Текст книги "Идеи, Книга Le Grand"
Автор книги: Генрих Гейне
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Пока что я продолжаю сидеть в моей темной комнате на темной Дюстерштрассе и довольствуюсь тем, что собираюсь повесить на среднем крюке величайшего обскуранта нашей страны. "Mais, est-ce que vous verrez plus clair alors?"1 Натурально, madame, – только не истолкуйте ложно мои слова: я повешу не его самого, а лишь хрустальную люстру, которую приобрету за гонорар, добытый из него пером. Но, между прочим, я думаю, что еще лучше было бы и во всей стране сразу стало бы светлее, если бы вешали самих обскурантов in natura2. Но раз подобных людей нельзя вешать, надо клеймить их. Я опять-таки выражаюсь фигурально,– я клеймлю in ef-figie3. Правда, господин фон Бельц, – он бел и непорочен, как лилия,– прослышал, будто я рассказывал в Берлине, что он заклеймен по-настоящему. Желая быть обеленным, этот дурак заставил соответствующую инстанцию осмотреть его и письменно удостоверить, что на спине его не вытиснен герб,– эту отрицательную гербовую грамоту он считал дипломом, открывающим ему доступ в высшее общество, и был поражен, когда его все-таки вышвырнули вон; а теперь он призывает проклятия на мою злополучную голову и намеревается при первой же возможности пристрелить меня из заряженного пистолета. А как вы думаете, madame, чем я собираюсь защищаться? Madame, за этого дурака, то есть за гонорар, который я выжму из -него, я куплю себе добрую бочку рюдесгеймского рейнвейна. Я упоминаю об этом, чтобы вы не приняли за злорадство мою веселость при встрече на улице с господином фон Бельцом. Уверяю вас, madame,–я вижу в нем только любезный мне рюдесгеймер. Едва лишь я взгляну на него, как меня охватывает блаженная истома, и я невольно принимаюсь напевать: "На Рейне, на Рейне, там зреют наши лозы", "Тот образ так чарующе красив", "О белая дама...". Мой рюдесгеймер глядит при этом весьма кисло – можно
________________________________
1 Но разве вы от этого будете лучше видеть? (фр.)
2 В натуре (лат.).
3 В изображении (лат.), то есть заочно.
148
подумать, будто в состав его входят только яд и желчь, но уверяю вас, madame, это настоящее зелье; хоть на нем и не выжжено клейма, удостоверяющего его подлинность, знаток и без того сумеет оценить его. Я с восторгом примусь за этот бочонок; а если он начнет сильно бродить и станет угрожать опасным взрывом, придется на законном основании сковать его железными обручами.
Итак, вы видите, madame, что за меня вам нечего тревожиться. Я вполне спокойно смотрю в будущее. Господь благословил меня земными дарами; если он и не пожелал попросту наполнить мой погреб вином, все же он позволяет мне трудиться в его винограднике; а собрав виноград, выжав его под прессом и разлив в чаны, я могу вкушать светлый божий дар; и если дураки не летят мне в рот жареными, а попадаются обычно в сыром и неудобоваримом виде, то я умудряюсь до тех пор перчить, тушить, жарить, вращать их на вертеле, пока они не становятся мягкими и съедобными. Вы получите удовольствие, madame, если я соберусь как-нибудь устроить большое пиршество, Madame, вы одобрите мою кухню. Вы признаете, что я умею принять своих сатрапов не менее помпезно, чем некогда великий Агасфер, который царствовал над ста двадцатью семью областями, от Индии до Эфиопии. Я отберу на убой целые гекатомбы дураков. Тот великий филосел, который, как некогда Юпитер, в образе быка домогается расположения Европы, пригодится на говяжье жаркое; жалкий творец жалостных трагедий, показавший нам, на фоне жалкого бутафорского царства персидского, жалкого Александра, на котором не заметно ни малейшего влияния Аристотеля,–этот поэт поставит к моему столу превосходнейшую свиную голову с приличной случаю кисло-сладкой усмешкой, с ломтиком лимона в зубах, с гарниром из лавровых листьев, искусно приготовленным умелой кухаркой; певец коралловых уст, лебединых шей, трепещущих белых грудок, милашечек, ляжечек, Мимилишечек, поцелуйчиков, асессорчиков, а именно Г. Клаурен, или, как зовут его благочестивые бернардинки с Фридрих-штрассе: "Отец Клаурен! Наш Клаурен!" – вот кто доставит мне все те блюда, которые он с пылкостью воображения, достойной сластолюбивой горничной, умеет так заманчиво расписать в своих ежегодных карманных
149
сборничках непристойностей; в придачу он поднесет нам еще особо лакомое кушанье из сельдерейных корешочков: "После чего сердечко застучит, вожделея!" Одна умная и тощая придворная дама, у которой годна к употреблению лишь голова, даст нам соответственное блюдо, а именно спаржу. Не будет у нас недостатка и в геттингенских сосисках, в гамбургской ветчине, в померанской гусиной грудинке, в бычьих языках, пареных телячьих мозгах, бараньих головах, вяленой треске и в разных видах студней, в берлинских пышках, венских тортах, в конфетках...
