Текст книги "Потоп. Том 2"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
ГЛАВА XVIII
Сакович не отходил от князя два дня, ибо второй припадок оказался еще более тяжелым, чем первый; челюсти у Радзивилла так были стиснуты, что потребовалось разжимать их ножом, чтобы влить лекарство, приводящее в чувство. Вскоре князь пришел в сознание, однако он трясся, дергался, подскакивал на своем ложе, выгибался, как смертельно раненный зверь. Когда прошло и это, наступила ужасная слабость; целую ночь он смотрел в потолок, ничего не говоря. Поутру, после приема одурманивающих средств, он погрузился в тяжелый, крепкий сон, а около полудня пробудился снова, весь залитый потом.
– Как ваша княжеская светлость себя чувствует? – спросил Сакович.
– Мне получше. Письма никакие не пришли?
– Пришли от курфюрста и Стенбока, они лежат тут, на столе, но чтение нужно отложить, потому что у вашей светлости нету сил.
– Давай сейчас… слыхал?
Ошмянский староста взял письма и подал, а Богуслав дважды прочитал их, после чего, немного подумав, сказал:
– Завтра трогаемся на Подлясье.
– Завтра, ваша светлость, ты будешь в постели, как и сегодня.
– Я буду на коне, как и ты!.. Молчи, не возражай!..
Староста умолк, и воцарилось молчание, прерываемое только солидным и медленным «тик-так» гданьских часов.
– И совет был дурацкий, и замысел дурацкий, – внезапно произнес князь, – и я тоже дурак, что тебя послушал…
– Я знал, что, если не выйдет, вину свалят на меня, – ответил Сакович.
– Потому что глупость сморозил.
– Совет-то был разумный, но что делать, если там сам дьявол в услужении, который всех упреждает, так я за это не ответчик.
Князь приподнялся в постели.
– Ты думаешь?.. – сказал он, пронзительно глядя на Саковича.
– А что, ваша светлость не знает папистов?
– Знаю, знаю! Мне тоже часто приходило в голову, что все это могут быть чары… Со вчерашнего дня я вообще уверен. Ты прямо угадал мою мысль, поэтому я тебя и спросил, так ли ты думаешь? Но вот кто из них входит в сношенье с нечистой силой?.. Ведь не она же, она боится бога… и не мечник, он слишком дурак!..
– Да хотя бы вот тетка…
– Может быть…
– Я для верности связал ее вчера крест-накрест, а перед тем приставил ей ножик к глотке, и вообрази себе, ваша светлость, смотрю сегодня, а острие как в огне оплавлено.
– Покажи!
– Да я его кинул в воду, хоть в рукоятке была здоровенная бирюза. Я уж предпочел больше его не касаться.
– Теперь я тебе расскажу, что со мной вчера приключилось… Я влетел к ней как сумасшедший. Что говорил, не помню… Но знаю, что девка крикнула: «Лучше я в огонь кинусь!» Знаешь, там камин такой огромный. И тут же бросилась! Я за ней. Схватил ее за талию. На ней уже одежда тлеет. Я и гашу и держу ее, все разом. И тут дурман на меня наехал, челюсти свело… Как будто кто, сказать можно, жилы из шеи дернул… Потом мне показалось, что эти искры, которые вокруг нас летают, обратились в пчел и жужжат, как пчелы… Вот так, как ты меня видишь, правда!
– А дальше что?
– Ничего больше не помню, только такой страх, как будто я лечу в бездонный колодец, в бесконечную глубину. Вот это страх… надо сказать, это страх! У меня и сейчас еще волосы на голове встают дыбом… Нет, не тот страх, а… Как это выразить… И тошнота, и тоска неизмеримая, и непонятное изнеможение… Счастье еще, что силы небесные меня не покинули, а то бы я с тобой сейчас не разговаривал.
– У вашей светлости был припадок… И сама-то хворь такова, что разные штучки могут являться перед глазами, но для верности можно было бы приказать порубить немного льду на реке и эту бабу сплавить.
– А, пес с ней! Все равно мы утром выступаем, а потом придет весна, звезды встанут по-другому, ночи будут короткие, и всю нечистую силу искоренит.
