Текст книги "Диана (Богини, или Три романа герцогини Асси - 1)"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
* * *
Герцог сейчас же увез ее. На следующее утро по приезде в Вену его нашли в постели мертвым. Она продолжала путешествие в сопровождении трупа и похоронила его в склепе Асси в Заре, на торжественном кладбище, навстречу которому с мрачной пышностью движется шествие кипарисов. Затем она заперлась в своем дворце. Общество далматской столицы стучалось в ее двери, но герцогиня строго соблюдала траур.
Она чувствовала себя выбитой из колеи и более удивленной, чем испуганной, случившимся. В первый раз она испытывала тревожное ощущение чего-то неведомого, что подстерегало ее и к чему нельзя было отнестись совершенно легко. Она думала, что провела протекшие годы там, где пульс жизни бьется сильнее всего; теперь у нее было чувство, будто бальная музыка и пустой смех заглушали все, что было бы важно услышать. И во внезапно наступившей тишине она начала прислушиваться.
"Теперь я одна. Что же, что же теперь надо понять?"
На Пиацца делла Колонна в Заре понимать, очевидно, было нечего. Она стала опять скучать, от чего отвыкла со времен Канн и, подобно остальным женщинам, часами смотрела из-за запертых ставней на сонную, залитую солнцем мостовую. Иногда мимо проходили придворные; ей казалось, что во время своего кратковременного пребывания здесь с герцогом она видела их. Король проезжал в коляске с Беатой Шнакен; герцогиня, одна в своих пустых залах, смеялась над забавными историями, которые пересказывались во всех столицах.
Взаимная вражда туземных племен помешала далматам избрать монарха из своей среды. Державы, утомленные не прекращавшимся при прежних правительствах расовыми и гражданскими войнами, обратили выбор далматского народа на Николая, одного из еще незанятых Кобургов. Чтобы предложить ему корону, пришлось проникнуть в уединенный охотничий домик, где он жил в кухне с загонщиками и собаками. Это был непритязательный, бородатый старик, в шубе, шапке и с короткой трубкой во рту, расхаживавший по лесам, как святой Николай. Переселение в качестве монарха в далекое государство, о положении которого он не имел никаких достоверных сведений, было старику нелегко, но он вспомнил об обязанностях, налагаемых на него его происхождением. Говорили, что при отъезде союзный канцлер сказал ему: – Поезжайте с богом и постарайтесь, чтобы мы больше ничего не слышали о вашей стране.
Николай старался. Он правил тихо и скромно. И если за все это время не было случая убедиться, умен ли он, хитер ли, деспотичен, коварен или благороден, то зато очень скоро стало ясно одно: он почтенен. Его народы, желавшие друг другу нищеты и окончательного уничтожения, объединялись в умиленной любви к своему седому королю. Николай был образцовым семьянином. Глубокая, несомненная благопристойность окутывала всех, кто был близок к нему, точно плащом, под складками которого исчезали их несовершенства. Никто не возмущался наследником престола, юным Филиппом, который с тех пор, как закончил в венском Терезиануме свое воспитание, вел себя, как шут; а прекрасная подруга короля встречала всюду благожелательность и уважение.
Беата Шнакен была маленькая актриса; судьба занесла ее из Вены в Зару, где она не находила никого, кто хотел бы заплатить ей долги. В своем горе она однажды, в пять часов утра, тихонько вышла из дому и пошла молиться в церковь иезуитов. Взяв на себя управление католическим народом, Николай Кобургский сейчас же с религиозным пылом бросился со всей своей семьей в объятия римской церкви. В исполнении своих религиозных обязанностей он также служил примером для своих подданных; в холод предутренних часов совершал старый монарх свою молитву в храме отцов иезуитов. Это обстоятельство было известно Беате. Она сложила руки и сидела, не шевелясь. Король увидел в углу что-то черное, но не обратил на это внимания. На следующее утро он заметил, что под черной вуалью, свешивавшейся с молитвенной скамьи, в облаке ладана выделялся бледный профиль. На третий, на четвертый и пятый дни ему бросалась в глаза все та же картина; старик не мог удержаться от сердечного умиления, и счастье Беаты Шнакен было обеспечено.
