Текст книги "Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 3"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)
Одна из бомб попала на крышу придела, где стояла чудотворная икона; но, коснувшись только карниза, она с шипеньем и треском вернулась во вражеский стан, рассыпавшись в воздухе дождем искр.
Кончилась наконец эта шумная ночь. Монастырь и шведский стан утихли. Утро посеребрило шпили костела, крыши начали алеть – светало.
Тогда Миллер во главе своего штаба подъехал к шанцу, в который ночью ворвались ясногорцы. Из монастыря могли заметить старого генерала и открыть огонь; но он не посмотрел на это. Собственными глазами хотел он увидеть все разрушения, узнать, сколько убито людей. Штаб следовал за ним, все удрученные, с сумрачными, скорбными лицами. Доехав до шанца, офицеры спешились и стали подниматься на вал. Следы боя виднелись повсюду, валялись опрокинутые шатры, некоторые стояли еще открытые, пустые и безмолвные.
Груды тел лежали везде, особенно между шатрами; полуголые, ободранные трупы, с вывалившимися из орбит глазами, с ужасом, застывшим в мертвых зеницах, представляли страшное зрелище. Видно, все эти люди были захвачены в глубоком сне, некоторые были необуты, мало кто сжимал в мертвой руке рапиру, почти все были без шлемов и шляп. Одни лежали в шатрах ближе к выходу, они, видно, едва успели проснуться; другие у самых парусов, настигнутые смертью в минуту, когда хотели спастись бегством. Столько тел валялось повсюду, а в некоторых местах такие горы их, точно солдаты были убиты в минуту стихийного бедствия, и только глубокие раны, нанесенные в голову и в грудь, да черные лица от выстрелов в упор, когда порох не успевает сгореть, непреложно свидетельствовали, что все это дело рук человеческих.
Миллер поднялся выше, к орудиям: они стояли безгласные, забитые гвоздями, не более грозные, чем бревна; на одном из них, перевесясь через лафет, лежало тело пушкаря, рассеченное чуть не надвое страшным ударом косы. Кровь залила лафет и образовала под ним большую лужу. Хмурясь, в молчании обозревал Миллер эту картину. Никто из офицеров не решался нарушить молчание.
Да и как было утешать старого генерала, который по собственной оплошности был разбит, как новичок? Это было не только поражение, это был позор, ибо сам генерал называл крепость курятником и сулился стереть монахов в порошок, ибо у него было девять тысяч войска, а в монастыре – гарнизон в двести человек, ибо, наконец, он был прирожденным солдатом, а ему противостояли монахи.
Тяжело начался для Миллера этот день.
Тем временем пришли пехотинцы и стали уносить тела. Четверо из них, держа на рядне труп, остановились без приказа перед генералом.
Миллер взглянул и закрыл глаза.
– Де Фоссис! – глухо сказал он.
Не успели отойти эти солдаты, как подошли другие; на этот раз к ним направился Садовский и крикнул издали штабу:
– Горна несут!
Горн был еще жив, и впереди его ждали долгие дни страшных мучений. Мужик, который сразил его косою, достал его лишь острием, но удар был такой страшной силы, что вся грудь была разворочена. Однако раненый даже не потерял сознания. Заметив Миллера и штаб, он улыбнулся, силясь что-то сказать; но только розоватая сукровица показалась у него на губах, он сильно замигал глазами и лишился чувств.
– Отнести его в мой шатер! – приказал Миллер. – Пусть его сейчас же осмотрит мой лекарь! – Затем офицеры услышали, как генерал бормочет про себя: – Горн! Горн! Я его нынче во сне видел… сразу же с вечера… Ужас, непостижимо!
Уставя глаза в землю, он погрузился в глубокую задумчивость; вызвал его из задумчивости испуганный голос Садовского:
– Генерал! Генерал! Посмотрите, пожалуйста! Вон туда! Туда! На монастырь.
Миллер поглядел и замер.