– А если мы утром выступаем, то уж лучше, ваша светлость, брось эту девку.
– Да уж поневоле должен… Вообще у меня всякое желание пропало.
– Отпусти их, пусть проваливают к дьяволу!
– Этого не будет!
– Почему?
– Да мне этот шляхтич проговорился насчет громадных денег, они у него в Биллевичах закопаны. Если я отпущу его с девушкой, они свое добро откопают и уйдут в леса. По мне, уже лучше держать их тут, а денежки реквизировать… Сейчас война, сейчас все можно! Он, кстати, сам напросился. Вот и прикажем перекопать сады в Биллевичах пядь за пядью; ничего, должны найти. А мечник, раз уж тут сидит, и шума не подымет на всю Литву, что его грабят. Меня прямо зло берет, как подумаю, сколько я тут денег напрасно потратил на эти забавы и турниры, а все зря! Все зря!..
– А меня уже давно зло берет на эту девку. Честно говорю вашей светлости, что, когда она вчера пришла и говорит мне, как последнему холую: «Иди, слуга, наверх, там твой хозяин лежит», – я ей чуть голову не свернул, как птичке, я ведь подумал, что это она ткнула вашу светлость ножом либо подстрелила из пистолета.
– Ты же знаешь, что я не люблю, когда у меня тут командуют. Правильно сделал, что не совался, я бы тебя приказал теми самыми щипцами покусать, которые были приготовлены для Пляски… Девушки не касайся…
– А Пляску я уже выпроводил обратно. Он был в полном недоумении, и на что его привозили, не зная, и зачем гонят вон. Хотел возмещения, вроде толковал, что «в торговле есть убытки», но я ему сказал: в награду ты поздорову уносишь отсюда ноги!.. Нешто мы вправду завтра выступаем на Подлясье?
– Истинный бог. А войска уже выступили, как я приказал?
– Рейтары уже вышли в Кейданы, оттуда они должны идти в Ковно и там ждать… Наши польские хоругви пока здесь, мне что-то не с руки их было выпускать вперед. Вроде и верные люди, а все же могут снюхаться с конфедератами. Гловбич пойдет с нами; казаки Вротынского тоже, Карлстрем со шведами идет в передовом дозоре… По дороге согласно приказу они будут вырезать бунтовщиков и в особенности мужичье.
– Отлично.
– Кириц с пехотой будет подтягиваться не спеша, чтобы было в тяжелую минуту на кого опереться. Если мы должны бить как молния и наш расчет будет только на скорость, то не знаю, на что нам могут пригодиться прусские и шведские рейтары. Жалко, не хватает польских хоругвей, между нами говоря, ничего нет лучше…
– А артиллерия выступила?
– Да.
– Как это? И Патерсон?
– Нет! Патерсон тут, он ухаживает за Кетлингом, тот покалечился собственной шпагой. Он его очень любит. А я, не зная Кетлинга как отважного офицера, еще бы подумал, что он умышленно напоролся, чтобы не идти в поход.
– Тут надо будет оставить человек сто, то же самое в Россиенах и Кейданах. Шведские гарнизоны у нас хилые, а де ля Гарди и так клянчит людей у Левенгаупта каждый день. А еще и мы уйдем, тогда бунтовщики вообще забудут о шавельском разгроме и снова головы подымут.
– Они и без того подымают. Я снова слышал, что в Тельшах вырезали шведов.
– Шляхта или мужики?
– Да холопы под водительством ксендза, но есть и отряды шляхты, особенно близ Лауды.
– Лауданские все ушли с Володыёвским.
– Осталась еще куча подростков и дедов. Так и эти за оружие хватаются, они ведь прирожденные вояки.
– Без денег мятежники ничего не докажут.
– А вот мы в Биллевичах деньгами запасемся. Это надо быть таким гением, как ваша светлость, чтобы так со всем справиться.
Богуслав горько усмехнулся.