Кроме определенного содержания, она получила приличное поместье. Николай посещал ее каждый вечер. Тайные агенты подслушивали у дверей, но редко можно было услышать что-нибудь о политике, и никогда – что-нибудь неприличное. В коляске Беата Шнакен сидела всегда рядом со своим царственным другом, белая и розовая, пряча обозначавшийся двойной подбородок в черный кружевной воротник. Граф Биттерман, друг юности Николая, на коленях просил ее обвенчаться с ним; с графиней Биттерман король может быть в близких отношениях. Но Беата отклонила предложение верного слуги династии Кобургов; она находила, что не нуждается в том спасении ее чести, которого он желал. И в самом деле, никто не требовал этого от нее. Даже королева открыла Беате свое сердце; по этому поводу рассказывались трогательные истории.
Беата вела себя в своем щекотливом положении с величайшей ловкостью, ничем не давая повода вспомнить о прежних фазах своей жизни. Время от времени она брала кратковременный отпуск для свидания в Ницце с каким-нибудь венским евреем, торговцем лошадьми, или же ездила по ту сторону Черных Гор повидаться с коллегой по придворному театру. Затем она возвращалась, рассудительная, спокойная, полная тихого достоинства; внутри страны не происходило никогда ничего.
Герцогиня заглядывала даже иногда в газеты, чтобы почитать о поступках и позах этих господ. Кто сказал бы ей в Париже, пять месяцев тому назад, что она будет прибегать к таким средствам, чтобы убить время!
Однажды, принц Фили проезжал через площадь. Герцогиня легко и небрежно стояла на монументальном балконе своего первого этажа и смотрела вниз, вдоль длинных колонн, у подножия которых два грифа охраняли портал. Слева ехал элегантный всадник, справа господин в военном мундире, в средине же маленький человечек, который горбился, бросал по сторонам блуждающие взгляды и беспрестанно теребил маленькими бледными руками редкие черные волосы, пробивавшиеся на щеках. Герцогиня хотела уйти; Фили уже увидел ее. Он вскинул кверху руки, лицо его просияло и порозовело. Он хотел остановиться. Элегантный спутник услужливо придержал свою лошадь, но гигант-воин грубо дернул поводья лошади принца. Фили втянул голову в плечи и, не протестуя, поехал дальше. Его жалкая спина исчезла за углом.
* * *
Это было в декабре. Она переезжала бухту. Светлый, изящный город, расположенный с прелестью, свойственной городам Италии, остался позади; напротив, под тяжелым грозовым небом лежала серая каменная пустыня с разваливающимися хижинами. Это зрелище, оскорблявшее ее, зажгло в ней в то же время смутную потребность на что-то отважиться, действовать, померяться силами. Она велела подать себе весла и храбро погрузила их в шумные волны, швырявшие лодку. Она видела свое бессилие и боролась из упрямства. В это время она заметила на берегу несколько человек; они широко открывали рты и дико размахивали руками. Казалось, они были рассержены; какой-то старик с взъерошенной седой бородой грозил ей кулаками, прыгая с ноги на ногу.
– Что с ними? – спросила она лодочника.
Он молчал. Егерь нерешительно объяснил:
– Им не нравится, что ваша светлость желаете грести.
– А!
Какое им до этого дело? Должно быть, эта странная ревность – одна из особенностей этого народа. Она вспомнила тех непонятных людей, которые в детстве считали ее ведьмой. У этого народа множество причуд. В так называемых народных песнях он поет о турецких войнах, которых никогда не было.
Она положила весла; лодку прибило к берегу. Она вышла. Старик еще раз взвизгнул и боязливо ускользнул. Она посмотрела в лорнет на молодых парней, стоявших перед ней.
– Вы меня очень ненавидите? – с любопытством спросила она.
– Проспер, почему они не отвечают?
Егерь повторил вопрос на их языке. Наконец, один из них голосом, еще хриплым от проклятий, сказал:
– Мы любим тебя, матушка. Дай нам денег на водку.