Madame, я уже мысленно успел испортить себе желудок. К черту подобные излишества! Мне это не под силу. У меня плохое пищеварение. Свиная голова действует на меня так же, как и на остальную немецкую публику, потом приходится закусывать салатом из Вилибальда Алексиса, он имеет очищающее действие. О, эта гнусная свиная голова с еще более гнусной приправой! Не Грецией и не Персией отдает она, а чаем с зеленым мылом. Кликните мне моего толстого миллиардурня! ГЛАВА XV
Madame, я вижу легкое облако неудовольствия на вашем прекрасном челе, вы словно спрашиваете меня: справедливо ли так разделываться с дураками, сажать их на вертел, рубить, шпиговать и уничтожать в таком количестве, какое не может быть потреблено мной самим и потому становится добычей пересмешников и раздирается их острыми клювами, между тем как вдовы и сироты вопят и стенают...
Madame, c'est la guerre!l Я открою вам сейчас, в чем весь секрет: хоть сам я и не из числа умных, но я примкнул к этой партии, и вот уже 5588 лет, как мы ведем войну с дураками. Дураки считают, что мы их обездолили, они утверждают, будто на свете имеется определенная доза разума и эту дозу умные – бог весть какими путями – забрали всю без остатка, и потому столь часты вопиющие примеры, когда один человек присваивает себе так много разума, что сограждане его и даже вся страна
_________________________
1 Это война! (фр.)
150
должны пребывать в темноте. Вот где тайная причина войны, и войны поистине беспощадной. Умные ведут себя, как им и полагается, спокойнее, сдержаннее и умнее, они отсиживаются в укреплениях своих древних Аристотелевых твердынь, у них много оружия и много боевых припасов, – ведь они сами выдумали порох; лишь время от времени они, метко прицелясь, бросают бомбы в стан врагов. Но, к сожалению, последние слишком многочисленны, они оглушают своим криком и ежедневно творят мерзость, ибо воистину всякая глупость мерзка для умного. Их военные хитрости часто очень коварны. Некоторые вожди их великой армии остерегаются обнародовать тайную причину войны. Они слышали, что один известный своей фальшивостью человек, доведший фальшь до предела и написавший даже фальшивые мемуары, а именно Фуше, когда-то сказал: "Les paroles sont faites pour cacher nos pensees"1,– и вот они говорят много слов, дабы скрыть, что у них вовсе нет мыслей, и произносят длинные речи, и пишут толстые книги, и если послушать их, то они превозносят до небес единственно благодатный источник мыслей – разум, и если посмотреть на них, то они заняты математикой, логикой, статистикой, усовершенствованием машин, гражданскими идеалами, кормом для скота и т. п., и как обезьяна тем смешнее, чем вернее подражает человеку, так и дураки тем смешнее, чем больше притворяются умными. Другие предводители великой армии откровеннее – они сознаются, что на их долю выпало не много разума, что, пожалуй, им и вовсе не досталось его, но при этом никогда не преминут добавить: в разуме небольшая сладость, и вообще цена ему невелика. Быть может, оно и верно, но, к несчастью, им недостает разума даже для того, чтобы доказать это. Тогда они начинают прибегать к различным уловкам, открывают в себе новые силы, заявляют, что силы эти, как-то: душа, вера, вдохновение – не менее, а в иных случаях даже более могущественны, чем разум, и утешаются подобным суррогатом разума, подобным паточным разумом. Меня, несчастного, они ненавидят особенно сильно, утверждая, что я искони принадлежал к ним, что я отщепенец, перебежчик, разорвавший священные узы, что теперь
__________________________________
1 Слова даны, чтобы скрывать наши мысли (фр.).