Уже встал погожий день; только земля была подернута дымкой, а небо было чистое и румяное от утренней зари. Белый туман застлал самую вершину Ясной Горы; по законам природы он должен был закрыть и костел, но, по странной ее игре, костел вместе с колокольней, словно оторвавшись от своего основания и повиснув в синеве под небесами, высоко-высоко возносился не только над горою, но и над туманною дымкой.
Подняли крик и солдаты, тоже заметившие это явление.
– От тумана это нам мерещится! – воскликнул Миллер.
– Туман стоит под костелом, – возразил Садовский.
– Что за диво, костел в десять раз выше, чем был вчера, он парит в воздухе, – проговорил князь Гессенский.
– Выше летит! Выше! Выше! – кричали солдаты. – Пропадает из глаз!
И в самом деле, туман, нависший над горою, стал огромным столбом подниматься к небу, а костел, словно утвержденный на вершине этого столба, уносился, казалось, все выше и выше, курился в кипени облаков, расплывался, таял, пока наконец совсем не пропал из глаз.
Удивление и суеверный страх читались в глазах Миллера.
– Признаюсь, господа, – сказал он офицерам, – ничего подобного я в жизни не видывал. Явление, совершенно противное природе! Уж не чары ли это папистов?..
– Я сам слыхал, – промолвил Садовский, – как солдаты кричали: «Как же стрелять по такой крепости?» Я и сам не знаю как!
– Позвольте, господа, а как же теперь? – воскликнул князь Гессенский. – Есть там, в тумане, костел или нет его?
Изумленные офицеры еще долго стояли в безмолвии.
– Даже если это естественное явление природы, – прервал наконец молчание князь Гессенский, – оно не сулит нам добра. Вы только подумайте; с той поры, как мы сюда прибыли, мы не сделали ни шагу вперед!
– Когда бы только это! – воскликнул Садовский. – А то ведь мы, надо прямо сказать, терпим поражение за поражением, и нынешняя ночь горше всех. У солдат пропадает охота сражаться, они теряют мужество, трусят. Вы не можете представить, что за разговоры ведут они в полках. Да и другие странные дела творятся у нас в стане: с некоторых пор наши солдаты не то что в одиночку, но даже вдвоем не могут выйти из стана, а тот, кто на это отважится, бесследно пропадает. Точно волки бродят подле Ченстоховы. Недавно я сам послал в Велюнь хорунжего с тремя солдатами привезти теплую одежду, и с тех пор о них ни слуху ни духу.
– Наступит зима, еще хуже будет; и теперь уже ночи бывают несносные, – прибавил князь Гессенский.
– Мгла редеет! – сказал вдруг Миллер.
И в самом деле ветер поднялся, и туман стал рассеиваться. Что-то будто обозначилось в клубившейся мгле; это солнце взошло наконец и воздух стал прозрачен.
Крепостные стены выступили из мглы, потом показался костел, монастырь. Все стояло на прежнем месте. Твердыня была тиха и спокойна, словно в ней и не жили люди.
– Генерал, – обратился к Миллеру князь Гессенский, – попытайтесь снова начать переговоры. Надо кончать!
– А если переговоры ничего не дадут, вы что, господа, посоветуете мне снять осаду? – угрюмо спросил Миллер.
Офицеры умолкли. Через минуту заговорил Садовский.
– Вы, генерал, лучше нас знаете, что делать.
– Знаю, – надменно ответил Миллер, – и одно только скажу вам: я проклинаю тот день и час, когда пришел сюда, и тех советчиков, – он при этом пронзил взглядом Вжещовича, – которые настаивали на осаде. Но после того, что произошло, я не отступлю, так и знайте, покуда не обращу эту крепость в груду развалин или сам не сложу голову!
Неприязнь изобразилась на лице князя Гессенского. Он никогда не питал особого уважения к Миллеру, а последние слова генерала счел просто солдатской похвальбой, неуместной в этом разрушенном шанце, среди трупов и забитых гвоздями пушек; он повернулся к Миллеру и заметил с нескрываемой насмешкой:
– Генерал, вы не можете давать таких обещаний, потому что отступите по первому же приказу его величества или маршала Виттенберга. Да и обстоятельства умеют порой повелевать не хуже королей и маршалов.