– Проспер, спроси их, кто такой старик.
– Наш отец.
– Вы пьете много водки?
– Редко. Когда у нас есть деньги.
– Я дам вам денег. Но половину отдайте отцу.
– Да, матушка. Все, что ты прикажешь.
– Проспер, дайте им...
Она хотела сказать: двадцать франков, но подумала, что они перепьются до смерти.
– Пять франков.
– Половину отцу, – повторила она, быстро садясь в лодку.
– Если я буду смотреть, они, конечно, дадут ему, – думала она. – Но если не смотреть?
Она была заинтересована, хотя и говорила себе, что совершенно безразлично, как поведет себя из-за пяти франков какая-нибудь грязная семья.
На следующий день она хотела послать туда Проспера, но он доложил ей, что пришел старик. Она велела ввести его; он поцеловал край ее платья.
– Твой раб целует край твоего платья, матушка, ты подарила ему франк, сказал он, испытующе глядя на нее. Она улыбнулась. Он не доверял парням и был прав. Ведь он должен был получить два с половиной франка. Но они все-таки дали ему хоть что-нибудь.
– Ждала ли я этого?
Ей стало весело, и она сказала:
– Хорошо, старик, завтра я приеду опять на ваш берег.
* * *
На следующий день небо было синее. Она была уже одета для выхода, когда за дверью раздались громкие голоса. Принц Фили, спотыкаясь, перешагнул порог, отстранив пятерых лакеев.
– Перед другом вашего супруга, покойного герцога, – взволнованно воскликнул он, – герцогиня, не закроете же вы двери перед близким другом герцога. Мое почтение, герцогиня.
– Ваше высочество, я не принимаю никого.
– Но близкого друга... Мы так любили друг друга. А как поживает милая княгиня Паулина? Ах, да, Париж... А добрая леди Олимпия? Славная бабенка.
Герцогиня рассмеялась. Леди Олимпия Рэгг была раза в два выше и толще принца Фили.
– А она все еще в Париже, – Олимпия? Наверное, уже опять в Аравии или на северном полюсе. Удивительно милая, необычайно доступная женщина. Это не стоило мне никакого труда, – игриво сказал он. – Ни малейшего. Вот видите, вы уже повеселели.
– Ваше высочество, вам противостоять трудно.
– Конечно, не горевать нельзя, но не настолько. Я ведь тоже ношу траур. Смотрите.
Он показал на креп на своем рукаве.
– Ведь герцог был моим закадычным другом. В последний раз, когда я его видел, – знаете, в Париже, – он так трогательно уговаривал меня образумиться, так трогательно, говорю я вам. "Фили, – сказал он, умеренность в наслаждении вином и женщинами". Он был более, чем прав, но разве я могу послушаться его?
– Ваше высочество, несомненно, можете, если захотите.
– Это принадлежит к числу ваших предрассудков. Когда мне было восемнадцать лет, гофмейстер доставлял мне портвейн; он собственноручно крал его для меня с королевского стола. Теперь мне двадцать два, и я пью уже только коньяк. Пожалуйста, не пугайтесь, герцогиня, я развожу его шампанским. Полный стакан: половина – коньяк, половина – шампанское. Вы думаете, это вредно?
– Право, не знаю.
– Мой врач говорит, что совершенно не вредно.
– Тогда вы это можете делать.
– Вы серьезно так думаете?
– Но зачем вы пьете? У наследника престола есть столько других занятий.
– Это принадлежит к числу ваших предрассудков. Я неудовлетворен, как все наследники престола. Вспомните дон Карлоса. Я хотел бы быть полезным, а меня осуждают на бездеятельность, я честолюбив, а все лавры отнимаются у меня перед самым носом.
Он вскочил и, согнувшись, забегал по комнате. Его руки были все время в воздухе, как крылья, кисти их болтались на высоте груди.
– Бедняжка, – сказала герцогиня, глядя на часы.
– Придворные лизоблюды возбуждают в короле, моем отце, подозрения против меня, утверждая, что я не могу дождаться вступления на престол.
– Но ведь вы можете?