151
я стал еще шпионом и, разведывая исподтишка их, дураков, замыслы, потом передаю эти замыслы на осмеяние своим новым товарищам; к тому же, мол, я настолько глуп, что даже не понимаю, что эти последние заодно высмеивают и меня самого и ни в какой мере не считают своим. В этом дураки совершенно правы.
Действительно, умные не считают меня своим, и скрытое хихиканье их часто относится ко мне. Я отлично знаю это, только не подаю вида. Сердце мое втайне обливается кровью, и, оставшись один, я плачу горькими слезами. Я отлично знаю, как неестественно мое положение : что бы я ни сделал, в глазах умных – глупость, в глазах дураков – мерзость. Они ненавидят меня, и я чувствую теперь истину слов: "Тяжел камень, и песок тяжесть, но гнев глупца тяжелее обоих". И ненависть их имеет основания. Это чистая правда, я разорвал священнейшие узы; по всем законам божеским и человеческим мне надлежало жить и умереть среди дураков. И как бы хорошо было мне с ними! Они и теперь еще, пожелай я возвратиться, приняли бы меня с распростертыми объятиями. Они по глазам моим старались бы прочесть, чем угодить мне. Они каждый день звали бы меня на обед, а по вечерам приглашали бы с собой в гости и в клубы, и я мог бы играть с ними в вист, курить, толковать о политике; если бы я при этом стал зевать, за моей спиной говорили бы: "Какая прекрасная душа! Сколько в нем истинной веры!" – позвольте мне, madame, пролить слезу умиления,– ах! и пунш я бы пил с ними, пока на меня не снисходило бы настоящее вдохновение, и тогда они относили бы меня домой в портшезе, беспокоясь, как бы я не простудился, и один спешил бы подать мне домашние туфли, другой – шелковый шлафрок, третий – белый ночной колпак; а потом они сделали бы меня экстраординарным профессором, или председателем человеколюбивого общества, или главным калькулятором, или руководителем римских раскопок: ведь я именно такой человек, которого можно приспособить к любому делу, ибо я очень хорошо умею отличать латинские склонения от спряжений и не так легко, как некоторые другие, приму сапог прусского почтальона за этрусскую вазу. Моя душа, моя вера, мое вдохновение могли бы принести в часы молитвы великую пользу мне самому; наконец, мой замечательный поэтический талант оказал бы мне
152
большие услуги в дни рождений и бракосочетаний высоких особ; недурно также было бы, если бы я в большом национальном эпосе воспел тех героев, о которых нам достоверно известно, что из их истлевших трупов выползли черви, выдающие себя за их потомков.