Миллер нахмурил свои густые брови, а Вжещович, заметив это, поспешил вмешаться в разговор:
– А покуда мы попытаемся возобновить переговоры. Монахи сдадутся. Непременно сдадутся!
Дальнейшие его слова заглушил веселый голос колокола в Ясногорском костеле, звавший к утренней службе. Генерал со штабом направился в Ченстохову, но не успел он доехать до главной квартиры, как прискакал на взмыленном коне офицер.
– Это от маршала Виттенберга! – сказал Миллер.
Тем временем офицер вручил ему письмо. Генерал торопливо взломал печать и, пробежав письмо глазами, сказал с замешательством:
– Нет! Это из Познани… худые вести. В Великой Польше поднимается шляхта, к ней присоединяется народ. Во главе движения стоит Кшиштоф Жегоцкий, он хочет идти на помощь Ченстохове.
– Я говорил, что эти выстрелы прогремят от Карпат до Балтики, – пробормотал Садовский. – Народ тут горячий, изменчивый. Вы еще не знаете поляков; вот придет время, тогда узнаете.
– Что ж, придет время, тогда узнаем! – ответил Миллер. – По мне, лучше открытый враг, нежели коварный союзник. Они сами нам покорились, а теперь оружие поднимают. Ладно! Узнают они цену нашему оружию!
– А мы ихнему! – прорычал Садовский. – Генерал, давайте кончим дело в Ченстохове миром, примем любые условия. Ведь не в крепости суть, а в том, быть или не быть его величеству государем этой страны.
– Монахи сдадутся, – сказал Вжещович. – Не сегодня-завтра они сдадутся.
Такой разговор вели они между собою, а в монастыре между тем после ранней обедни все ликовало. Кто не ходил во вражеский стан, расспрашивал участников вылазки, как было дело. Те возгордились страшно, похвалялись своей храбростью, расписывали, какой урон нанесли шведам.
Любопытство одолело даже монахов и женщин. Белые монашеские рясы и женские платья замелькали повсюду на стенах. Чудесный и веселый выдался день. Женщины, окружив Чарнецкого, кричали: «Спаситель наш! Защитник!» Он отмахивался от них, особенно когда они пытались целовать ему руки, и, показывая на Кмицица, говорил:
– Не забудьте и его поблагодарить! Бабинич он, но уж никак не баба! Руки он себе целовать не даст, они у него еще от крови липнут, но ежели которая помоложе захочет в губы поцеловать, думаю, не откажется.
Молодые девушки и в самом деле бросали на пана Анджея стыдливые, но в то же время прельстительные взгляды, дивясь гордой его красоте; но он не отвечал на немой их вопрос, ибо девушки эти напомнили ему Оленьку.
«Ах ты, моя бедняжечка! – думал он. – Если б ты только знала, что служу я уже пресвятой деве, в защиту ее выступаю против врага, которому, к моему огорчению, раньше служил…»
И он обещал себе, что сразу же после осады напишет Оленьке в Кейданы письмо и пошлет с ним Сороку. «Ведь не голые это будут слова и посулы, есть уж у меня подвиги, которые я без пустой похвальбы, но точно опишу ей в письме. Пусть же знает, что ее рук это дело, пусть порадуется!»
Он и сам так обрадовался этой мысли, что даже не слышал, как девушки, уходя, говорили:
– Красавец, но, знать, одна война у него на уме, бирюк, людей сторонится.
ГЛАВА XVIСогласно пожеланиям своих офицеров Миллер возобновил переговоры. Из вражеского стана в монастырь явился знатный польский шляхтич, человек уже немолодой и весьма красноречивый. Ясногорцы приняли его гостеприимно, думая, что он только поневоле, для виду, станет уговаривать их сдаться, а на деле ободрит, подтвердит проникшие даже в осажденный монастырь вести о восстании в Великой Польше, о вражде, возгоревшейся между регулярным польским войском и шведами, о переговорах Яна Казимира с казаками, которые будто бы изъявили ему покорность, наконец, о грозном предупреждении татарского хана, который объявил, что идет на помощь королю-изгнаннику и поразит огнем и мечом всех его врагов.