– Боже мой, я желаю королю долгой жизни. Но мне хотелось бы тоже жить, а этого не хотят.
Он подкрался к ней на цыпочках и с напряжением шепнул у самого ее лица:
– Хотите знать, кто этого не хочет?
Она закашлялась; ее обдало сильным запахом алкоголя.
– Ну?
– Ие-зу-иты!
– А!
– Я слишком просвещен для них, поэтому они губят меня. Но кто в теперешнее время набожен? Умные притворяются; я для этого слишком горд. Разве вы, герцогиня, верите в воскресение мертвых или в деву Марию, или вообще во все небесное царство? Что касается меня, то я перерос все это.
– Я никогда не интересовалась этим.
– Предрассудков у меня нет никаких, говорю я вам. Церковь боится меня, поэтому она губит меня.
– Как же она это делает?
– Она поощряет мои порски. Она подкупает окружающих меня, чтобы мне давали пить. Если я встречаю где-нибудь красивую женщину, то это подсунули ее мне монахи. Я не уверен даже, герцогиня, что вы... вы сами... может быть, вы все-таки набожны?
Он искоса поглядел на нее. Она не поняла.
– Почему вы стояли на днях на балконе как раз в то время, когда я проезжал?
– Ах, вы думаете?
Он колебался, затем тоже рассмеялся. Потом доверчиво придвинулся поближе к ней.
– Я боялся только, потому что вы так необыкновенно хороши. Фили, сказал я себе, здесь ловушка. Иди мимо. Но вы видите, я не прошел мимо: я сижу здесь.
Он подошел ближе: его болтающиеся ручки уже гладили кружева на ее груди. Она встала.
– Ведь вы не прогоняете меня, а? – пролепетал он, взволнованный и недовольный.
– Ваше высочество, вы позволите мне уйти?
– Почему же? Послушайте, герцогиня, будьте милой.
Он мелкими шажками бегал за ней, от стула к стулу, смиренный и терпеливый.
– Но этот старый хлам Empire вы должны выбросить и поставить что-нибудь мягкое, чтобы можно было уютно поболтать и погреться. Тогда я буду приходить к вам каждый день. Вы не поверите, как мне холодно дома, у моей жены. Должны же были привезти мне жену из Швеции, которая начинает проповедывать, как только завидит меня. Quelle scie, madame! Шведская пила-рыба: каламбур моего собственного изобретения. И к тому же еще французский! Ах, Париж!
Он говорил все медленнее, боязливо прислушиваясь. Портьера поднялась, на пороге появился элегантный спутник принца. Он низко поклонился герцогине и Фили и сказал:
– Ваше высочество, позвольте мне напомнить, что его величество ждет ваше высочество в одиннадцать часов к завтраку.
Он опять поклонился. Фили пробормотал: – Сейчас, мой милый Перкосини. Дверь затворилась.
Принц вдруг оживился.
– Вы видели этого негодяя? Это барон Перкосини, итальянец. Негодяй, он на службе у ие-зу-итов. Он ждал, пока я здесь у вас хорошенько освоился. Теперь он уводит меня в самый прекрасный момент, когда я начинаю надеяться. Я должен сойти с ума, иезуиты заплатят за это. Скажите, дорогая, герцогиня, можно мне завтра прийти опять?
– Невозможно, ваше высочество.
– Пожалуйста, пожалуйста.
Он молил со слезами в голосе.
– Вы слишком прекрасны, я не могу иначе.
Затем он опять принялся болтать.
– Майор фон Гиннерих, мой адъютант, о, это совсем другое дело. Это честный человек. Действительно, честный человек, он удерживает меня от всяких удовольствий. От всяких решительно. Вы видели тогда, как он дернул мои поводья? Это верный слуга моего дома. Будьте милой, герцогиня, навестите мою жену, приходите в наш cercle intime. Я должен видеть вас, я не могу иначе. Вы придете, а? Принцессе вы доставите такую радость, она не перестает говорить о вас. Вы придете, а?
Она нетерпеливо повернулась к двери.
– Приду.