– В этой стране больше ценят того, кто умеет подлизаться к ее королевскому величеству и шляхте. Гением быть не окупается. Счастье еще, что я князь Римской империи, не привязывать же и меня за ногу к первой попавшей сосне. Мне бы только доходы регулярно приходили из здешних имений, а так вся эта Речь Посполитая меня не касается.
– Лишь бы не конфисковали.
– Раньше мы конфискуем Подлясье, если не всю Литву. А пока позови мне Патерсона.
Сакович вышел и вскоре вернулся с Патерсоном. У княжеского ложа начался совет, в результате которого решено было завтра на рассвете выступать и скорым маршем идти на Подлясье. Князь Богуслав вечером чувствовал себя уже настолько хорошо, что пировал с офицерами и даже изволил развлекаться и шутить допоздна, с удовольствием внемля ржанию коней и звону оружия хоругвей, готовящихся выступить в поход.
Временами он глубоко вздыхал и потягивался в кресле.
– Я вижу, что этот поход меня вылечит, – говорил он офицерам, – я ведь со всеми этими переговорами да развлечениями здесь засиделся. Богом клянусь, почуют мою руку конфедераты и наш экс-кардинал в короне[145]145
Прим.
[Закрыть].
А Патерсон осмелился ответить на это:
– Счастье еще, что Далила не остригла волос у Самсона.
Богуслав на мгновение задержал на нем свой странный взгляд, от которого шотландец пришел было в замешательство, но вскоре лицо князя прояснила страшноватая улыбка.
– Если Сапега тут у них опора, – сказал он, – то я его так тряхну, что вся Речь Посполитая свалится ему на голову.
Разговор шел по-немецки, так что все офицеры-чужеземцы поняли князя прекрасно и ответили хором:
– Аминь!
Назавтра войско во главе с князем выступило, не дожидаясь дня. Прусские помещики, которых приманил сюда блеск княжеского двора, стали разъезжаться по домам.
За ними двинулись в Тильзит те, кто искал в Таурогах убежища от опасностей войны, а теперь Тильзит казался им понадежней. Остались только мечник, панна Кульвец и Оленька, не считая Кетлинга и старого офицера Брауна, командовавшего маломощным гарнизоном.
Мечник после того памятного удара обушком лежал чуть не две недели, иногда харкая кровью, однако, поскольку кости были целы, он начал помаленьку приходить в себя и подумывать о побеге.
Тем временем из Биллевичей приехал эконом с письмом от самого Богуслава. Мечник сначала не хотел читать письма, но вскоре передумал, по совету панны Александры, которая была того мнения, что лучше знать все планы врага.
«Милостивый государь пан Биллевич! Concordia res parvae crescunt, discordia maximae dilabuntur![146]146
Благодаря согласию растут малые государства, из-за раздоров гибнут большие державы! (лат.).
[Закрыть] Судьба так решила, что мы расстались не в том согласье, какового мое уважение для ясновельможного пана и его прекрасной племянницы требует и в чем, бог свидетель, не моя вина, поскольку ты, ясновельможный пан, знаешь лучше меня, что за мои искренние намерения вы мне отплатили неблагодарностью. Того же, что бывает во гневе сделано, не следует по дружбе брать в расчет, надеюсь поэтому, что мои пылкие поступки ты, ясновельможный пан, соблаговолишь простить обидой, от вас полученной. Я вам тоже от всего сердца прощаю, как мне то велит христианская любовь к ближнему, и стремлюсь вернуться к доброму согласию. А чтобы дать тебе, ясновельможный пан, доказательства, что никакой обиды в моем сердце не осталось, я считаю делом чести не отказывать тебе в той услуге, которой ты от меня добивался, и принимаю деньги ясновельможного пана…»
Тут мечник прекратил чтение, ударил кулаком по столу и завопил:
– Да скорей он мой труп увидит, чем полушку из моего сундука!..
– Читай дальше, батюшка, – сказала Оленька.
Мечник снова поднес к глазам письмо.
«…которых добыванием я, не желая утруждать ясновельможного пана и здоровьем его жертвовать в наши бурные времена, приказал заняться и все подсчитать…»
На этом месте мечнику изменил голос, и письмо упало из рук на пол; на мгновение могло показаться, что шляхтич утратил речь, потому что он, вцепившись пальцами в свой чуб, дергал волосы со всей силы.