Но как обманулись монахи в своих ожиданиях! Посол и впрямь принес много вестей, но ужасных, способных охладить пыл самых воинственных, сломить решимость самых стойких, поколебать самую горячую веру.
В советном покое его окружили монахи и шляхта; в молчании внимали они послу; казалось, сама правда и сожаление об участи отчизны говорят его устами. Как бы желая сдержать порыв отчаяния, он сжимал руками седую голову, со слезами на глазах взирал на распятие и протяжным, дрожащим голосом вот что говорил собравшимся:
– О, до каких времен дожила несчастная отчизна! Нет больше спасения, надо покориться шведскому королю. Воистину, ради кого вы, преподобные отцы, и вы, братья шляхтичи, взялись за мечи? Ради кого не щадите ни сил, ни трудов, ни крови, ни мук? Ради кого, упорствуя, – увы, напрасно! – подвергаете и себя и святыню сию мести непобедимых шведских полчищ? Ради Яна Казимира? Но он сам забыл о нашем королевстве. Разве вы не знаете, что он уже сделал выбор и хлопотливой короне предпочел веселые пиры и мирные забавы, отрекся от престола в пользу Карла Густава? Вы не хотите оставить его, а он сам вас оставил; вы не хотели нарушить присягу, а он сам ее нарушил; вы готовы умереть за него, а он ни о вас, ни о нас не думает! Карл Густав теперь наш законный король! Смотрите же, не навлеките на себя не только гнев короля, и месть, и разрушение, но и гнев господень за грех против небес, против креста и пресвятой девы, ибо не на захватчика поднимаете вы дерзновенную руку, но на собственного государя!
Тишина встретила эти слова, словно пролетел ангел смерти.
Ибо что могло быть страшнее вести об отречении Яна Казимира? Трудно было поверить ужасным этим речам; но ведь старый шляхтич говорил перед распятием, перед образом Марии, со слезами на глазах.
Но если это правда, то дальнейшее сопротивление и впрямь было безумством. Шляхтичи закрыли руками глаза, иноки надвинули капюшоны, и все длилось гробовое молчание; один только ксендз Кордецкий начал усердно шептать побелевшими губами молитву, а глаза его, спокойные, глубокие, светлые и проницательные, были упорно устремлены на шляхтича.
Тот чувствовал на себе взгляд приора, и нехорошо, не по себе было ему под этим испытующим взглядом; он хотел сохранить благостную личину души достойной, истерзанной горем и питающей лишь добрые чувства, но не мог: глаза его беспокойно забегали, и через минуту вот что сказал он преподобным отцам:
– Нет ничего горше, чем разжигать злобу, слишком долго испытывая терпение. Лишь одно может произойти от вашего упорства: святой храм сей будет разрушен, а вы, – спаси вас боже! – сдадитесь на волю жестокой и страшной силы, коей вам придется покориться. Отречение от дел мирских, уход от них – таково оружие иноков. Что вам до бранных бурь, вам, кому иноческий чин повелевает молчание и пустынножительство. Братья мои любезнейшие, отцы преподобные, не берите на душу греха, не берите на совесть свою столь тяжкой ответственности! Не вы зиждители сей святой обители, не вам одним должна она служить! Пусть же цветет она многие лета и ниспосылает благословение на землю сию, дабы сыны наши и внуки могли радоваться за нее!
Тут изменник воздел руки и вовсе прослезился; шляхтичи молчали, отцы молчали; сомнение овладело всеми, измученные сердца были близки к отчаянию, свинцом легла на душу мысль о тщете всех их усилий.
– Я жду вашего ответа, отцы! – поникнув головою, сказал почтенный изменник.
Но тут встал ксендз Кордецкий и голосом, в котором не было ни тени сомнения, ни тени колебания, произнес, словно в пророческом наитии:
– То, что ты говоришь, вельможный пан, будто Ян Казимир нас оставил, будто отрекся уже и права свои Карлу передал, – это ложь! Надежда пробудилась в сердце изгнанного нашего государя, и никогда еще не трудился он столь усердно, как в эту минуту, дабы спасти отчизну, вновь воссесть на трон и нам, угнетенным, прийти на помощь!