Портьера опять зашуршала. Фили вдруг заговорил с милостивой любезностью.
– Мой милый Перкосини, я к вашим услугам. Мое почтение, герцогиня, и до свидания в cercle intime.
* * *
Герцогиня отправилась пешком в гавань. Свежий северный ветер носился над фиолетовым морем. Пристав к противоположному берегу, она увидела пеструю кучку народа, которая, казалось, ждала ее. Впереди всех под ярко-голубым небом сверкала медно-красная, красивая борода статного, изящно одетого господина. Серая шляпа с полями была единственной немодной частью его костюма. Он поклонился: в то же мгновение мужчины, женщины и дети закричали хором, точно что-то заученное:
– Это Павиц, наш спаситель, наш батюшка, наш хлеб и наша надежда!
Герцогиня велела перевести себе, что это значит. Затем она посмотрела на господина; она слышала о нем. Он представился:
– Доктор Павиц.
– Я пришел, ваша светлость, поблагодарить вас. Но вы получили благодарность заранее. Вы знаете: то, что вы делаете одному из моих меньших братьев, вы делаете мне.
Она не поняла его, она подумала: – Мне? Кому же это? Ведь я вообще не хотела ничего никому делать. – Так как она ничего не ответила, он прибавил:
– Я говорю с вами, ваша светлость, от имени этого незрелого народа, очеловечению которого я посвятил всю свою жизнь. Всю свою жизнь, – повторил он тоном самопожертвования.
Она осведомилась:
– Что это за люди? Я хотела бы знать что-нибудь о них.
– Этот бедный народ очень любит меня. Вы замечаете, ваша светлость, каким плотным кольцом окружают меня.
Она это заметила: от них дурно пахло.
– А! Меня окружает изрядное количество романтики!
Он простер вперед руки и откинул назад голову, так что красивая, широкая борода поднялась кверху наподобие лопаты. Она не совсем поняла, что должен был означать этот жест.
– Если бы вы знали, ваша светлость, как это сладко: среди бушующей ненависти целого мира опираться на скалу любви.
Она напомнила:
– А народ, народ?
– Он беден и незрел, поэтому я люблю его, поэтому я отдаю ему свои дни и ночи. Объятия народа, поверьте мне, ваша светлость, горячее и мягче объятий возлюбленной. Они дают больше счастья. Я иногда отрываюсь от них для долгих, одиноких странствований по моей печальной стране, – закончил он тише и торжественнее.
Его решительно нельзя было отвлечь от своей собственной личности. Она открыла рот для насмешливого ответа, но его голос, этот изумительный голос, внушавший страх королю и его правительству, победил ее сопротивление. В его голосе, как великолепная конфета, таяла любовь, любовь к его народу. Аромат, приторный и одуряющий, исходил от самых пустых его слов; этот аромат был неприятен ей, но он действовал на нее.
Отойдя несколько шагов от берега, она сказала:
– Вы трибун? Вас даже боятся?
– Меня боятся. О, да, я думаю, что те важные господа, которые ворвались в мой дом, когда я публично заклеймил по заслугам бесстыдные, порочные нравы наследника престола, боятся меня.
– Ах, как же это было? – спросила она, падкая на истории.
Он остановился.
– Им должны были перевязать головы в ближайшей аптеке. Полиция избегала вмешиваться, – холодно сказал он и пошел дальше.
Он дал ей десять секунд на размышление; затем опять остановился.
– Но тому, у кого совесть чиста, нечего меня бояться. Никто не знает, как я мягок, какая доля моего гнева происходит от слишком нежной души, и как благодарен и верен я был бы тому могущественному человеку, который поднял бы свою руку на защиту моего дела.
– А ваше дело?
– Мой народ, – сказал Павиц и пошел дальше.
Они шли по острым булыжникам. На жалкой ниве стояли согнутые фигуры: они непрерывно, все одними и теми же движениями, выбрасывали на дорогу камни. Дорога была полна ими, а поле не пустело. Один крестьянин сказал:
– Так мы бросаем круглый год. Бог знает, где дьявол берет все эти камни.