– Бей его, кто в бога верит! – выкрикнул он наконец.
А Оленька на это:
– Одной обидой больше, божья кара ближе, ибо скоро переполнится чаша терпения…
ГЛАВА XIX
Отчаяние мечника было столь велико, что девушка вынуждена была его утешать и заверять, что деньги эти не пропащие, что само письмо может служить распиской, а у Радзивилла, хозяина стольких владений в Литве и на Руси, будет с чего взыскивать.
Однако, поскольку трудно было предвидеть, какая судьба ждет их в дальнейшем, особенно если Богуслав с победой вернется в Тауроги, они начали еще настойчивей думать о побеге.
Оленька, правда, советовала его отложить, пока Гасслинг-Кетлинг не выздоровеет, поскольку Браун был мрачный и нелюбезный солдафон, слепо повинующийся приказам, и с ним было не сговориться.
Что касается Кетлинга, то тут девушка хорошо знала, что он покалечился специально, чтобы остаться рядом с ней, поэтому она глубоко верила – он готов для нее на все. Совесть, правда, ее мучила одним вопросом: имеет ли человек право ради собственного спасения жертвовать судьбой, а может, и жизнью другого человека, однако угроза, висевшая над ней в Таурогах, была так страшна, что во сто крат превышала опасности, которые угрожали Кетлингу, если бы он бросил службу. Ведь Кетлинг, как офицер просто превосходный, везде мог найти себе место, причем еще более достойное, а вместе с ним и таких могучих покровителей, как король, пан Сапега или пан Чарнецкий. И при том он будет служить благородному делу и найдет поле деятельности, чтобы отблагодарить эту страну, приютившую его, изгнанника. Смерть грозила ему только в том случае, если бы он попал в руки Богуслава, но ведь Богуслав еще не завладел всей Речью Посполитой!
Девица перестала колебаться, и, когда здоровье молодого офицера настолько улучшилось, что он мог нести службу, она позвала его к себе.
Кетлинг предстал перед нею бледный, исхудавший, без кровинки в лице, но, как всегда, полный почтения, обожания и покорности.
При виде его у Оленьки навернулись слезы на глаза, поскольку это была единственная добрая душа во всех Таурогах, и при том столь бедная и страдающая душа, что, когда Оленька спросила его о здоровье, молодой офицер ответил:
– К сожалению, хорошо, а лучше бы мне было умереть…
– Вам надо бросать эту службу, – ответила, глядя на него с сочувствием, девушка, – ведь такое благородное сердце должно быть уверено, что служит благородному делу, благородному королю.
– Увы! – повторил офицер.
– Когда у вас кончается срок службы?
– Только через полгода.
Оленька немного помолчала, потом подняла на него свои чудесные очи, которые в эту минуту потеряли свою строгость, и сказала:
– Слушай меня, рыцарь. Я буду с тобой говорить как с братом, как с человеком, которому я верю: ты можешь и должен освободить себя от слова.
Сказав это, она открыла ему все: и планы побега, и то, что рассчитывает на его помощь. Она доказывала ему, что он может найти место везде, и прекрасное место, такое же, как его прекрасная душа, почетное место, какое только его рыцарское сердце может себе желать; наконец, она завершила свою речь такими словами:
– Я вам буду благодарна до самой смерти. Я хочу отдать себя под защиту господа бога и постричься в монастырь, но где бы ты ни был, далеко или близко, на войне или в мире, я буду за тебя молиться, я буду просить у бога, чтобы моему брату и благодетелю он дал покой и счастье, поскольку я, кроме благодарности и молитвы, ничего ему дать не могу…
В этом месте голос ее дрогнул, а офицер слушал ее, бледный как полотно, наконец он опустился на колени, сжал лоб ладонями и голосом, похожим больше на стон, сказал:
– Я не могу, госпожа! Не могу…
– Вы мне отказываете? – спросила его с удивлением панна Биллевич.
А он вместо ответа начал молиться.