Личина тотчас спала с лица изменника, злоба и разочарование столь явно изобразились на нем, будто змеи выползли вдруг из недр его души, где дотоле таились.
– Откуда эти слухи? Откуда эта уверенность? – спросил он.
– Вот откуда! – показал ксендз Кордецкий на большое распятие, висевшее на стене. – Иди, положи пальцы на перебитые голени Христовы и повтори еще раз то, что ты сказал!
Изменник скорчился, будто под тяжестью железной длани; страх изобразился на его лице, словно новая змея выползла из недр души.
А ксендз Кордецкий стоял величественный и грозный, как Моисей; сияние, казалось, окружало его чело.
– Иди, повтори! – не опуская руки, сказал он таким могучим голосом, что даже своды задрожали и повторили эхом, словно объятые ужасом. – Иди, повтори!..
Наступила минута немого молчания, наконец раздался приглушенный голос пришельца:
– Я умываю руки…
– Как Пилат! – закончил ксендз Кордецкий.
Изменник встал и вышел вон. Он торопливо миновал монастырское подворье, а когда очутился за вратами обители, пустился чуть не бегом, точно невидимая сила гнала его прочь из монастыря к шведам.
Тем временем к Чарнецкому и Кмицицу, которые не были на совете, пришел Замойский, чтобы рассказать им обо всем происшедшем.
– Не принес ли добрых вестей этот посол? – спросил пан Петр. – Лицо у него приятное…
– Избави нас бог от такой приятности! – ответил серадзский мечник. – Сомнения он принес и соблазн.
– Что же он говорил? – спросил Кмициц, поднимая вверх зажженный фитиль, который держал в руке.
– Говорил, как изменник, продавшийся врагу.
– Верно, потому и бежит теперь так! – сказал Петр Чарнецкий. – Поглядите, чуть не бегом припустился к шведам. Эх, и послал бы я ему пулю вдогонку!..
– Ну что ж, вот и пошлем! – сказал вдруг Кмициц.
И прижал к запалу фитиль.
Не успели Замойский и Чарнецкий опомниться, как грянул выстрел. Замойский за голову схватился.
– Боже мой! Что ты наделал! – крикнул он. – Ведь это посол!
– Беды наделал, – ответил Кмициц, глядя вдаль, – потому промахнулся! Он уже встал и бежит дальше. Эх, ушел! – Тут он повернулся к Замойскому: – Вельможный пан мечник, когда бы я даже в зад ему угодил, они бы не доказали, что мы с умыслом стреляли в него, а я, слово чести, не мог фитиль удержать в руках. Сам он у меня выпал. Никогда не стал бы я стрелять в посла, будь он шведом, но как завижу поляка-изменника, прямо с души воротит!
– Да ты подумай только, какой беды ты бы натворил, ведь они бы нашим послам стали наносить обиды.
Но Чарнецкий в душе был доволен; Кмициц слышал, как он ворчал себе под нос:
– Уж во всяком случае, этот изменник в другой раз не пойдет послом.
Услышал эти слова и Замойский.
– Он не пойдет, другие найдутся, – ответил старик, – а вы не мешайте вести переговоры и самовольно их не прерывайте, потому чем дольше они тянутся, тем больше нам пользы. И подмога успеет подойти, коль пошлет нам ее господь, да и зима идет суровая, все тяжелее будет шведам вести осаду. Время на нас работает, а им сулит потери.
С этими словами старик вернулся в советный покой, где после ухода посла все еще продолжался совет. Речь изменника взволновала умы и робостью постигла души. Правда, никто не поверил, что Ян Казимир отрекся от престола; но посол показал, сколь велико могущество шведов, о чем они все за последние счастливые дни успели забыть. Теперь оно вновь представилось им во всей своей грозной силе, которой испугались и не такие крепости и не такие города. Познань, Варшава, Краков, не считая множества крепостей, открыли победителю свои ворота, – как же могла устоять в этом бедствии, в этом потоке Ясная Гора?