– Таков и мой жребий, – тотчас же подхватил Павиц. – Из года в год я выбрасываю из нивы моего отечества несправедливость и преступления, совершаемые над моим народом, – но бог знает, откуда дьявол берет все новые камни.
Зазияло отверстие землянки. Чтобы уйти от напиравшего народа, герцогиня ступила на порог. В углах, на утоптанном желтом земляном полу возвышались огромные глиняные кувшины. Во мраке носился запах горящего масла. Перед дымящим костром из сырого хвороста мерзли три человека в коричневых плащах. Один из них вскочил и подошел к гостям с глиняным сосудом в руке. Герцогиня поспешно отступила, но трибун взял чашу с вином.
– Это сок моей родной земли, – нежно сказал он и выпил. – Это кровь от моей крови.
Он попросил кусок маисового хлеба, разломил его и поделился с окружающими. Герцогиня следила за большой морской птицей, с криком летавшей во мраке пещеры. На столе лежал, свернувшись клубком, маленький уж.
– Вероятно, теперь я уже видела все, – сказала герцогиня. Она пошла обратно к берегу.
– Вы хотите ехать в город, доктор, и у вас нет своей лодки? Садитесь в мою.
Он взял с собой мальчика, болезненное существо со слабыми глазами, белыми локончиками и желтым цветом лица.
– С вами мальчик?
– Это мой ребенок. Я его очень люблю.
Она подумала: этого незачем было говорить. И брать его с собой тоже было незачем.
После некоторого молчания она спросила:
– Ведь вас называют Павезе?
– Я должен был так назвать себя. Не приняв нравов и даже имен наших врагов, мы не можем преуспевать в своей собственной стране.
– Кто это мы?
– Мы...
Он покраснел. Она заметила, что у него необыкновенно нежная кожа и розовые ноздри.
– Мы, морлаки, – быстро докончил он.
"Морлаки? – подумала она. – Так вот как звали тех пестрых, грязных на берегу. Значит, – это был народ?"
Она считала их безымянным стадом. Она проверила:
– А люди на берегу, это были тоже...
– Морлаки, ваша светлость.
– Почему они не понимают по-итальянски?
– Потому, что это не их язык.
– Какой же их язык?
– Морлакский, ваша светлость.
Так у них есть и язык. Ей казалось, что каждый раз, как они открывали рты, слышалось нечленораздельное хрюканье, по которому посвященные могли догадываться о всевозможных неясных, бессознательных намерениях, как по жизненным проявлениям животных. Павиц продолжал:
– Я вижу, ваша светлость, этот народ, еще незнаком вам.
– Среди моих слуг никогда не было никого из них. Я помню, мой отец называл их...
Она опомнилась и замолчала. Он тоже молчал. Вдруг он выпрямился и, приложив руку к сердцу, начал говорить со всем напряжением, которого требовал этот, быть может, единственный момент.
– Мы, морлаки, принуждены быть зрителями того, как два иностранных разбойника делят между собой нашу страну. Мы – цепная собака, на которую нападают двое волков; а крестьянин спит.
– Кто же эти волки?
– Итальянцы, наши старые угнетатели, и король Николай со своими приспешниками. О, ваша светлость, не поймите меня неверно. Династия Кобургов никогда не располагала более верным сердцем, чем то, которое бьется в этой славянской груди. Когда державы посадили на трон Далмации принца Николая Кобургского, весь славянский мир облегченно вздохнул. Позор столетий будет, наконец, отомщен, – таков был глас народа от Архангельска до Каттаро: ибо от Каттаро до Архангельска и от Ледовитого океана до маслянистых волн юга славянские сердца бьются в такт. Латинским разбойникам, угнетающим священный славянский народ, привяжут, наконец, камень на шею и потопят их в море. Так ликовали мы! Так ликовали мы преждевременно. Да, герцогиня, как было, так и осталось: чужие господствуют.
– Какие чужие?
– Итальянцы.
– Их вы называете чужими? Ведь здесь все итальянское. На безлюдном берегу пустынного моря итальянцы воздвигли прекрасные города...