– Господи, великий и милосердный! – говорил он. – С детских лет никогда ложь не коснулась уст моих, никогда меня не запятнал ни один бесчестный поступок. Еще подростком я защищал этой слабой рукой моего короля и родину; за что же, господи, ты караешь меня так тяжко и ниспосылаешь мне муку, вытерпеть которую, ты сам видишь, у меня не хватает сил!
Тут он обратился к Оленьке:
– Госпожа, ты ведь не знаешь, что значит приказ для солдата, в выполнении его для солдата не только обязанность, но и честь и слава. Меня связывает присяга, и более, чем присяга, мое рыцарское слово, что я не покину службу до срока, и то, что для нее нужно, я слепо выполню. Я солдат и дворянин, и я никогда не пойду по стопам тех наемников, которые предают свою честь и службу. И даже по приказу, и даже по твоей просьбе я не изменю своему слову, хоть и говорю это с мукой и болью. Если бы я, имея приказ никого не выпускать из Таурогов, стоял бы у ворот, и если бы ты сама, госпожа, захотела бы пройти через них вопреки приказу, то ты бы прошла, но через мой труп. Ты меня не знала, и ты ошиблась во мне. Но смилуйся надо мною, пойми, что я не могу помогать тебе в побеге и даже слушать о нем не должен, поскольку приказ был точный, его получил Браун и мы, пятеро оставшихся тут офицеров. О боже, боже! Если бы я предвидел, что будет такой приказ, скорей бы я двинулся в этот поход… Я вас не могу убедить, вы мне не верите, однако бог все видит, и пусть бог так меня судит после смерти, как правдивы мои слова, что я жизнь бы свою отдал без колебаний… а честь не могу, не могу…
Сказав все это, Кетлинг сложил руки и замолк, совершенно обессиленный, только тяжело дышал.
Оленька еще не опомнилась от удивления. У нее не было времени ни вдуматься, ни оценить как следует эту душу, исключительную по своему благородству; она только чувствовала, что у нее уходит из рук последняя надежда на спасение, что у нее отняли единственный способ освобождения из ненавистной неволи.
Но она еще пробовала сопротивляться.
– Послушайте, – сказала она, помолчав. – Я внучка и дочь солдата. Дед и отец мой тоже ставили честь выше своей жизни, но именно поэтому даже ради наград они бы не позволили себе слепо подчиняться…
Кетлинг дрожащей рукой достал письмо из поясной сумки, подал его Оленьке и сказал:
– Сама погляди, госпожа, считать ли мне такой приказ служебной обязанностью?
Оленька заглянула в бумагу и прочла следующее:
«Поскольку до нашего сведения довели, что урожденный Биллевич, россиенский мечник, намеревается тайно покинуть нашу резиденцию с намерениями, явно враждебными нам, чтобы своих знакомых, свойственников, родных и вассалов excitare ad rebellionem[147]147
Возбудить к восстанию (лат.).
[Закрыть] против его шведского величества и против нас, приказываем офицерам, остающимся в гарнизоне в Таурогах, содержать урожденного Биллевича вместе с племянницей как заложников и военных пленников, охранять и не допускать их побега, под угрозой лишения чести и sub poena[148]148
Под страхом (лат.).
[Закрыть] военного суда…»
– Приказ пришел с первого их привала, после выезда князя, – сказал Кетлинг, – поэтому он письменный.
– Да свершится воля божья! – произнесла, помолчав, Оленька. – Ничего не поделаешь.
Кетлинг чувствовал, что ему пора уходить, и не трогался с места. Его бледные губы время от времени шевелились, как будто он хотел что-то сказать, но голос ему не повиновался.
Его терзало желание броситься к ее ногам и умолять о прощении, но он, в свою очередь, чувствовал, что у нее достаточно своих бед, и находил странную радость в том, что и он страдает и будет страдать, не жалуясь.
В конце концов он поклонился и вышел в молчании, но тут же, в коридоре, он посрывал с себя повязки, которыми была затянута незажившая рана, и упал в обморок, а когда через час его нашла дворцовая стража неподалеку от лестницы и отнесла в цейхгауз, он уже был в таком тяжелом состоянии, что две недели не мог подняться с постели.
