Текст книги "Ганя"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
X
На следующий день в шесть утра я подъехал к кургану, где уже ждал меня Селим. По дороге туда я дал себе торжественное обещание сохранять спокойствие.
– Что ты хотел мне сказать? – спросил Селим.
– Я хотел тебе сказать, что знаю все. Ты любишь Ганю, а она тебя. Мирза! Ты поступил недостойно, расставив силки ее сердцу. И это я хотел тебе прежде всего сказать.
Селим побледнел, но внутри его все бушевало. Он подъехал ко мне вплотную, так что лошади наши едва не столкнулись, и спросил:
– Но почему? Почему? Думай, что говоришь!
– Во-первых, потому, что ты мусульманин, а она христианка, и ты не можешь на ней жениться.
– Я перейду в христианство.
– Отец тебе не позволит.
– О! Позволит, наконец…
– Наконец, существуют и другие препятствия. Хоть бы ты даже перешел в христианство, ни я, ни отец мой никогда и ни за что Ганю тебе не отдадим. Понимаешь?
Мирза перегнулся ко мне с седла и ответил, отчеканивая каждый слог:
– А я вас не стану спрашивать! Это ты, в свою очередь, понимаешь?
Я был еще спокоен и весть об отъезде Гани приберегал под конец.
– Она не только не будет твоей, – ответил я холодно и так же отчеканивая, – но ты ее больше не увидишь. Я знаю, что ты собирался посылать ей письма; предупреждаю, что буду следить за этим и в первый же раз прикажу высечь твоего посланца розгами. И сам ты тоже не будешь больше к нам приезжать. Я тебе запрещаю!
– Посмотрим! – ответил он, задыхаясь от гнева. – А теперь позволь мне сказать. Не я, а ты поступаешь недостойно. Мне уже все ясно. Я спрашивал тебя, любишь ли ты ее. Ты ответил: нет! Я хотел устраниться, пока еще было возможно, ты отвел мою жертву. Кто же виноват? Ты лгал, что не любишь ее. Из самолюбия, из эгоистической гордости ты стыдился признаться, что любишь. Ты любил впотьмах, я при свете. Ты любил ее тайком, я открыто. Ты отравлял ей жизнь, я старался осчастливить. Кто же виноват? Я бы устранился, видит бог, я бы устранился. Но теперь уже поздно. Теперь она любит меня, и слушай, что я тебе скажу: вы можете запретить мне бывать в вашем доме, можете перехватывать мои письма, а все-таки я клянусь, что не отрекусь от Гани, что никогда ее не забуду, что буду любить ее вечно и разыщу всюду. Я действую прямо и честно, но я люблю, люблю ее больше всего на свете, вся моя жизнь только в этой любви, без нее я бы умер. Я не хочу вносить несчастье в ваш дом, но теперь во мне проснулись какие-то силы, которых я сам страшусь. Я готов на все. О! Если вы обидите Ганю…
Речь его лилась неудержимо, он побледнел и стискивал зубы. Могучее чувство охватило эту пламенную восточную натуру, и от каждого его слова веяло страстью, как жаром от огня, но я не хотел с этим считаться и отвечал холодно и решительно:
– Не для того я приехал сюда, чтобы выслушивать твои излияния. Угрозы твои я презираю и повторяю тебе еще раз: Ганя никогда не будет твоей.
– Я еще не все сказал, – продолжал Селим. – Как и насколько я люблю Ганю, я не стану говорить: я не способен это передать, а ты понять. Но я клянусь тебе, что при всей моей любви, если бы она любила тебя, в душе моей нашлось бы достаточно благородства, чтобы навсегда отказаться от нее. Генрик, ведь мы должны думать о ней! Ты всегда был великодушен. Так послушайся же меня, откажись от нее, а потом требуй хоть моей жизни. Вот рука моя, Генрик! Ради Гани, помни: ради Гани!
И он потянулся ко мне с распростертыми объятиями, но я осадил коня.
– Заботу о ней предоставь мне и моему отцу. Мы уже о ней подумали. Имею честь сообщить тебе, что Ганя послезавтра уезжает за границу, и ты ее больше не увидишь. А теперь прощай.
– А-а! Если так, то посмотрим!
– Посмотрим!
Я повернулся назад и, не оглядываясь, поскакал домой.
Невесело было у нас в доме эти два дня, остающиеся до отъезда Гани. Мадам д'Ив с сестрами уехала на другой же день после разговора с отцом. Остались только я, отец, ксендз Людвик и Ганя. Бедняжка знала уже, что должна уехать, и весть эту приняла с отчаянием. Она, видимо, ждала, что я поддержу ее, и возлагала на меня последнюю надежду, а я, догадываясь об этом, старался ни на минуту не оставаться с ней наедине. Я достаточно знал себя и понимал, что слезами она добьется от меня всего, чего захочет, а я ни в чем не смогу ей отказать. И я избегал даже ее взгляда, потому что не мог вынести этой мольбы о пощаде, которая выражалась в ее глазах, когда она смотрела на меня или на отца.
К тому же, если б я даже захотел заступиться за нее перед отцом, это все равно ни к чему бы не привело: отец никогда не отступал от принятого решения. Удерживало меня в отдалении от Гани и чувство стыда. Я стыдился и последнего разговора с Мирзой, и недавней моей суровости с Ганей, и той роли, которую во всем этом играл, и, наконец, того, что, вблизи избегая ее, я в то же время следил за ней издали. Но у меня были причины за ней следить. Я знал, что Мирза, как хищная птица, кружит день и ночь вокруг нашего дома; на другой же день после разговора с Селимом я видел, как Ганя поспешно прятала какой-то исписанный листок бумаги – несомненно, письмо от него или ему. Я предполагал, что они даже будут видеться, и в сумерки подстерегал Селима, но не смог его поймать. Два дня пролетели быстро, как стрела, пущенная из лука. В день, назначенный для отъезда Гани в Устжицу, отец, пожелавший купить на ярмарке лошадей, под вечер уехал в город, взяв с собой Казика. Проводить Ганю должны были ксендз Людвик и я.
Между тем наступала решающая минута, и я заметил, что с ее приближением Ганей овладело какое-то странное беспокойство. Она изменилась в лице и дрожала всем телом. Иногда она вздрагивала, как будто испугавшись чего-то. Наконец село солнце, село как-то мрачно – за густые, желтые, клубящиеся тучи, которые предвещали грозу и град. Время от времени в западной части небосклона слышались отдаленные раскаты, словно громкий ропот надвигающейся грозы. Воздух был насыщен электричеством, было душно и парило. Птицы попрятались под кровлями и на деревьях, только ласточки беспокойно проносились над землей; не шелестели листья и, точно обессилев, поникли на ветвях; со скотного двора доносилось жалобное мычание вернувшихся с поля коров. Вся природа была охвачена какой-то угрюмой тревогой. Ксендз Людвик велел закрыть окна. Я хотел до грозы поспеть в Устжицу и поднялся, чтобы приказать кучеру скорее запрягать лошадей. Когда я выходил из комнаты, Ганя тоже встала, но тотчас же снова опустилась на стул. Я взглянул на нее: она то краснела, то бледнела.
– Что-то душно мне, душно! – вдруг вскричала она и, сев у окошка, стала обмахиваться платком. Странное ее беспокойство заметно усилилось.
– Может быть, переждем, – предложил ксендз Людвик, – и полчаса не пройдет, как разразится гроза.
– За полчаса мы доедем до Устжицы, – ответил я. – Да и вообще кто знает, не пустые ли это страхи.
И я побежал в конюшню. Лошадь для меня уже была оседлана, но, как всегда, замешкались с запряжкой. Прошло с полчаса, пока кучер подал к крыльцу экипаж, а я подъехал верхом. Гроза, казалось, совсем нависла, но я больше не хотел откладывать. Сейчас же вынесли баулы Гани и привязали к задку экипажа. Ксендз Людвик в белом полотняном кителе ждал уже на крыльце с огромным, тоже белым зонтом.
– Где Ганя? Она готова? – спросил я.
– Готова. Уже с полчаса, как она ушла в часовню помолиться.
Я отправился в часовню, но Гани там не оказалось, из часовни я побежал в столовую, из столовой в гостиную: Гани не было.
– Ганя! Ганя!
Никто не откликнулся.
Слегка встревожившись, я поспешил к ней в комнату, думая, что ей стало дурно. В комнате ее, обливаясь слезами, сидела старуха Венгровская.
– Что, пора уже прощаться с паненкой?
– А где паненка? – спросил я, теряя терпение.
– Пошла в сад.
Побежал и я в сад.
– Ганя, Ганя! Пора ехать!
Тишина…
– Ганя, Ганя!
Словно в ответ мне беспокойно зашелестели листья под первым порывом бури, упало несколько крупных капель дождя, и снова воцарилась тишина.
«Что же это значит?» – спросил я себя и почувствовал, что от ужаса у меня волосы шевелятся на голове.
– Ганя, Ганя!
Вдруг мне послышалось, что она отозвалась с другого конца сада. Я вздохнул с облегчением. «Ах! Какой я глупец!» – подумал я и бросился в ту сторону, откуда донесся голос.
Но не нашел никого и ничего.
С той стороны сад был огорожен забором, а за ним тянулась дорога, ведущая к овчарне, которая стояла среди поля. Я вскарабкался на забор и посмотрел на дорогу: она была пустынна, только Игнац, мальчишка со скотного двора, пас гусей во рву, у самого забора.
– Игнац!
Мальчик, сняв шапку, подбежал, к забору.
– Ты не видел паненку?
– Видал. Она только что вон туда проехала.
– Что? Как? Куда поехала?
– Да к лесу, с паничем из Хожелей. О, да как еще ехали! Во всю мочь лошадей гнали.
«Иисусе! Мария! Ганя убежала с Селимом!»
У меня потемнело в глазах, а потом словно молнией озарило. Я вспомнил и беспокойство Гани, и письмо, которое видел у нее в руке. Значит, все это было условлено? Мирза ей писал и виделся с ней. А для побега они улучили минуту перед самым отъездом, зная, что в это время все в доме будут заняты. «Иисусе! Мария!» Холодный пот выступил у меня на лбу, и волосы встали дыбом. Не помню, как я очутился на крыльце.
– Коня мне! Коня! – крикнул я страшным голосом.
– Что случилось? Что случилось? – испугался ксендз Людвик.
Но ответил ему лишь удар грома, который раздался в эту минуту. Ветер засвистел у меня в ушах от бешеной скачки. Выехав в липовую аллею, я повернул к дороге, по которой они бежали, перемахнул через один забор, потом через другой и помчался дальше. Следы были ясно видны. Между тем разразилась гроза, стемнело; черные клочья туч были исчерчены яркими зигзагами молний; минутами все небо обращалось в сплошное пламя, а потом еще сильнее сгущался мрак; дождь лил ручьями. Придорожные деревья судорожно извивались из стороны в сторону. Как безумный хлестал я коня, колол его шпорами, и он стал хрипеть и стонать, и я тоже хрипел от бешенства. Припав к его шее, я искал следы на дороге, не сознавая и не думая ни о чем другом. Так я доскакал до леса. В эту минуту гроза обрушилась с новой силой. Какое-то неистовство охватило небо и землю. Лес колыхался, как нива, и размахивал черными ветвями, эхо раскатов разносилось во мраке, отдаваясь от сосны к сосне; удары грома, шум листвы на ветвях, треск ломающихся сучьев – все это смешивалось в какую-то адскую музыку. Я уже не различал следов и как ветер летел вперед. Только выехав из лесу, я их снова увидел при свете молний, но одновременно с ужасом заметил, что конь мой храпит все сильнее и замедляет бег. Я с удвоенной яростью подстегнул его хлыстом. Сразу же за лесом начинались пески – бескрайнее песчаное море, которое я мог объехать стороной, а Селим неизбежно должен был пересечь. Это могло задержать беглецов.
Я поднял глаза к небу. «Господи! Сделай так, чтобы я их догнал, а потом убей меня, если хочешь!» – взывал я в отчаянии. И молитва моя была услышана. Красная молния вдруг разорвала мрак, и при ее кровавом свете я увидел удаляющуюся бричку. Я не успел разглядеть лица, но уже не сомневался, что это они. Нас разделяло еще с полверсты, но ехали они не слишком быстро, так как в темноте по размытой дождем дороге Селим вынужден был править очень осторожно. Из груди моей вырвался громкий крик, в котором слились бешенство и радость. Теперь они уже не могли скрыться.
Селим оглянулся, тоже крикнул и принялся хлестать кнутом испуганных лошадей. Снова блеснула молния, и Ганя узнала меня. Я видел, как она с отчаянием ухватилась за Селима и как он ей что-то сказал. Через несколько секунд я приблизился настолько, что мог расслышать слова Селима.
– У меня при себе оружие! – донесся его голос в темноте. – Не приближайся ко мне: застрелю!
Но я ни на что не обращал уже внимания и подвигался все ближе и ближе.
– Стой! – кричал Селим. – Стой!
Я был едва в пятнадцати шагах от них, но с этого места дорога становилась ровнее, и Селим пустил лошадей вскачь. На минуту расстояние между нами увеличилось, но потом я снова стал их догонять. Тогда Селим обернулся и направил на меня пистолет. Он был страшен, но целился спокойно. Еще мгновение – и я бы ухватился за бричку. Вдруг загремел выстрел… конь мой отпрянул в сторону, проскакал еще несколько шагов, потом передние ноги его подкосились, я заставил его подняться, он присел на задние и, тяжело захрапев, рухнул наземь вместе со мной.
Я мгновенно вскочил и во всю мочь бросился бежать за ними, но усилия мои были напрасны. Бричка уносилась все дальше и дальше: потом я уже ее увидел, лишь когда молния разорвала тучи. Она исчезла вдали, во мраке, как последний проблеск надежды. Я хотел закричать, но не мог: у меня перехватило дыхание. Стук колес слышался все глуше, наконец я споткнулся о камень и упал.
Однако я заставил себя подняться.
– Уехали! Уехали! Скрылись! – повторял я вслух, а что делалось у меня в душе, я уж и сам не знаю. Один, среди ночи, в грозу, я был совершенно бессилен. Этот дьявол Мирза победил меня. Ах! Если бы Казик не уехал с отцом, если б мы вдвоем пустились в погоню, а теперь… Что ж будет? – Что же теперь будет? – громко закричал я, чтобы услышать собственный голос и не сойти с ума. Мне почудилось, что ветер смеется надо мной и свистит: «Ты тут застрял посреди дороги, без коня, а он там с нею». Так завывал ветер, и поддразнивал меня, и хохотал. Я медленно пошел назад, к своему коню. Из ноздрей его текла струйка черной, сгустившейся крови, но он еще был жив и дышал, подняв на меня меркнущий взгляд. Я сел рядом, припал к нему головой, и мне показалось, что я тоже умираю. А ветер все свистел надо мной и, смеясь, повторял: «Он там с нею!» Минутами мне мерещилось адское громыхание брички, уносившей во мрак мое счастье. А ветер свистел: «Он там с нею!» Мной овладело странное оцепенение. Как долго оно длилось – не знаю. Когда я очнулся, гроза уже прошла. По небу быстро скользили светлые стайки легких облачков, а в разрывах между ними синела лазурь и ярко светил месяц. В полях поднимался туман. Мертвый мой конь, успевший уже остыть, один напоминал мне о том, что произошло. Я стал осматриваться по сторонам, стараясь понять, где нахожусь. Справа я заметил далекие огоньки и поспешил туда. Это оказалась Устжица.
Я решил пойти к пану Устжицкому и поговорить с ним. Сделать это было нетрудно, тем более что жил пан Устжицкий не в самом доме, а в отдельном флигельке, где проводил большую часть дня и даже ночевал. Окна его еще светились. Я постучал в дверь.
Он сам мне отпер и в ужасе отшатнулся.
– Комедия! – пробормотал он. – На кого ты похож, Генрик!
– Молнией убило моего коня под самой Устжицей. Мне не оставалось ничего иного, как идти сюда.
– Во имя отца и сына! Да ты совсем промок, иззяб. Да сейчас уже ночь на дворе. Комедия! Я велю принести тебе поесть и переодеться.
– Нет, нет! Я хочу немедленно отправиться обратно.
– Ну, вот! А почему Ганя не приехала? Жена уезжает завтра в два часа. Мы думали, что вы пришлете ее с вечера.