– И теперь, – вы видите, ваша светлость, как больно поражают меня в сердце ваши слова, я даже решаюсь прервать вас, – и теперь они сидят в этих прекрасных городах, как пауки, и пьют бедную кровь славянской земли. В городах, на берегу моря, кричат, наслаждаются и играют в театрах по-итальянски. Перед любопытными, проезжающими мимо, разыгрывается комедия благосостояния, цивилизации и довольства, которых эта страна не знает. Сзади же, на далеко раскинувшихся печальных полях, жизнь проходит тихо и сурово. Там по-славянски молчат, голодают и страдают. Царство, герцогиня, принадлежит не тем, кто наслаждается, оно принадлежит страждущим.
Она спросила себя: – Не считает ли он страдания заслугой?
Трибун продолжал:
– Принести варварство и нищету в страну, где были только довольство и невинность; выжимать золото из тел бедняков и продавать за золото их бессмертные души, – это наши бывшие господа, венецианцы, называли "колонизировать". Взамен всего того, что они отняли у нас, они послали нам своих художников, которые построили нам несколько никуда не годных памятников; голодающие могли смотреть на них досыта.
Он вскочил. Вытянув правую руку с растопыренными пальцами по направлению к белому городу, поднимавшемуся перед ними из воды, он воскликнул навстречу ветру:
– Как я ненавижу эту безбожную красоту!
Герцогиня отвернулась с легким отвращением. Павиц не мог долго держаться на ногах в сильно качавшейся лодке; он пошатнулся и хлопнулся на сиденье. Вскоре они пристали к берегу. Павиц глубоко вздохнул.
– Король Николай не знает об этом ничего. Я уважаю его, он набожен, а я с моим простым славянским сердцем был всегда верующим сыном церкви. Но он в сетях у итальянцев. Если бы это было не так, разве он преследовал бы и заточил бы в тюрьму такого верного подданного, как я.
Ее экипаж ждал ее, она уже стояла у открытой дверцы; вдруг она опять обернулась к нему.
– Вы сидели в тюрьме?
– Два года, ваша светлость.
Герцогиня поднесла к глазам лорнет: она никогда не видела государственного преступника. Павиц стоял без шляпы, в уборе своих коротких, каштаново-красных локонов, свет переливался в его рыжей бороде, он открыто смотрел ей в глаза:
– Вы должны быть непримиримы, – наконец сказала она. – Я была бы непримирима.
– Боже сохрани. Но быть всегда набожным и лояльным, и только за любовь к своему народу быть преследуемым и запертым в тюрьму, ваша светлость, это больно, – горячо сказал он.
– Больно? Вы должны быть разъярены.
– Ваша светлость, я прощаю им...
Он держал правую руку с вывернутой наружу ладонью несколько вбок от бедра. Он поднял глаза к небу.
– Ибо не ведают, что творят.
– Вы расскажете мне при случае еще об этом, доктор.
Она кивнула ему из экипажа.
Был полдень, в защищенных от ветра улицах пылало солнце. Герцогиня чувствовала себя размягченной и усыпленной градом слов, улавливающих, опутывающих, обессиливающих слов. Даже в своих прохладных залах она не могла стряхнуть с себя нездоровых чар. Все предметы, которых она касалась, были слишком мягки, молчание в доме слишком ласково и мечтательно. Ей чуть не стало жаль птички, разбившей себе головку об ее окно. Ей понадобилась целая ночь, чтобы стать опять спокойной и благоразумной.
* * *
Неделю спустя получилось отчаянное письмо от принца Фили. Фон Гиннерих слишком предан, он не позволяет ему ни шагу сделать одному. Если она откажет ему в свидании в cercle intime, он потеряет окончательно почву под ногами. Этого она, конечно, не хочет, этого могут желать только иезуиты.
Она завезла свою карточку принцессе. Вслед за этим к ней явился гофъегерь с письменным приглашением к ее высочеству.