Некоторые люди, не родившиеся дураками и обладавшие некоторым разумом, ради таких выгод перешли в лагерь дураков и живут там припеваючи, а те глупости, которые вначале давались им еще не без внутреннего сопротивления, теперь стали их второй натурой, и они по совести могут считаться уже не лицемерами, а истинно верующими. Один из их числа, в чьей голове не наступило еще полного затмения, очень любит меня, и недавно, когда мы остались с ним наедине, он запер дверь и произнес серьезным тоном: "О глупец, ты, что мнишь себя мудрым, но не имеешь и той крупицы разума, какой обладает младенец во чреве матери! Разве не знаешь ты, что сильные мира возвышают лишь тех, кто унижается перед ними и почивает их кровь благороднее своей? А к тому же еще ты не ладишь со столпами благочестия в нашей стране. Разве так трудно молитвенно закатывать глаза, засовывать набожно сложенные руки в рукава сюртука, склонять голову на грудь, как подобает смиренной овечке, и шептать заученные наизусть изречения из Библии! Верь мне, ни одна сиятельная особа не заплатит тебе за твое безбожие, любвеобильные праведники будут ненавидеть, поносить и преследовать тебя, и ты не сделаешь карьеры ни на небесах, ни на земле!"
Ах! Все это верно! Но что делать, если я питаю несчастную страсть к богине разума! Я люблю ее, хоть и не встречаю взаимности. Я жертвую ей всем, а она ни в чем не поощряет меня. Я не могу отказаться от нее. И, как некогда иудейский царь Соломон, чтобы не догадались его иудеи, в "Песни песней" воспел христианскую церковь под видом чернокудрой, пылающей страстью девушки, так я в бесчисленных песнях воспел ее полную противоположность, а именно разум, под видом белой холодной девы, которая и манит, и отталкивает меня, то улыбается, то хмурится, а то просто поворачивается ко мне спиной. Эта тайна моей несчастной любви, которую я скрываю от всех, может служить вам, madame, мери
153
лом для оценки моей глупости, – отсюда вы видите, что моя глупость носит совершенно исключительный характер, величественно возвышаясь над обычным человеческим недомыслием. Прочтите моего "Ратклифа", моего "Альманзора", мое "Лирическое интермеццо". Разум! Разум! Один лишь разум! -и вы испугаетесь высот моей глупости. Я могу сказать словами Агура, сына Иакеева: "Подлинно, я невежда между людьми, и человеческого разума нет во мне". Высоко над землей вздымаются вершины дубов, высоко над дубами парит орел, высоко над орлом плывут облака, высоко над облаками горят звезды ... madame, не слишком ли это высоко для вас? Eh bien1,– высоко над звездами витают ангелы, высоко над ангелами царит... нет, madame, выше моя глупость не может подняться, она и так достигла достаточных высот. Ее одурманивает собственная возвышенность. Она делает из меня великана в семимильных сапогах. В обеденное время у меня такое чувство, как будто я мог бы съесть всех слонов Индостана и поковырять потом в зубах колокольней Страсбургского собора; к вечеру я становлюсь до того сентиментален, что мечтаю выпить весь небесный Млечный Путь, не задумываясь над тем, что маленькие неподвижные звезды не переварятся и застрянут в желудке; а ночью мне окончательно нет удержу, в голове моей происходит конгресс всех народов современности и древности, там собираются египтяне, мидяне, вавилоняне, карфагеняне, римляне, персы, иудеи, ассирийцы, берлинцы, спартанцы, франк-фуртцы, филистеры, турки, арабы, арапы... Madame, слишком утомительно было бы описывать здесь все эти народы; почитайте сами Геродота, Ливия, немецкие газеты, Курция, Корнелия Непота, "Собеседник". А я пока позавтракаю. Нынче утром что-то неважно пишется: сдается мне, что господь бог меня покинул. Madame, я боюсь даже, что вы заметили это раньше меня. Более того, сдается мне,, что истинная благодать божья сегодня еще не посещала меня. Madame, я начну новую главу и расскажу вам, как я после смерти Le Grand приехал в Годесберг.
___________________
1 Так вот (фр.).
154
ГЛАВА XVI
Приехав в Годесберг, я вновь сел у ног моей прекрасной подруги: подле меня лег ее каштановый пес, и оба мы стали смотреть вверх, в ее глаза.
