев стоявшее перед нею изваяние и сказала:

– Мне кажется, это голова. Во всяком случае, нечто особенное! На блюдах, так плотно закрытых, часто лежат лучшие кушанья. Разоблачим-ка это закутанное изображение.

– Кто знает, что это такое, – предостерегала Клавдия, сама распуская шнурок, связывавший платки, которые скрывали бюст. – В подобных мастерских бывают часто диковинные вещи.

– Пустяки! Это только человеческая голова; я чувствую это! – вскричала Бальбилла.

– А все-таки нельзя знать, – прибавила матрона и развязала один узел. – Эти художники такие необузданные и ненадежные люди.

– Захвати вот этот уголок, я приподниму здесь, – попросила Бальбилла, и мгновение спустя карикатурное изображение молодой римлянки, вылепленное Адрианом в прошлый вечер, стояло перед поэтессой во всем своем подчеркнутом безобразии.

Она тотчас узнала себя и в первую минуту громко засмеялась; но чем дольше она смотрела на карикатуру, тем более во взгляде ее отражались гнев, досада и негодование.

Она знала каждую черту своего лица, знала, что в нем было красиво и что менее красиво, но это изображение беспощадно выставляло на вид только менее приятное и преувеличивало недостатки с изысканной злостью. Эта голова была отвратительна до ужаса, и, однако же, это была «ее» голова. Глядя на карикатуру со стороны, она вспомнила о свойствах, которые Поллукс, как он уверял, прочел в ее чертах, и ее юной душой овладело глубокое возмущение.

Ее громадное, неистощимое богатство, которое позволяло ей беззаботно удовлетворять все прихоти и обеспечивало ей восторженное удивление даже по поводу ее сумасбродств, не ограждало ее, однако же, от многих разочарований, которых не испытывают другие девушки – более скромного общественного положения.

Ее добротой и щедростью часто злоупотребляли даже художники, и, конечно, человек, который вылепил эту карикатуру и так зло потешался над всем, что было в ней некрасивого, не для нее самой желал испробовать свое искусство, а только ради высокой платы, которую она могла бы заплатить за портрет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю