355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрик Сенкевич » Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5 » Текст книги (страница 14)
Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:31

Текст книги "Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5"


Автор книги: Генрик Сенкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

И лишь минуту спустя, словно придя в себя и собравшись с мыслями, ответил:

– Ой, добре, як давно не бувало!

В пути провели целый день. Наконец солнце побагровело, и огромный его шар перекатился на молдавскую сторону, Днестр засверкал, точно огненная лента, а с востока, от Дикого Поля, потихоньку стал подползать сумрак.

До Хрептева было уже недалеко, но лошади нуждались в отдыхе, и потому был устроен настоящий привал.

Среди драгун кое-кто запел вечернюю молитву, татары послезали с коней и, разостлав на земле овчины, тоже начали молиться, стоя на коленях, оборотясь лицом к востоку. Голоса их то громко звенели, то снижались до шепота; порой по рядам проносилось: «Алла! Алла!», а потом все разом умолкали, поднимались с колен и, держа перед лицом обращенные кверху ладони, замирали в благоговейной сосредоточенности, лишь время от времени сонно и будто со вздохом повторяя: «Лохичмен, ах, лохичмен!» Падавшие на них солнечные лучи становились все багрянее, с запада потянул ветерок, и тотчас в глубине леса поднялся громкий шум, словно деревья хотели на пороге ночи воздать хвалу тому, кто рассыпает по темному небу тысячи мерцающих звезд.

Бася с огромным любопытством наблюдала за молитвою татар, и сердце ее сжималось при мысли, что столько добрых солдат, прожив тяжкую жизнь, попадет в пекло – и потому, прежде всего, что, пребывая постоянно среди людей, исповедующих истинную веру, они не пожелали, глядя на них, с греховного свернуть пути.

Заглоба, которому все это было не в новинку, слушая благочестивые Басины рассуждения, только пожимал плечами да приговаривал:

– Все равно б поганых в рай не пустили, чтобы блох и иной пакости на себе не приволокли.

Потом, натянув с помощью слуги подбитый выпоротками полушубок, незаменимый в холодные вечера, приказал отправляться в путь, но едва тронулись, впереди, на склоне холма, показалось пятеро верховых.

Татары поспешно расступились, освобождая им дорогу.

– Михал! – крикнула Бася, разглядев всадника, мчавшегося впереди.

Это и в самом деле был Володыёвский, который с четырьмя своими людьми выехал жене навстречу.

Сияя от радости, они кинулись друг к другу в объятия и принялись наперебой рассказывать, что с каждым из них за время разлуки приключилось.

Бася рассказала, как прошло путешествие и как пан Меллехович «рассудок себе повредил о каменья», а маленький рыцарь дал отчет в том, что сделано в Хрептеве, где, по его уверениям, все уже готово к приему гостей: над постройкой жилья три недели трудились пятьсот топоров.

Во время этой беседы пан Михал поминутно наклонялся в седле, чтобы обнять молодую жену, которая, видно, и не думала на него за это сердиться, потому что ехала рядом, так близко, что лошади их чуть ли не терлись боками.

Путешествие близилось к концу; между тем настала ясная ночь, озаренная светом огромной золотой луны. Подымаясь над степью, луна постепенно бледнела, и наконец блеск ее затмился ярким заревом, вспыхнувшим впереди каравана.

– Что это? – спросила Бася.

– Увидишь, – ответил, шевеля усиками, Володыёвский, – дай только проедем вон тот лесочек, что нас от Хрептева отделяет.

– Это уже Хрептев?

– Когда б не деревья, он бы тебе виден был как на ладони.

Въехали в лесок, но и половины не проехали, как на другом его конце показалось множество огоньков, – сущий рой светлячков или мерцающих звезд! Звезды эти приближались с необыкновенною быстротой, и вдруг весь лесочек сотрясся от громких криков:

– Vivat наша госпожа! Vivat ее высокородие! Vivat! Vivat!

Это были солдаты, спешившие встретить Басю. Сотни их мгновенно смешались с татарами. Каждый держал в руке длинную палку с расщепленным концом, куда был вставлен пучок горящих лучин. Некоторые несли на шестах железные светильники, в которых горела смола, роняя наземь долгие огненные слезы.

Бася немедленно оказалась в окружении усатых, грозных и диковатых, но светящихся радостью лиц. Почти никто из этих людей прежде ее не знал, многие ожидали увидеть степенную матрону и тем сильнее обрадовались этой почти еще девочке, которая, сидя на белом жеребчике, с благодарностью склоняла налево и направо прелестное розовое личико, счастливое и вместе с тем смущенное столь неожиданным приемом.

– Благодарю вас, судари, – промолвила Бася, – знаю, не ради меня это…

Но звуки ее серебристого голоска потонули в приветственных возгласах, от которых дрожали в бору деревья.

Рыцари из хоругвей генерала подольского и пшемысльского подкомория, казаки Мотовило, липеки и черемисы перемешались между собой. Всяк хотел разглядеть молодую полковницу, подойти поближе, а кто погорячее, норовил поцеловать край ее шубки или ногу в стремени. Для полудиких воинов, проведших жизнь в набегах и охоте за людьми, привыкших к кровопролитию и резне, это было явление столь необычайное и поразительное, что твердые их сердца дрогнули и в груди пробудились какие-то новые, неведомые чувства. Басю вышли встречать из любви к Володыёвскому, желая сделать ему приятное, а может, и подольститься, но внезапно всех охватило умиление. Улыбающееся, милое и невинное личико с блестящими глазами и раздувающимися ноздрями в одно мгновенье стало дорого солдатам. «Дитина ты наша!» – кричали старые казаки, истые степные волки. «Херувим каже, пане регiментар!», «Зорька ясная, цветик ненаглядный! – восклицали рыцари. – Все, как один, за нее головы сложим!» А черемисы, прикладывая к широкой груди ладони, причмокивали губами: «Алла! Алла…»

Володыёвский донельзя был растроган и обрадован; подбоченясь, он поглядывал вокруг с нескрываемой гордостью за свою Баську.

Под неумолчные крики наконец выехали из лесочка, и тотчас глазам новоприбывших представились солидные деревянные строения, стоящие вкруг двора. Это и было хрептевское сторожевое поселенье, ярко освещенное пылавшими перед частоколом огромными кострами – горели целые стволы. И на майдане развели множество костров, только поменьше, чтобы не наделать пожару.

Солдаты погасили свои лучины, поснимали с плеч кто мушкет, кто пищаль, кто штуцер и принялись из них палить в честь прибытия комендантши.

Вышли за частокол и оркестры: рыцарский с рожками, казацкий с литаврами, барабанами и разными многострунными инструментами и, наконец, липеки: в их оркестре по татарскому обычаю, всех заглушая, пронзительно дудели сопелки. К общему шуму примешивался лай солдатских собак и рев перепуганной скотины.

Впереди теперь ехала Бася, а с нею рядом по одну руку – муж, по другую – Заглоба; сопровождение несколько поотстало.

Над воротами, украшенными пихтовыми веточками, на смазанных салом и освещенных изнутри бачачьих пузырях чернелась надпись.

Пусть вас вечно любовь согревает немеркнущим пламенем Crescite [65]65
  Плодитесь (лат.).


[Закрыть]
милые гости, multiplicamini! [66]66
  Размножайтесь (лат.).


[Закрыть]

– Vivant! Floreant! [67]67
  Да здравствуют и процветают! (лат.)


[Закрыть]
 – закричали солдаты, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочитать надпись.

– Черт возьми! – сказал Заглоба. – Я ведь тоже гость, но если призыв к размножению и ко мне обращен, убей меня бог, коли я знаю, как на него ответить.

Однако нашлось и специально ему предназначенное двустишие, и Заглоба, к немалому своему удовольствию, прочел:


 
Слава Онуфрию Заглобе бесстрашному,
Величайшей гордости рыцарства нашего!
 