«Продержимся мы неделю, две, три, – думал кое-кто из шляхтичей и монахов, – а дальше что, какой ждет нас конец?»
Вся страна была как корабль, уже погрузившийся в пучину, и только один этот монастырь, как мачта корабля, возвышался над волнами. Могли ли люди, потерпев кораблекрушение и держась за эту мачту, думать не только о собственном спасении, но и о том, чтобы вырвать из пучины вод затонувший корабль?
По-человечески – не могли.
Однако именно в ту минуту, когда Замойский вошел в советный покой, ксендз Кордецкий говорил:
– Братья мои! Бодрствую и я, когда вы бодрствуете, молюсь и я нашей заступнице о спасении, когда вы воссылаете ей свои моленья. Падаю и я от усталости, изнеможения, слабости, как вы падаете, несу и я такую же ответственность, как вы, а может, и большую, – отчего же я верю, а вы, сдается, уже сомневаетесь? Загляните в души ваши, ужели ваши глаза, ослепленные земным могуществом, не видят силы большей, нежели шведская? Ужели вы думаете, что не поможет больше никакая защита, что ничьей руке не одолеть этой силы? Коли так, братья, то греховны ваши помыслы и хулите вы милосердие божие, всемогущество господа нашего, силу заступницы нашей, чьими рабами вы себя именуете. Кто из вас дерзнет сказать, что владычица небесная не может нас охранить и ниспослать нам победу? Так будем же просить ее, молить денно и нощно, не щадя жизни, умерщвляя плоть, покуда стойкостью, смирением, слезами не смягчим ее сердца, не вымолим прощения за содеянные грехи!
– Отец! – сказал один из шляхтичей. – Не думаем мы ни о наших жизнях, ни о женах наших и детях, но трепещем при мысли о том, на какое поругание отдан будет чудотворный образ, коль неприятель возьмет крепость приступом.
– И не хотим быть за это в ответе! – прибавил другой.
– Ибо никто не может брать на себя за это ответ, даже приор! – присовокупил третий.
И росло число противников приора, и смелели они, тем более что многие иноки молчали.
Вместо того чтобы дать прямой ответ сомневающимся, приор снова начал молиться.
– Матерь сына единого! – молился он, воздев руки и устремив очи горе. – Коль для того ты нас посетила, дабы мы в обители твоей подали другим пример стойкости, мужества, верности тебе, отчизне и королю, коль избрала ты святыню сию, дабы пробудить совесть человеческую и спасти весь наш край, смилуйся над тем, кто восхотел унять источник твоего милосердия, воспрепятствовать твоим чудесам, воспротивиться святой твоей воле!
Минуту он молчал в молитвенном восторге, затем обратился к инокам и шляхте:
– Кто возьмет на свои рамена такое бремя? Кто дерзнет помешать чудесам Марии, ее милосердию, спасению королевства и веры католической?
– Во имя отца, и сына, и святого духа! – раздалось несколько голосов. – Боже нас упаси!
– Не найдется такого! – воскликнул Замойский.
Те иноки, которых перед этим обуревали сомнения, стали бить себя в грудь, ибо страх их обнял немалый. И никто в совете не помышлял уже в тот вечер о сдаче.
Но хоть укрепились сердца старейших иноков и шляхты, все же губительный посев предателя принес отравленные плоды.
Весть о том, что Ян Казимир отрекся от престола и неоткуда больше ждать помощи, дошла через шляхту до женщин; те обо всем рассказали челяди, а челядь распространила слух в войске, на которое он произвел самое тяжелое впечатление. Крестьяне не очень испугались; но опытные солдаты, видавшие виды, для кого война была ремеслом, кто привык на судьбы ее смотреть со своей колокольни, стали сходиться кучками, толковать о том, что оборона напрасна, жаловаться на упорствующих монахов, которые ничего не смыслят в военном деле, сговариваться, наконец, и шептаться между собою.
Один пушкарь, немец, неизвестно какой веры, наущал солдат взять дело в свои руки и сговориться со шведами о сдаче крепости; другие подхватили эту мысль. Однако нашлись такие, которые не только решительно восстали против изменников, но тотчас предупредили о заговоре ксендза Кордецкого.