Оленька после ухода Кетлинга некоторое время оставалась неподвижной. Она готова была ко всему, даже к смерти, но только не к отказу, поэтому в первый момент, несмотря на ее обычное мужество, она потеряла все свои силы и энергию, она почувствовала себя слабой, обычной женщиной, и хотя бессознательно повторяла: «Да будет божья воля», – все же боль обиды взяла верх над смирением, и обильные горькие слезы хлынули у нее из глаз.
В это время вошел мечник, взглянул на племянницу и сразу же понял, что надо ждать плохих новостей, так что живенько спросил:
– Господи боже! Что еще стряслось?
– Кетлинг отказывается, – ответила девушка.
– Все это подлецы, шельмы и собачья кость! Как это? Он отказывается помочь?
– Он не только отказывается помочь, – ответила она, жалуясь, как малое дитя, – он еще говорит, что помешает нам, даже ценой собственной жизни.
– Почему! Господи! Почему?
– Потому что такая наша судьба! Кетлинг не изменник, но такая уж наша судьба, потому что мы самые несчастные из всех людей.
– А, чтоб этих еретиков гром разразил! – крикнул мечник. – На невинных нападают, обирают, крадут, в тюрьме держат… Пропали наши головы! Честным людям не житье в такие времена!
Тут он начал ходить быстрыми шагами по комнате и угрожать кому-то кулаками, а потом, скрипнув зубами, вымолвил:
– Лучше уж воевода виленский, в тысячу раз лучше даже Кмициц, чем эти надушенные шельмы без стыда и совести!
А когда Оленька, ничего не ответив, начала плакать еще горше, пан мечник смягчился и вскоре повел другие речи:
– Не плачь. Кмициц мне потому подвернулся на язык, что уж он-то нас, по крайней мере, выручил бы из этого вавилонского плена. Он бы тебя не отдал всем этим Браунам, Кетлингам, Патерсонам и самому Богуславу. Да нет, все они, изменники, одинаковы! Не плачь! Слезами горю не поможешь, а тут надо помозговать. Ладно, пусть не хочет Кетлинг помогать… Чтоб его перекосило!.. Тогда без него обойдемся… Вроде в тебе есть мужской гонор, а в тяжелом случае и ты можешь хлюпать… Что говорит Кетлинг?
– Он говорит, что князь велит нас стеречь как военных пленников, опасаясь, как бы вы, дядюшка, не собрали отряда и не пошли бы с конфедератами.
Пан мечник подбоченился:
– А! А! Шельма, испугался! И правильно, поскольку я так и сделаю, богом клянусь!
– Получив приказ по службе, Кетлинг отвечает за него своей честью.
– Ну и хорошо!.. Обойдемся без помощи еретиков!
Оленька вытерла слезы.
– Думаете, дядя, что будет можно?
– Я думаю, что это нужно, а если нужно, то тогда и можно, хоть бы пришлось на канатах спускаться из этих окошек.
А барышня тут же:
– Извини, что я плакала… Давай скорей думать!
Слезы у нее мгновенно высохли, брови сошлись с прежней энергией и решительностью.
Как-то сразу выяснилось, что мечник не может найти выхода из положения и что девица соображает намного лучше. Но и у нее дело шло туго, поскольку было ясно, что их тут должны стеречь как следует.
Тогда они решили ничего не предпринимать раньше, чем в Тауроги придут первые вести от Богуслава. И на этом они сосредоточили все свои надежды, уповая на божье возмездие для изменника родины и нечестивца. Ведь он мог и погибнуть, мог тяжело заболеть, его мог побить Сапега, и тогда в Таурогах бы начался переполох, и уж никто бы не смотрел за воротами так усердно.
– Знаю я пана Сапегу, – говорил, подбадривая себя и Оленьку, мечник, – это вояка не из быстрых, но аккуратный и страшно упрямый. Его верность королю и отчизне exemplum для всех. Все заложил, распродал, но собрал такую силу, против которой Богуслав одно ничтожество. Этот почтенный сенатор, а тот ветрогон, этот верующий католик, а тот еретик, у этого солидность, а тому все гори огнем! И за кем будет тут виктория и божеское благословение? Отступит радзивиллова ночь перед сапегинским днем, отступит! Неужели нет на этом свете справедливости и наказания!.. Подождем давай новостей и помолимся за успех сапегинского оружия.