Я вдруг решился рассказать ему все, так как нуждался в его помощи.
– Сударь! – начал я. – У нас стряслась беда. Я надеюсь, что вы не откроете этого никому: ни своей супруге, ни дочери, ни гувернанткам. Дело касается чести нашего дома.
Я знал, что он никому не расскажет, к тому же трудно было рассчитывать, что удастся скрыть происшедшее, поэтому я предпочел предупредить его, чтобы в случае надобности он мог объяснить, как было дело. И я рассказал ему все, умолчав лишь о том, что и сам был влюблен в Ганю.
– А, так ты будешь драться с Селимом? Комедия! А? – вскричал он, выслушав меня до конца.
– Да. Я хочу драться завтра же. Но еще сегодня я должен снова пуститься в погоню и прошу вас дать мне самых резвых лошадей.
– Погоню продолжать незачем. Далеко они не могли уехать. Поколесили, поколесили кругом, да и вернулись в Хожеле. Куда ж им еще бежать? Комедия! Приехали в Хожеле и бросились в ноги старому Мирзе. А что же делать? Ну, Селима старый Мирза, верно, запер в чулан, а панну… панну отвезет к вам. Комедия, а? Но Ганя-то, Ганя! Ну-ну!
– Пан Устжицкий!
– Ну-ну! Не сердись, мой мальчик! Я-то не стану ее винить. А вот мои дамы – это другое дело. Но что же мы время теряем даром?
– Да, да! Не будем терять время!
Устжицкий с минуту раздумывал.
– Мне уже ясно, как действовать. Я, не мешкая, еду в Хожеле, а ты скачи домой, а еще лучше – жди здесь. Если Ганя в Хожелях, я ее заберу и отвезу к вам. А вдруг мне ее не отдадут? Комедия! Я хочу быть со старым Мирзой, когда он ее повезет: уж очень горяч твой отец. Он, чего доброго, вызовет старика на дуэль, а тот ни в чем не виноват. А?
– Отца нет дома.
– Тем лучше! Тем лучше!
Пан Устжицкий хлопнул в ладоши.
– Янек! Поди сюда!
Вошел камердинер.
– Лошадей с бричкой мне через десять минут! Понял?
– А для меня лошадей? – напомнил я.
– И лошадей для пана. Комедия, почтеннейший!
Несколько минут мы оба молчали. Наконец я заговорил:
– Вы разрешите, я напишу Селиму? Я бы предпочел послать ему письменный вызов.
– Почему?
– Боюсь, что старый Мирза не позволит ему драться. Посадит его на несколько дней под замок и решит, что с него достаточно. А мне этого мало! Мало! Мало! Но если Селим уже сидит взаперти, вы его не увидите; через старика передать вызов нельзя, а письмо можно кому-нибудь оставить. Отцу я тоже не скажу, что хочу драться. Он может вызвать старика, а старик не виноват. А после нашего с Селимом поединка в этом уже не будет смысла. Вы же сами сказали, что я должен с ним драться.
– Да, так я полагаю! Драться, драться! Для шляхтича это всегда самое верное средство, а старик ли, молодой ли – это все равно! Для кого другого
– комедия! Но не для шляхтича. Ну пиши! Ты прав!
Я сел и написал следующее:
«Ты низкий человек. Этим письмом я даю тебе пощечину. Если ты не придешь завтра к хате Ваха с пистолетом или саблей, покажешь себя последним трусом, каким ты, наверное, и являешься»
Запечатав письмо, я вручил его пану Устжицкому. Затем мы оба вышли во двор, так как брички для нас уже были поданы. Перед самым отъездом мне вдруг пришла в голову ужасная мысль.
– Сударь! – окликнул я Устжицкого. – А если Селим увез Ганю не в Хожеле?
– Если не в Хожеле, то он выиграл время: сейчас ночь, тут пятьдесят дорог во все стороны и… ищи ветра в поле. Да куда он ее повезет?
– В город N.
– Шестнадцать миль без перекладных? Ну, в таком случае можешь не беспокоиться. Комедия, а? В таком случае завтра, нет, сегодня же я поеду в N., но сначала все-таки в Хожеле; повторяю тебе: можешь не беспокоиться.