Володыёвский на радостях пригласил всех офицеров и товарищей к себе на ужин, а для солдат велел выкатить пару бочонков горелки. Тут же забили нескольких волов, которых немедля принялись жарить на кострах. Угощенья было вдоволь и даже с избытком; до поздней ночи не стихали над заставой крики и мушкетные выстрелы, наводя страх на шайки разбойников, скрывающиеся в ушицких ярах.

  ГЛАВА XXIII

Володыёвский у себя на заставе не сидел сложа руки, да и люди его пребывали в неустанных трудах. Охранять Хрептев обычно оставалось человек сто, а то и меньше, прочие же постоянно были в разъездах. Самые значительные отряды посылались для почесывания ушицких оврагов: они находились как бы в состоянии непрерывной войны, поскольку разбойные ватаги, зачастую весьма многочисленные, оказывали яростное сопротивление и не раз приходилось вступать с ними в форменные сражения. Подобные экспедиции длились по нескольку дней, а порой и неделю-другую. Отряды поменьше пан Михал отправлял аж к самому Брацлаву – собирать свежие вести об орде и Дорошенко. Этим велено было добывать языков, за которыми они и охотились в степи; другие спускались по Днестру до Могилева и Ямполя для поддержания связи со стоявшими в тех местах гарнизонами; часть людей следила за тем, что делается на валашской стороне; иные возводили мосты, подправляли старый тракт.

В краю, где теперь царило столь оживленное движение, постепенно становилось спокойнее; некоторые местные жители – посмирнее нравом, менее охочие до разбойной жизни – потихоньку возвращались в опустелые селенья, сперва с оглядкой, потом все смелее. В самом Хрептеве поселилось несколько евреев-ремесленников; все чаще стали заглядывать бродячие торговцы, а случалось, и богатый купец-армянин забредал. У Володыёвского появились основания надеяться, что, если господь бог и гетман позволят ему еще несколько времени пробыть здесь комендантом, глухой этот угол помалу совершенно переменит свой облик. Пока сделаны были лишь первые шаги, впереди оставалась уйма работы: на дорогах еще было небезопасно; разнуздавшийся местный люд охотнее сходился с разбойниками, нежели с войском, и часто ни с того ни с сего забивался обратно в скалистые расселины; через днестровские броды часто украдкой перебирались ватаги, состоящие из валахов, казаков, венгерцев, татар… бог весть кого там только не было; они устраивали татарским обычаем набеги на селенья и городишки, унося с собой все, что могли; в том краю пока ни на минуту нельзя было выпустить саблю из рук, повесить на гвоздь мушкет, однако начало уже было положено и будущее сулило благие надежды.

Зорче всего надлежало следить за тем, что творится на востоке. От дорошенковской разноплеменной рати и вспомогательных чамбулов то и дело откалывались более или менее крупные отряды, которые исподтишка нападали на польские гарнизоны, а попутно жгли и опустошали окрестность. Но поскольку действовали эти ватаги – хотя бы с виду – самочинно, маленький комендант громил их, не опасаясь навлечь на страну настоящую бурю; и еще мало ему было отражать нападения: он сам искал врага в степи, причем столь успешно, что со временем даже отчаянные головорезы стали держаться от него подальше.

Меж тем Бася привыкала к Хрептеву.

Ей как нельзя больше пришлась по душе солдатская жизнь – все, с чем до сих пор не случилось соприкоснуться так близко: постоянное движение, походы, набеги, вид пленных. Она объявила Володыёвскому, что, по крайней мере, в одном походе непременно должна участвовать; пока же довольствовалась тем, что порой объезжала на своем бахматике окрестности Хрептева в сопровождении мужа и Заглобы; во время таких прогулок они травили лисиц и дроф; иногда из травы выныривал и пускался наутек по разлогам матерый волк – тогда они бросались за ним вдогонку, и впереди, по пятам за борзыми, собрав все силы, летела Бася, чтобы первой догнать усталого зверя и, пальнув из своего ружьеца, всадить пулю промеж красных его глаз.

Заглоба наслаждался соколиной охотой, благо у офицеров имелось при себе несколько пар отличнейших птиц.