Боже правый! В глазах этих заключено было все великолепие земли и целый свод небесный сверх того. Глядя в те глаза, я готов был умереть от блаженства, и умри я в такой миг, душа моя прямо перелетела бы в те глаза. О, я не в силах описать их! Я отыщу в доме для умалишенных поэта, помешавшегося от любви, и заставлю его добыть из глубины безумия образ, с которым я мог бы сравнить те глаза, – между нами говоря, я сам, пожалуй, достаточно безумен, чтобы обойтись без помощника в этом деле. "God cL.n1 – сказал как-то один англичанин.– Когда она окидывает вас сверху донизу таким спокойным взглядом, то у вас тают медные пуговицы на фраке и сердце к ним в придачу".–"F...e!2 – сказал один француз.–У нее глаза крупнейшего калибра. Попадет такой тридцатифунтовый взгляд в человека,– трах! – и он влюблен". Тут же присутствовал рыжий адвокат из Майнца, и он сказал: "Ее глаза похожи на две чашки черного кофе", – он хотел сказать нечто очень сладкое, так как сам всегда клал в кофе неимоверно много сахару. Плохие сравнения! Мы с каштановым псом лежали тихо у ног прекрасной женщины, смотрели и слушали. Она сидела подле старого седовласого воина с рыцарской осанкой и с поперечными шрамами на изборожденном морщинами челе. Они говорили между собой о семи горах, освещенных вечерней зарей, и о голубом Рейне, спокойно и широко катившем невдалеке свои воды. Что было нам до Семигорья, и до вечерней зари, и до голубого Рейна с плывшими по нему белопарусными челнами, и до музыки, доносившейся с одного из них, и до глупого студента, который пел там так томно и нежно! Мы – я и каштановый пес – глядели в глаза подруги, всматривались в ее лицо, которое, подобно месяцу из темных туч, сияло алеющей бледностью из-под черных кос и кудрей. У нее были строгие греческие черты со смелым изгибом губ, овеянных печалью, покоем
_____________________
1 Черт побери (англ.).
2 Французское ругательство.
155
и детским своеволием; когда она говорила, слова неслись откуда-то из глубины, почти как вздохи, но вылетали нетерпеливо и быстро. И когда она заговорила и речь ее полилась с прекрасных уст, как светлый и теплый цветочный дождь, – о! тогда отблеск вечерней зари лег на мою душу, с серебряным звоном заструились в ней воспоминания детства, но явственней всего, как колокольчик, зазвучал в душе моей голос маленькой Вероники... И я схватил прекрасную руку подруги, и прижал ее к своим глазам, и не отпускал ее, пока в душе моей не замер звон,– тогда я вскочил и рассмеялся, а пес залаял, и морщины на лбу старого генерала обозначились суровее, и я сел снова и снова схватил прекрасную руку, поцеловал ее и стал рассказывать о маленькой Веронике. ГЛАВА XVII
Madame, вы желаете, чтобы я описал наружность маленькой Вероники? Но я не хочу описывать ее. Вас, madame, нельзя заставить читать дольше, чем вам хочется, а я, в свою очередь, имею право писать только то, что хочу. Мне же хочется описать сейчас ту прекрасную руку, которую я поцеловал в предыдущей главе.
Прежде всего я должен сознаться, что не был достоин целовать эту руку. То была прекрасная рука, тонкая, прозрачная, гладкая, мягкая, ароматная, нежная, ласковая... нет, право, мне придется послать в аптеку прикупить на двенадцать грошей эпитетов.
На среднем пальце было надето кольцо с жемчужиной, – мне никогда не приходилось видеть жемчуг в более жалкой роли, – на безымянном красовалось кольцо с синей геммой, – я часами изучал по ней археологию, – на указательном сверкал бриллиант – то был талисман; пока я глядел на него, я чувствовал себя счастливым, ибо где был он, был и палец со своими четырьмя товарищами–а всеми пятью пальцами она часто била меня по губам. После этих манипуляций я твердо уверовал в магнетизм. Но била она не больно и только когда я заслуживал того какими-нибудь нечестивыми речами; а побив меня, она тотчас жалела об этом, брала пирожное, разламывала его надвое, давала одну половину мне, а другую – каштановому псу и, улыбаясь, говорила: "Вы оба
156
живете без религии и потому не можете спастись. Надо вас на этом свете кормить пирожными, раз на небесах для вас не будет накрыт стол". Отчасти она была права,– в те времена я отличался ярым атеизмом, читал Томаса Пейна, "Systeme de la nature"1, "Вестфальский вестник" и Шлейермахера, растил себе бороду и разум и собирался примкнуть к рационалистам. Но когда прекрасная рука скользила по моему лбу, разум мой смолкал, сладкая мечтательность овладевала мной, мне чудились вновь благочестивые гимны в честь девы Марии и я вспоминал маленькую Веронику.