Когда лакей распахнул перед ней дверь, Фили опрокинул рабочий столик. Две чашки разлетелись вдребезги. Несколько фигур, одиноко мерзших в большой, холодной комнате, торопливо поднялись, избавленные от гнетущей скуки. Принцесса любезно подвинула второе кресло к своему, в теплой глубине которого пряталась, дрожа от холода. Она была высока, ужасающе узка и худа; в ней все было бесцветно: волосы, кожа, глаза и манеры. Локти и колени торчали, как колья, сквозь ткань простого закрытого платья, кисти рук в кружевных манжетах, казалось, вот-вот оторвутся.
– Вы заставили нас долго ждать, – сказала она.
Она говорила медленно и слегка жалобно. С первого же слова чувствовалось, что она из тех, к кому никак не подойдешь.
– Я очень сожалею, ваше высочество, – возразила герцогиня. – Тем не менее, я еще долго не отказалась бы от своего уединения; только желание вашего высочества могло побудить меня к этому.
– Вы делаете это ради меня, ваша светлость? Да вознаградит вас за это господь. Как я мечтала о том, чтобы поговорить с человеком большого света, с вами, милая герцогиня, о жизни там, – о Париже.
Но всей комнате пронесся стон. Фили глухо повторил: "Париж", "Париж", пролепетали две разряженные дамы. На их белые, как фарфор, шеи сбегали искусно сделанные локоны, украшенные большими розами. За их спинами их мужья отбросили назад темные головы, так, что напомаженные кончики густых черных усов поднялись к потолку: "Париж". "Париж", – пробормотал Перкосини, приятным, полным тоски баритоном. Из тускло освещенного угла, заглушенный шелковыми подушками, донесся усталый вздох полной, красивой женщины: "Париж". И только фон Гиннерих, не шевельнув бровью, внимательный и верный долгу, продолжал стоять возле стула, на котором барахтались жалкие члены наследника престола.
Принцесса сказала:
– Ваша светлость, позвольте мне познакомить вас с нашими друзьями.
– Mesdames Палиоюлаи и Тинтинович.
Обе дамы низко присели в своих платьях, сзади на поминавших кентавра. Любезные улыбки чуть не растопили молочный слой жира на их лицах. Герцогиня заметила, что madame Тинтинович красива со своим орлиным носом и черными бровями под крашеными белокурыми локонами.
– Принцесса Фатма, – сказала Фридерика Шведская, – моя милая Фатма, супруга Измаила Ибн-Паши посланника его величества, султана, при нашем дворе.
– Одна из супруг, – поправил Фили. – Выражайся всегда точно, моя милая: одна из его четырех супруг.
Герцогиня приветливо пошла навстречу красивой, полной женщине, выпутывавшейся из своих подушек Ее узкая, голубая, атласная туника над желтыми башмаками говорила о парижских бульварах; но полное, как луна, сверкающее белизной лицо с нарисованными дугами бровей над узкими, обведенными углем глазами и умащенные дорогими маслами волосы в бледной росе жемчужных подвесок, несомненно, ускользнули из оставленной по ошибке открытой двери гарема. Сильный запах пачули исходил от ее тела; в ее дыхании воспоминание о тонком табаке смешивалось с совсем-совсем легким запахом чеснока.
– Господин Тинтинович, господин Палиоюлаи, – сказала супруга Фили.
Одного нельзя было отличить от другого. Усы, холодные, усталые глаза, ослепительное белье и брильянты, красовавшиеся всюду, где только можно было, – все это было у них общее. Оба поклонились одновременно. Казалось, они принадлежали к тому роду мужчин, которые, благодаря своим изысканным манерам, являются украшением любой гостиной, и от которых можно ждать, что в критическую минуту, после карточного проигрыша, они способны оторвать у женщин мочки ушей, в которых висят драгоценные камни. Брильянты, сверкавшие на их гибких телах, они, быть может, добыли собственноручно в рудниках Индии. Один взгляд на их жесткие, изящные, усеянные тонкими, как волосок, морщинами лица вызывал в представлении множество странных историй. Если бы династия Кобург когда-либо пала, господа Палиоюлаи и Тинтинович могли бы променять королевский дворец Далмации на игорные залы Монако, всегда одинаково уверенные, в качестве ли придворных или в качестве крупье.