Бася и ему сопутствовала, а пан Михал тайком посылал за нею человек десять – пятнадцать, чтобы в случае чего оказать помощь; хотя в Хрептеве всегда было известно, что творится в пустыне на двадцать миль окрест, пан Михал все же предпочитал соблюдать осторожность.

Солдаты с каждым днем проникались к Басе все большей любовью и благодарностью: она следила, чтобы их хорошо кормили, ухаживала за больными и ранеными. Даже угрюмый Меллехович, которого все еще донимали головные боли, завидя ее, светлел лицом, – а у него сердце было тверже и нрав суровей, нежели у других. Бывалых солдат восхищала ее поистине рыцарская отвага и немалые познания в ратном деле.

– Не стань Маленького Сокола, – говорили они, – она б могла командование принять; с таким военачальником и погибнуть не обидно.

Иной раз, если в отсутствие Володыёвского кому-нибудь случалось нарушить дисциплину, Бася отчитывала виновных; солдаты слушались молодую комендантшу беспрекословно, а выговор, полученный из ее уст, пронимал старых вояк сильней, чем любое наказание, на которые пан Михал, будучи ретивым служакою, не скупился. В гарнизоне всегда царил образцовый порядок, так как Володыёвский, прошедший выучку у князя Иеремии, умел держать солдат в строгом повиновении; присутствие Баси, впрочем, смягчило несколько еще диковатые нравы. Каждый старался ей приглянуться, все дружно оберегали ее покой и отдых и потому избегали всего, что могло бы этот покой нарушить.

В легкой хоругви Миколая Потоцкого среди товарищей было немало людей многоопытных и светских, которые, хоть и огрубели в непрестанных сражениях и походах, тем не менее составляли приятное общество. Вместе с офицерами из других хоругвей они частенько коротали вечера у полковника, рассказывая о делах минувших дней и войнах, в которых сами принимали участие. Тут, конечно, никто не мог тягаться с паном Заглобой. Он был старше всех, больше всех повидал и совершил множество подвигов, однако, когда после одной-двух чарок ему случалось вздремнуть в удобном, обитом сафьяном кресле, которое специально для него ставили, слово брали другие. У каждого находилось о чем порассказать: те бывали в Швеции и в Московии, эти провели молодые годы на Сечи еще до Хмельницкого; некоторые, попав в свое время в неволю, пасли в Крыму овец, рыли колодцы в Бахчисарае; иных заносило в Малую Азию; одни гребцами на турецких галерах плавали по Архипелагу; другие ходили в Иерусалим поклониться гробу господню; многие побывали в тяжких переделках и немало горя хлебнули, однако вернулись под польские знамена, дабы до конца своих дней, до последнего вздоха защищать здешние приграничные земли, залитые кровью.

В ноябре, когда вечера стали долгими, а от раздольной степи, где уже увядали травы, повеяло покоем, в доме полковника собирались каждый день. Приходил командир казаков Мотовило, русин родом, худой, как щепка, и длинный, как пика, уже в годах, воевавший без роздыха двадцать с лишним лет; приходил пан Дейма, брат того самого Деймы, что зарубил пана Убыша; и с ними пан Мушкальский, некогда человек состоятельный, который, будучи в молодости угнан в неволю, был гребцом на турецких галерах, а вырвавшись на свободу, отказался ото всех богатств и пошел с саблей в руке мстить басурманскому племени за свои обиды. Был то непревзойденный лучник, который, укажи ему в поднебесье любую цаплю, пронзал ее стрелою. Приходили также два наездника – пан Вильга и пан Ненашинец, удалые вояки, и пан Громыка, и пан Бавдынович, и многие другие. Когда они начинали свои пространные повествования, перед глазами точно вьяве вставал восточный мир: Бахчисарай и Стамбул, и минареты, и святыни лжепророка, и голубые воды Босфора, и фонтаны, и двор султана, и людской муравейник в каменных стенах города, и войска, и янычары, и дервиши, и вся эта страшная, сверкающая как радуга рать, от которой Речь Посполитая заслоняла своею окровавленной грудью и русские земли, и все распятия и храмы во всей Европе.