Madame, вам трудно представить себе, как прелестна была маленькая Вероника, когда лежала в своем маленьком гробике! Зажженные свечи, стоящие вокруг, бросали блики на бледное улыбающееся личико, на красные шелковые розочки и на шелестящие золотые блестки, которыми были украшены головка и платьице покойницы. Благочестивая Урсула привела меня вечером в эту тихую комнату, и когда я увидел маленький трупик на столе, окруженный лампадами и цветами, я принял его сперва за красивую восковую фигурку какой-нибудь святой; но затем я узнал милые черты и спросил, смеясь, почему маленькая Вероника лежит так тихо. И Урсула сказала: "Так бывает в смерти".
И когда она сказала: "Так бывает в смерти"... но нет, я не хочу рассказывать сегодня эту историю, она слишком растянулась бы; мне пришлось бы сперва поговорить о хромой сороке, которая ковыляла по Дворцовой площади и которой было триста лет от роду, а от таких вещей не мудрено впасть в меланхолию. Мне захотелось вдруг занять вас иной историей, она гораздо занятней и будет здесь вполне уместна, – ведь о ней-то, собственно, и должна была повествовать эта книга. ГЛАВА XVIII
Душой рыцаря владели ночь и скорбь. Кинжалы клеветы больно ранили его, и когда он брел по площади Святого Марка, сердце его, казалось ему, готово было разбиться и истечь кровью. Ноги его подгибались от
________________________
1 "Систему природы".
157
усталости, – как благородную дичь, травили его целый день, а день был летний и жаркий, – пот стекал с его лба, и когда он опустился в гондолу, глубокий вздох вырвался у него. Не думая ни о чем, сидел он в черной кабине гондолы, и, плавно качая, несли его бездумные волны давно знакомым путем прямо в Бренту, а когда он остановился у давно знакомого дворца, ему сказали, что синьора Лаура в саду.
Она стояла, прислонясь к статуе Лаокоона, подле куста красных роз в конце террасы, недалеко от плакучих ив, которые печально склоняются над струящейся мимо рекой. Улыбаясь, стояла она – хрупкий образ любви, овеянный ароматом роз. Он же пробудился от мрачного сна и весь вдруг растворился в нежности и страсти. "Синьора Лаура,– произнес он,– я несчастен и подавлен злобой, нуждой и обманом..." Он запнулся на миг и пролепетал: "Но я люблю вас!" Радостная слеза блеснула в его глазах. С увлажненными глазами и пылающими губами вскричал он: "Будь моей, дитя, люби меня!"
Темный покров тайны лежит на этом часе, ни один смертный не знает, что ответила синьора Лаура, и если спросить ее ангела-хранителя на небесах, он закроет лицо, вздохнет и промолчит.
Долго еще стоял рыцарь один подле статуи Лаокоона, черты его тоже были искажены страданьем и мертвенно-бледны, бессознательно обрывал он лепестки роз на кусте, ломал и мял молодые бутоны, – куст этот не цвел с тех пор никогда, – вдали рыдал безумный соловей, плакучие ивы шептались тревожно, глухо рокотали прохладные волны Бренты, ночь засияла месяцем и звездами, -прекрасная звезда, прекраснейшая из всех, упала с небес. ГЛАВА XIX
Vous pleurez, madame?1
О, пусть глаза, льющие сейчас столь прекрасные слезы, долго еще озаряют мир своими лучами, и пусть теплая родная рука прикроет их в далекий час кончины!