Ксендз Кордецкий, который с величайшею верой в силы небесные сочетал величайшую земную предусмотрительность и осторожность, в самом зародыше подавил бунт, который тайно ширился в войске.
Прежде всего он изгнал из монастыря вожаков во главе с пушкарем, нимало не испугавшись, что они могут донести шведам о состоянии крепости и уязвимых ее местах; затем удвоил месячное жалованье гарнизону и заставил его дать присягу, что он будет защищать монастырь до последней капли крови.
Но удвоил он также и бдительность, положив еще зорче смотреть за наемными солдатами, шляхтой и даже своими монахами. Старшие иноки были назначены в ночные хоры; младшие, кроме службы церковной, стали нести службу и на стенах. На следующий день был дан смотр пехоте; на каждую башню был назначен шляхтич со всей его челядью, десять монахов и два надежных пушкаря. Все они день и ночь должны были охранять вверенные им посты.
На северо-восточной башне поставили Зигмунта Мосинского, того самого доброго солдата, у которого чудом был спасен младенец, когда огнеметный снаряд упал подле колыбели. Вместе с Мосинским на страже стоял отец Гилярий Славошевский. На западной башне поставили отца Мелецкого, а из шляхтичей Миколая Кшиштопорского – человека угрюмого и малоречивого, но отваги неустрашимой. Юго-восточную башню заняли Петр Чарнецкий с Кмицицем, а с ними отец Адамус Стыпульский, который служил когда-то в сторожевой хоругви. В случае нужды он охотно засучивал рукава своей монашеской рясы и наводил пушку, а на пролетавшие ядра обращал не больше внимания, чем старый вахмистр Сорока. Наконец, на юго-западную башню назначили Скужевского и отца Даниэля Рыхтальского, который отличался тем, что две-три ночи мог совсем не спать без ущерба для сил и здоровья.
Начальниками стражи поставили Доброша и отца Захариаша Малаховского. Неспособных к бою назначили на крыши; оружейни и все военное снаряжение были отданы под надзор отцу Ляссоте. Вместо ксендза Доброша он был назначен также начальником огневой службы. Ночью он должен был освещать стены, чтобы вражеская пехота не могла приблизиться к ним. На башнях он утвердил также железные жаровни и укрепы, и по ночам в них горели лучины и факелы.
Ночь напролет, как один огромный факел, пылала теперь каждая башня. Правда, огонь облегчал шведам прицельную стрельбу, но если бы к осажденным подошла подмога, он мог послужить для нее знаком, что крепость еще защищается.
Так не только не удалась попытка сдать крепость, но усилилась ее оборона. На следующий день ксендз Кордецкий ходил по стенам, как пастырь по овчарне, видел, что все хорошо, и улыбался кротко, хвалил начальников и солдат, а придя к Чарнецкому, сказал, сияя взором:
– И пан мечник серадзский, дорогой наш военачальник, всем сердцем радуется вместе со мною, ибо говорит, что теперь мы вдвое сильней, нежели были раньше. Новый порыв овладел сердцами, остальное пресвятая дева свершит в своем милосердии, я же тем временем снова возобновлю переговоры. Будем медлить и тянуть, дабы меньше пролить людской крови.
– Эх, отче преподобный! – воскликнул Кмициц. – Что там эти переговоры! Зря только время терять! Лучше нынче ночью опять сделать вылазку и порубить этих собак!
Но ксендз Кордецкий, который был в добром расположении духа, улыбнулся, как улыбается мать шаловливому ребенку, поднял соломенный жгут, лежавший у орудия, и стал шутя бить Кмицица по спине.
– Будешь мне нос совать не в свои дела, негодный литвин, – приговаривал он, – будешь мне, как волк, лакать кровь, будешь подавать пример непослушания! Вот тебе! Вот тебе!
Кмициц, развеселясь, уклонялся то вправо, то влево и нарочно, будто для того, чтобы подразнить приора, повторял:
– Бить шведов! Бить! Бить! Бить!