В просторной горнице сидели кружком старые воины, точно стая утомленных долгим перелетом аистов, с громким клекотом присевших на степной могильный курган.

В очаге горели толстые смолистые поленья, и по всей горнице плясали яркие отблески. На углях по Басиному приказанию подогревалось молдавское вино, а слуги зачерпывали его оловянными кулявками и подавали рыцарям. За стенами перекликались дозорные, по углам пели сверчки, на которых жаловался Басе Володыёвский, в заткнутых мхом щелях посвистывал ноябрьский северный и злой ветер. В эти холодные вечера приятно было, сидя в уютной и светлой комнате, слушать рассказы про похождения рыцарей.

В один из таких вечеров пан Мушальский поведал нижеследующую историю:

– Да не оставит господь своею милостью Речь Посполитую, нас, грешных, и прежь всего сударыню нашу, благодетельницу, одарившую нас своим присутствием, досточтимую супругу нашего коменданта, только глядеть на которую для нас великая честь. Я б не посмел вступать в состязанье с паном Заглобой, чьи подвиги могли бы восхитить саму Дидону и ее прелестных наперсниц, но, поскольку ваши милости искали casus cognoscere meos [68]68
  Случай меня узнать (лат.).


[Закрыть]
, не стану противиться желанию честной компании и начну не мешкая.

В молодости я унаследовал большое имение на Украине, возле Таращи. Имелись у меня еще две материнские деревеньки в спокойных краях под Ясло, но я предпочел поселиться в отцовых владениях: близость орды обещала жизнь, полную приключений. Душа горячая, рыцарская рвалась в Сеч, но там уже нашему брату делать было нечего, однако в Дикое Поле с другими буйными головушками я хаживал и душу свою потешил. Хорошо мне жилось в моем именье, одно лишь докучало страшно: пренеприятнейшее соседство. Соседом моим был простой мужик из-под Белой Церкви, который смолоду жил на Сечи, дослужился там до куренного атамана и ездил послом от коша в Варшаву, где и получил шляхетскую грамоту. Назывался он Дыдюк. А да будет вам известно, что мы свой род ведем от некоего самнитского вождя по имени Муска, что по-нашему означает «Муха». Муска этот после неудачных схваток с римлянами обосновался при дворе Земовита, сына короля Пяста, который удобства ради прозвал его Мускальским, а потомки впоследствии Мускальского превратили в Мушальского. Ну и я, гордясь столь благородной кровью, на соседа своего Дыдюка глядел с презрением. Кабы еще, шельма, умел ценить оказанную ему честь и превосходство шляхетского сословия надо всеми прочими признал, я б, возможно, слова худого не сказал. Но он, получивши право владеть землей как настоящий шляхтич, над этим высоким званием глумился и частенько говаривал: «Тень моя, что ль, теперь длиньше стала? Казак я был и казаком останусь, а шляхта и все вражьи ляхи у меня вот где…» А какие при том мерзостные телодвижения производил, я вам и сказать не могу при любезной нашей хозяйке. Дикая ярость во мне кипела, и стал я его всячески изводить. Но он был не из робких и не испугался, а платил мне с лихвою. И на саблях не прочь был сразиться, да я не захотел, памятуя о его низком происхожденье. Возненавидел я его смертельно, и он ко мне ненавистью проникся. Однажды в Тараще на рыночной площади выстрелил в меня и чудом не убил, а я ему чеканом разбил башку. Дважды со своими дворовыми на него нападал, а он с местным сбродом дважды на меня. Одолеть не одолел, но и я с ним справиться не мог. Хотел было по закону на него управу найти – куда там: какие законы на Украине, когда на месте городов еще пепелища дымятся! Кто кликнет клич да соберет шайку головорезов, тому и море по колено. Дыдюк тем и занимался, а вдобавок хулил общую нашу матерь, начисто позабыв, что она, пожаловав ему шляхетское достоинство, тем самым приняла в свое лоно, возвысила, наделила сословными привилегиями, а значит, и правом владеть землей, и свободу дала, чрезмерную даже, каковая бы ему в ином государстве и не снилась. Нам бы с ним по-соседски потолковать – уж я б нашел веские аргументы, – но мы встречались не иначе, как с мушкетом в одной руке и саблей в другой. Odium [69]69
  Ненависть (лат.).