_________________________
1 Вы плачете, мадам? (фр.)
158
Мягкая подушка может служить отрадой в смертный час, пусть будет она вам дана. И когда прекрасная усталая голова поникнет на нее и черные локоны рассыплются по бледнеющему лицу, – о, пусть тогда господь воздаст вам за слезы, пролитые надо мной! – ведь рыцарь тот, которого вы оплакивали, я сам. Я сам – тот странствующий рыцарь любви, рыцарь упавшей звезды.
Vous pleurez, madame?
О, мне знакомы эти слезы! К чему притворяться дольше? Ведь вы, madame, и есть та прекрасная женщина, которая еще в Годесберге проливала ласковые слезы, когда я рассказывал печальную сказку моей жизни, – как перлы по розам, катились прекрасные капли по прекрасным щекам, – пес молчал, замер вечерний звон в Кенигсвинтере, Рейн рокотал все тише, ночь набросила на землю свой черный плащ, а я сидел у ваших ног, madame, и смотрел вверх, на усеянное звездами небо. Сначала я принял и ваши глаза за две звезды, – но как можно спутать такие прекрасные глаза со звездами? Эти холодные небесные светила не умеют плакать над несчастьем человека, который так несчастлив, что сам не может больше плакать.
У меня были еще особые причины без ошибки узнать эти глаза,–в этих глазах жила душа маленькой Вероники.
Я высчитал, madame, что вы родились в тот самый день, как умерла маленькая Вероника. Иоганна из Андернаха предсказала мне, что в Годесберге я вновь найду маленькую Веронику,– и я тотчас узнал вас. Вы неудачно надумали, madame, умереть именно тогда, когда только начались самые веселые игры. С того дня, как благочестивая Урсула сказала мне: "Так бывает в смерти", – я стал одиноко и задумчиво бродить по обширной картинной галерее, но картины уже не нравились мне, как прежде, они словно вдруг поблекли, одна лишь сохранила яркость красок. Вы знаете, madame, о какой из них я говорю.
Она изображала султана и султаншу Дели.
Помните, madame, как мы часами простаивали перед ней, а благочестивая Урсула загадочно усмехалась, когда посетители замечали большое сходство между нашими лицами и лицами на картине? Madame, я нахожу, что вы
159
очень удачно изображены на той картине; даже трудно понять, как художнику удалось передать все так верно, вплоть до наряда, который вы тогда носили. Говорят, он был помешан и видел ваш образ во сне. А не может ли быть, что душа его скрывалась в том большом священном павиане, который тогда состоял при вас жокеем? В этом случае он не мог не помнить о серебристом покрывале, которое он сам однажды испортил, залив его красным вином. Я рад был, что вы перестали носить его, оно не особенно шло к вам; да и вообще европейское платье более к лицу женщинам, нежели индийское. Правда, красивые женщины красивы в любом наряде. Вы помните, madame, как один галантный брамин, – он был похож на Ганешу, бога со слоновым хоботом, едущего верхом на мыши,–сказал вам как-то комплимент, что божественная Манека, нисходя из золотого дворца Индры к царственному подвижнику Висвамитре, без сомнения, не была красивее вас, madame!
Вы не помните такого случая? С тех пор как вы услышали это, прошло не больше трех тысяч лет, а красивые женщины обычно не так скоро забывают слова тонкой лести.
Но к мужчинам индийское платье идет гораздо больше, чем европейское. О мои пунцовые, расшитые цветами лотоса делийские панталоны! Будь вы на мне в тот день, когда я стоял перед синьорой Лаурой и молил о любви, – предыдущая глава окончилась бы иначе. Но, увы! На мне были тогда соломенно-желтые панталоны, сотканные убогим китайцем в Нанкине, – моя погибель была выткана в них,–и я стал несчастным.