Через час я уже подъезжал к дому. Была ночь, даже поздняя ночь, но везде в окнах мелькали огоньки. Видно, люди ходили с огнем из комнаты в комнату. Когда моя бричка загремела у крыльца, скрипнула дверь и в сени вышел ксендз Людвик со свечой в руке.
– Тише! – шепнул он мне, приложив палец к губам.
– Ганя? – взволнованно спросил я.
– Говори тише! Ганя уже здесь. Старый Мирза ее привез. Идем ко мне, я все тебе расскажу.
Мы пошли в комнату ксендза.
– Где же ты был?
– Я гнался за ними. Мирза пристрелил моего коня. А отец здесь?
– Вернулся сейчас же после отъезда старого Мирзы. О, несчастье! Несчастье! Теперь при нем доктор. Мы думали, с ним сделается удар. Он хотел немедленно ехать с вызовом к старому Мирзе. Не ходи туда сейчас: отцу вредно волноваться. А завтра упроси его не вызывать Мирзу. Это тяжкий грех, тем более что старик не виноват. Селима он избил и запер, а Ганю сам привез сюда. Людям приказано молчать. Счастье еще, что он не застал отца.
Оказалось, что старик Устжицкий все великолепно предвидел.
– Как Ганя?
– Вымокла до нитки. У нее жар. Отец страшно ее бранил. Бедное дитя!
– А доктор Стась видел ее?
– Видел и велел немедленно уложить в постель. При ней старуха Венгровская. Подожди меня здесь. Я пойду к отцу, скажу ему, что ты приехал. Он уже разослал за тобой лошадей во все стороны. Казика тоже нет: поехал тебя искать. Боже! Боже всемогущий, что тут творилось!
С этими словами ксендз отправился к отцу, а я не мог усидеть в его комнате и побежал к Гане. Я не хотел ее видеть, о нет! Это стоило бы мне слишком много. Но я хотел увериться, что она действительно возвратилась и снова находится в безопасности, под нашим кровом, вблизи от меня, укрытая от бури и страшных событий нынешнего дня. Странные чувства волновали меня, когда я подходил к ее комнате. Не гнев и ненависть переполняли мое сердце, а тяжелая, глубокая скорбь и огромная невыразимая жалость к этой беззащитной, несчастной жертве безумства Селима. Она представлялась мне голубкой, которую унес ястреб. Ах, бедняжка! Сколько ей пришлось перенести унижений, какой стыд она должна была испытать при встрече со старым Мирзой в Хожелях! Я дал себе клятву никогда не огорчать ее ни малейшим упреком и держаться с ней так, словно ничего не произошло.
Когда я подошел к ее комнате, отворилась дверь и показалась старуха Венгровская. Я остановил ее вопросом:
– Что, спит паненка?
– Не спит, не спит, бедняжка, – ответила бабуся. – Ох, панич мой золотой, кабы вы знали, что только тут было! Как пан-то наш гаркнет на паненку (тут старуха Венгровская принялась кончиком фартука утирать слезы), ну, думаю, тут она, горемычная, и помрет на месте. А уж страху-то она натерпелась, а уж вымокла, о Иисусе! Иисусе!
– Ну а теперь как она себя чувствует?
– Вот посмотрите, паничек, не миновать ей захворать от всех этих напастей. Хорошо, хоть доктор под рукой.
Я велел Венгровской сейчас же снова идти к Гане и не закрывать за собой дверь, потому что хотел хотя бы издали взглянуть на нее. Из темноты я действительно увидел Ганю в полуоткрытую дверь; она сидела на постели в ночном белье. На щеках ее горел яркий румянец, глаза блестели; я заметил также, что она слегка задыхается. Очевидно, у нее был жар.
Я заколебался, входить или не входить, но в эту минуту ксендз Людвик тронул меня за плечо.
– Отец тебя зовет, – сказал он.
– Ксендз Людвик! Она больна!
– Сейчас доктор снова зайдет к ней. А ты пока поговори с отцом. Ступай, ступай; уже поздно.
– Сколько времени?
– Час ночи.
Я хлопнул себя по лбу. Да ведь в пять утра я должен драться с Селимом.