[Закрыть]
во мне с каждым днем все сильней разгоралась, я даже лицом пожелтел. Об одном только думал: как его проучить. И ведь чувствовал, что ненависть – это грех, и потому решил поначалу за глумление над шляхетским званьем только шкуру ему плетьми изукрасить, а затем отпустить, как пристало истому христианину, все его прегрешения и велеть попросту пристрелить…

Но господь распорядился иначе.

Была у меня за деревней изрядная пасека, и пошел я как-то ее оглядеть. Близился вечер. Пробыл я там недолго, от силы час, и вдруг слышу, clamor [70]70
  Крик, шум (лат.).


[Закрыть]
какой-то. Оборачиваюсь: над деревнею дым тучей висит. Через минуту смотрю – люди несутся: «Орда! Орда!», а за ними по пятам, судари мои, просто тьма-тьмущая! Стрелы градом летят, куда ни глянь, везде бараньи тулупы и дьявольские рожи ордынцев. Я к коню! Не успел ногу поставить в стремя – на мне уже пять или шесть арканов. По одному-то я б их разорвал – силен тогда был… Nec Hercules!.. [71]71
  Начало фразы: «И Геркулесу не одолеть многих» (лат.).


[Закрыть]
Три месяца спустя очутился я вместе с другими ясырями за Бахчисараем, в татарском селенье Сугайдзиг.

Хозяина моего звали Сальма-бей. Богатый был татарин, но по натуре зверь лютый и к невольникам жалости не знал. Мы колодцы рыли и в поле работали, а над нами кнут свистел. Хотел я откупиться, благо было чем. Посылал через одного армянина письма в свое именье под Ясло. Не знаю уж, то ли письма не дошли, то ли выкуп по дороге пропал, только я ничего не получил… Повезли меня в Царьград и продали на галеры.

О городе этом можно рассказывать бесконечно; не знаю, сыщется ли на свете хоть один больше его и краше. Людей там – как трав в степи, как камней в Днестре… Крепостные стены мощные. Башни одна к другой лепятся… В садах у людей под ногами псы шныряют, турки их не трогают, верно, о родстве своем с ними памятуя, потому как сами собачьи дети… Сословий никаких – либо ты господин, либо невольник, и нет неволи тяжелей, чем басурманская. Бог весть, правда ли это, но я на галерах слыхал, будто воды тамошние – Босфор и Золотой Рог, что врезается в глубь города, – не воды вовсе, а слезы невольничьи. Немало и моих туда пролилось…

Страшна турецкая сила; ни у одного державного государя нет под пятою стольких монархов, как у султана. А сами турки говорят, что кабы не Лехистан (так они мать нашу называют), они бы уже давно были властелинами orbis terrarum [72]72
  Круга земель, всей земли (лат.).


[Закрыть]
. «За спиною ляха, твердят, весь мир в неправде живет; лях, говорят, точно пес перед распятием лежит да за руки нас кусает…» И правы, ибо так оно было и есть… Разве мы здесь, в Хрептеве, и те гарнизоны, что дальше стоят – в Могилеве, в Ямполе, в Рашкове, – иному делу служим? Много зла в нашей Речи Посполитой, но нам за наши тяжкие труды, полагаю, господь когда-нибудь воздаст, да и люди, может, спасибо скажут.

Однако, продолжу рассказ о своих злоключениях. Те невольники, что на суше, в городах и селеньях живут, меньше страдают от гнета, нежели те, которые гребцами на галеры посажены. Этих несчастных, однажды приковав к борту возле весла, никогда уже из оков не освобождают: ни ночью, ни днем, ни по праздникам – так они и живут в цепях до последнего вздоха, а затонет корабль in pugne navali [73]73
  В морском сражении (лат.).