Часто в маленькой немецкой кофейне сидит молодой человек и спокойно попивает кофе, а между тем в огромном далеком Китае растет и зреет его погибель: там ее прядут и ткут, а потом, несмотря на высокую Китайскую стену, она находит путь к молодому человеку, который принимает ее за пару нанковых панталон, беспечно надевает их – и становится несчастным. Madame, в маленькой груди человека может укрыться очень много страдания, и укрыться так хорошо, что бедняга сам по целым дням не чувствует его, живет не тужа, и пляшет, и насвистывает, и весело поет – тралаллала, тралаллала трала лла-ла-ла-ла-ла!..
160
ГЛАВА XX
Она была пленительна, и
он был пленен ею; он же плени
тельным не был, и она им не пле
нилась.
. Старая пьеса
И вот из-за такой глупой истории вы хотели застрелиться? Madame, когда человек хочет застрелиться, будьте уверены, у него всегда достаточно для того оснований, но сознает ли он сам эти основания – вот в чем вопрос. До последнего мгновения разыгрываем мы сами с собой комедию. Мы маскируем даже свое страдание и, умирая от сердечной раны, жалуемся на зубную боль.
Madame, вы, должно быть, знаете средство от зубной боли?
У меня же была зубная боль в сердце. Это тяжелый недуг, от него превосходно помогает свинцовая пломба и тот зубной порошок, что изобрел Бертольд Шварц.
Страданье, как червь, все точило и точило мое сердце, бедный китаец тут ни при чем, это страдание я принес с собой в мир. Оно лежало со мной уже в колыбели, и моя мать, баюкая меня, баюкала и его, и когда песни ее навевали на меня сон, оно засыпало вместе со мной и пробуждалось, лишь только я открывал глаза. По мере того как я становился больше, росло и страдание, и стало, наконец, безмерно большим и разорвало мое...
Поговорим лучше о другом – о венчальном уборе, о маскарадах, о свадебных пирах и веселье – тралаллала, тралаллала, тралалла-ла-ла-ла-ла!..
161
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Вторая часть "Путевых картин" была опубликована в 1827 году, в нее входили также второй цикл стихов "Северного моря" (см. т. 1 наст, изд.) и "Письма из Берлина".
Прозаическая часть "Северного моря" формально привязана к пребыванию поэта на острове Нордерней во время летних курортных сезонов 1825 и 1826 годов (во французском издании этот раздел "Путевых картин" так и назывался: "Нордерней"). Однако внешние обстоятельства мало отображены в книге, собственно "путевых картин" в ней почти нет, главное место занимают лирические раздумья автора о насущных проблемах современности и о литературных делах. "Северное море" задумано как очень свободное сочинение, непринужденно объединяющее суждения на разные темы. Гейне, не слишком дорожа авторством, обратился к друзьям с предложением принять участие в книге. Откликнулся только Карл Иммерман своими литературными эпиграммами, они и составили вторую, стихотворную, часть этого раздела "Путевых картин".
Уже в "Северном море" намечена тема, которая становится центральной в "Идеях. Книге Le Grand" – произведении, которое имело огромный читательский успех. Здесь собственный предмет "Путевых картин" – размышления о европейских политических делах, об исторических судьбах европейских народов, прежде всего немецкого – не прикрыт уже никакими путевыми впечатлениями, он становится и сюжетом, и фактурой, и сутью повествования. Предпосылкой и двигателем повествовательной динамики становится внутренний процесс, процесс воспоминания, "действие" книги, таким образом, переведено в план лирической исповеди, глубоко личной и в то же время наполненной актуальным общественным содержанием. Это восприятие политических вопросов как вопросов сугубо личных, кровно связанных с судьбой каждого современника, – огромное завоевание Гейне, свидетельство демократизма и высокой гражданственности его искусства. По точному наблюдению советского исследователя Н. Я. Берковского, "Гейне показывает, с какой личной страстью могут переживаться события и отношения, лежащие далеко за чертой непосредственно личных интересов, как велики могут быть общественно-исторический пафос и гражданская активность у тех, в ком они не только не предполагаются, но кому они прямо воспрещены существующим политическим строем".