И они стали ждать, однако прошел долгий месяц, тяжелый для измученных сердец, прежде чем прибыл первый гонец, и то не в Тауроги, а к Стенбоку, в Королевскую Пруссию.
Кетлинг, который после разговора с Оленькой не смел показаться ей на глаза, прислал ей тут же записку следующего содержания:
«Князь Богуслав победил пана Кшиштофа Сапегу под Бранском; несколько хоругвей кавалерии и пехоты уничтожено под корень. Он идет на Тыкоцин, где стоит Гороткевич».
Для Оленьки это был просто гром с ясного неба. По своей девической простоте она считала, что полководческие таланты и рыцарские суть одно и то же, а поскольку она видела в Таурогах, как Богуслав с легкостью побеждал самых способных рыцарей, она по той же простоте вообразила, что он являет собою злую, но непобедимую силу, против коей никто не устоит.
И надежда, что кто-нибудь одолеет Богуслава, совершенно гасла в ней. Напрасно мечник успокаивал ее и утешал тем, что молодой князь не мерился еще силами со старым Сапегой, напрасно ей доказывал, что даже одно только звание гетмана, которым король только что украсил старого пана Сапегу, должно дать этому последнему превосходство над Богуславом, она не верила, не смела верить.
– Кто его победит? Кто перед ним устоит?.. – спрашивала она постоянно.
Дальнейшие сообщения, казалось, подтверждали ее страхи.
Несколькими днями позже Кетлинг снова прислал записку с донесением о разгроме Гороткевича и взятии Тыкоцина. «Все Подлясье, – писал он, – уже в руках князя, который, не ожидая пана Сапеги, сам идет на него большими переходами».
«Пан Сапега тоже будет разбит!» – подумала девушка.
И тут прилетела как бы первая ласточка, вестница весны, новость с другого края. На приморские земли Речи Посполитой она прилетела поздно, но зато была украшена всеми красками радуги, как дивная легенда первых веков христианства, когда святые еще ходили по земле, служа правде и справедливости.
– Ченстохова! Ченстохова! – неслось из уст в уста.
Сердца теплели и расцветали, как цветы на пригретой весенним солнцем земле. «Ченстохова защитила себя, видели ее самое, королеву польскую, как она прикрывала стены голубым покровом; смертоносные гранаты подкатывались перед ее святые стопы, ласкаясь, как домашние псы; у шведов отсыхали руки, мушкеты прирастали к их башкам, так что они отступили в страхе и стыде».
Чужие друг другу люди, слышав эту весть, падали друг другу в объятия, плача от радости. Другие жаловались, что весть пришла так поздно.
– А мы тут в слезах, – говорили, – мы в страданиях, мы в муках столько времени жили, а нужно было веселиться!
И начало греметь по всей Речи Посполитой, и несся этот грозный грохот от Понта Эвксинского до Балтики, так что дрожали волны обоих морей; это народ верный, народ набожный вставал как буря в защиту своей королевы. Все сердца заполнила надежда, все зеницы загорались огнем; то, что раньше казалось страшным и непобедимым, таяло на глазах.
– Кто его победит? – говорил девушке мечник. – Кто перед ним устоит? Теперь ты знаешь кто. Святая дева!
И они оба с Оленькой целыми днями лежали, распластавшись крестом перед распятием, вознося богу благодарность за милосердие над Речью Посполитой; и перестали сомневаться в собственном спасении.
О Богуславе же с давних пор ничего не стало слыхать, как будто он со всем своим войском канул в воду. Офицеры, оставленные в Таурогах, начали проявлять беспокойство и всматриваться в свое неверное будущее. Они бы предпочли этому глухому молчанию даже весть о поражении. Но ни одна весть не могла просочиться – наводящий страх Бабинич уже вышел со своими татарами на князя и перехватывал всех гонцов.