[Закрыть]
, вместе с ним идут ко дну. Нагие, холод их пронимает, дожди поливают, голод мучает, а избавления ждать неоткуда, – знай лей слезы да надрывайся из последних сил: весла столь велики и тяжелы, что с одним двое еле справляются…

На галеру меня привезли ночью и немедля заковали; сидящего напротив товарища по несчастью я in tenebris [74]74
  В темноте (лат.).


[Закрыть]
разглядеть не смог. Когда услышал стук молота и звон кандалов, – боже правый! – мне почудилось, это мой гроб заколачивают, хотя уж лучше бы такой конец. Стал молиться, но надежду из сердца как ветром выдуло… Стоны мои каваджи плетью утишил, и просидел я безмолвно всю ночь, пока не начало светать… Посмотрел тогда, с кем же мне одним веслом грести, – силы небесные! Угадайте, любезные судари, кто супротив меня сидел? Дыдюк!

Я его сразу узнал, хоть и был он в чем мать родила, исхудал и бородою оброс, длинной, до пояса, – его раньше меня продали на галеры… Гляжу на него, а он на меня: узнал тоже… Но друг с другом не заговариваем… Вот какая нас обоих постигла участь! И ведь надо же: так наши сердца были ожесточены, что мы не только не поздоровались по-людски, а напротив: былые обиды в душе у каждого вспыхнули, точно пламень, и радость взыграла в сердце от того, что и врагу такие же выпали страданья… В тот же самый день корабль отправился в плавание. Странно мне было с лютым своим недругом за одно весло держаться, из одной миски хлебать помои, которые у нас и собаки бы не стали есть, одинаковые надругательства сносить, одним воздухом дышать, вместе страдать, вместе плакать… Плыли мы по Геллеспонту, потом по Архипелагу… Островов там видимо-невидимо, и все в турецкой власти… И оба берега тож… весь свет!.. Тяжко было очень… Днем жара неимоверная. Солнце так палит, что кажется, вода вот-вот загорится, а как пойдут отблески дрожать и сверкать на волнах, чудится: огненный дождь хлещет. Пот градом льет, язык присыхает к гортани… Ночью холод кусает как пес… Утешения не жди; твой удел – печаль, тоска по утраченному счастью, печаль и каторжный труд. Словами этого не выскажешь… На одной стоянке, уже на греческой земле, видели мы с палубы знаменитые ruinas [75]75
  Развалины (лат.).


[Закрыть]
храмов, которые воздвигли еще древние graeci [76]76
  Греки (лат.).


[Закрыть]
. Колонны сплошной чередой стоят, и все будто из золота, а это мрамор пожелтел от времени. А видно так хорошо, потому что они на голом холме выстроились и небо там словно бирюза… Потом поплыли мы вокруг Пелопоннеса. День проходил за днем, неделя за неделей, а мы с Дыдюком словом не перемолвились: не иссякла еще в наших сердцах гордыня и злоба… И начали мы помалу хиреть – видно, так было угодно господу. От непосильного труда и переменчивой погоды грешная наша плоть чуть ли не стала от костей отваливаться; раны от сыромятных бичей гноились на солнце. По ночам мы молили бога о смерти. Бывало, едва задремлю, слышу, Дыдюк бормочет: «Христе, помилуй! Святая-пречистая, помилуй! Дай умереть!» Он тоже слышал и видел, как я к пресвятой деве и ее младенцу руки простирал… А тут точно ветер морской взялся изгонять обиду из сердца… Все меньше ее и меньше… До того дошло, что, оплакивая себе, я и над его судьбой плакал. Оба мы уже совсем по-иному друг на дружку глядели… Ба! Помогать начали друг другу. Прошибет меня пот, смертельная усталость охватит – он один гребет, а ему станет невмоготу – я… Принесут поесть, каждый приглядывает, чтоб и другому досталось. Однако странная штука – натура человеческая! Мы уже, можно сказать, полюбили друг друга, но ни один не хотел первым признаться… Упрям был, шельма, украинская душа!.. Однажды – а день выдался на редкость тяжелый – услыхали мы, что завтра ожидается встреча с веницейским флотом. Кормили нас впроголодь, лишнюю крошку жалели, только на удары бичом не скупились. Настала ночь; мы стенаем тихонько – он по-своему, я по-своему – и все жарче молимся; вдруг глянул я, благо месяц светил, – а у него слезы по бороде так и катятся. Дрогнуло у меня сердце, я и говорю: «Дыдюк, мы ж с тобой жили рядом, отпустим друг другу вины». Едва он это услышал – боже правый! Как взревет мужик, как подскочит, аж цепи зазвенели. Обнялись мы через весло, лобызаемся и плачем… Не могу сказать, сколько так просидели, обо всем на свете забыли, только тряслись от рыданий.