Так они забавлялись, а души их пылали любовью к отчизне, и ей отдавали они свои сердца. Но переговоров ксендз Кордецкий не оставил, ибо видел, что Миллер хватается за любой повод, чтобы возобновить их. Это радовало ксендза Кордецкого, догадывался он, что не очень-то легко врагу, коль стремится он поскорее кончить осаду.
И потекли дни один за другим, когда не молчали, правда, ни пушки, ни ружья, но больше работали перья. Осада затягивалась, а зима становилась все суровей. На вершинах Татр тучи в гнездах пропастей выводили целые стаи метелей, снегов и морозов и мчались на Польшу, ведя за собой свое ледяное потомство. По ночам шведы жались у своих костров, предпочитая погибать от монастырских ядер, чем зябнуть.
Земля промерзла, и трудно стало насыпать шанцы и рыть подкопы. Осада не подвигалась ни на шаг. Не только у офицеров, но у всего войска на устах было одно только слово: «переговоры».
Монахи сперва притворялись, будто хотят сдаться. К Миллеру явились послы отец Марцелий Доброш и ученый ксендз Себастиан Ставицкий. Они недвусмысленно намекнули генералу, что братия хочет мира. Услышав такие речи, тот от радости готов был заключить их в объятия. Не в Ченстохове было уже дело, речь шла обо всей стране. Сдача Ясной Горы лишила бы патриотов последней надежды, окончательно толкнула бы Речь Посполитую в объятия шведского короля, тогда как стойкость, притом стойкость непобедимая, могла произвести поворот в сердцах и умах и вызвать новую жестокую войну. Признаки этого замечались повсюду. Миллер знал об этом и отдавал себе отчет в том, в какое ввязался он дело, какую страшную ответственность взвалил на свои плечи, знал он, что ждет его либо королевская милость, маршальская булава, почести и титулы, либо окончательное падение. Он и сам уже начал убеждаться в том, что не по зубам ему этот «орешек», а потому принял отцов с необыкновенной любезностью, словно посланников цесаря или султана. Пригласив их на пир, он сам поднимал чару за их здоровье, а также за здоровье приора и серадзского мечника; монастырю он послал рыбы, предложил, наконец, столь мягкие условия сдачи, что ни минуты не сомневался в том, что они будут с поспешностью приняты.
Отцы поблагодарили его со смирением, как и приличествует инокам, взяли письмо и ушли. Миллер требовал, чтобы в восемь часов утра врата обители были открыты. Ликование в шведском стане царило неописуемое. Солдаты покинули шанцы и валы, подходили к стенам и завязывали с осажденными разговоры.
Но из монастыря дали знать, что для решения столь великого дела Приор должен обратиться ко всей братии, а потому монахи просят отсрочки еще на один день. Миллер согласился без колебаний. Тем временем в советном покое до поздней ночи заседал совет.
Хотя Миллер был старым и искушенным воителем, хотя во всей шведской армии не было, пожалуй, генерала, который вел бы больше переговоров с разными городами, чем этот Полиорцетес, однако у него беспокойно забилось сердце, когда на следующий день утром он увидел две белых монашеских рясы, приближавшихся к его квартире.
Это были уже другие иноки: впереди, держа письмо с печатью, выступал ксендз Мацей Блешинский, ученый философ, за ним, скрестив на груди руки и поникнув головою, следовал бледный отец Захариаш Малаховский.
Генерал принял послов в окружении штаба и всех славных полковников и, любезно ответив на смиренный поклон отца Блешинского, торопливо взял у него из рук письмо и начал читать.
Лицо его внезапно страшно изменилось, кровь ударила ему в голову, глаза вышли из орбит, шея побагровела и волос под париком стал дыбом от страшного гнева. На минуту он даже потерял дар речи, только рукой показал на письмо князю Гессенскому; тот пробежал глазами письмо и, обратившись к полковникам, спокойно сказал:
– Монахи объявляют только, что не могут отречься от Яна Казимира, покуда примас не объявит нового короля, иными словами, они отказываются признать Карла Густава.