Тут пан Мушальский умолк и как бы ненароком рукой смахнул что-то с ресниц. На минуту воцарилась тишина, лишь студеный северный ветер посвистывал в щелях между бревен, а в горнице шипел огонь и пели сверчки. Наконец Мушальский перевел дух и продолжил свой рассказ:

– Господь, как потом оказалось, благословил нас и милостью своей не оставил, но прежде мы горько поплатились за эту вспышку братских чувств. Пока обнимались, цепи наши так переплелись, что мы их не смогли распутать. Пришли надсмотрщики; они только нас и расцепили, но кнут больше часа над нами свистал. Били не глядя, по чем попало. Пролилась кровушка из моих ран, пролилась из Дыдюковых и, перемешавшись, потекла единой струей в море. Ну да ладно!.. История, слава тебе господи, давняя!..

С той поры я и не вспомнил ни разу, что мой род от самнитов ведется, а он – крестьянин из-под Белой Церкви, недавно получивший шляхетство. Я и брата родного не мог бы любить сильнее. Даже не будь Дыдюк шляхтичем, я бы на это не посмотрел, хотя так оно, конечно, было приятнее. А он мне, как в прежние времена ненавистью, так теперь любовь с лихвой платил. Такая уж у него была нутура…

На следующий день – битва. Веницейцы разогнали наш флот на все четыре стороны. Наша галера, изрешеченная вражьими кулевринами, укрылась возле какого-то пустынного островка, вернее, скалы, торчащей из моря. Надо судно чинить, а солдат-то поубивало, рук для работы недостает, вот и пришлось туркам нас расковать и каждому дать топор. Едва сошли на сушу, вижу: у Дыдюка на уме то же, что и у меня. «Сейчас?» – спрашивает. «Сейчас!» – отвечаю и, не долго думая, хвать по башке одного надсмотрщика, а Дыдюк – самого капитана. За нами другие – точно пламя взметнулось! За час расправились с турками, потом кое-как залатали галеру и сели на нее уже без цепей, а господь милосердный повелел ветрам пригнать наше судно в Венецию.

Кормясь подаянием, добрались мы до Речи Посполитой. Поделился я с Дыдюком своими подъясельскими землями, и отправились мы оба воевать, чтобы отплатить врагу за наши слезы и кровь. Во время подгаецкой кампании Дыдюк подался на Сечь к Сирко и оттуда вместе с ним ходил в Крым. Что они там творили и какой урон нанесли, вы не хуже моего знаете.

На обратном пути Дыдюк, насытившийся местью, пал, сраженный стрелою. Я остался жив и с той поры всякий раз, натягивая тетиву, его поминаю, а что таким манером душу не однажды потешил, тому среди сего достойного общества немало есть свидетелей.

Тут Мушальский опять умолк, и снова только свист северного ветра стал слышен да потрескивание огня. Старый воин уставил взор на пылающие поленья и после долгого молчания так закончил свой рассказ:

– Были Наливайко и Лобода, был батько Хмельницкий, а теперь Дорош им на смену пришел; земля от крови не просыхает, мы враждуем и бьемся, а ведь господь заронил в наши сердца semina [77]77
  Семена (лат.).


[Закрыть]
любви, только они точно в бесплодной почве лежат и лишь политые слезами и кровью, лишь под гнетом и бичом басурманским, лишь в татарской неволе нежданно приносят плоды.

– Экий хам! – сказал вдруг, просыпаясь, Заглоба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю