355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Лайон Олди » Маг в законе. Том 1 » Текст книги (страница 6)
Маг в законе. Том 1
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 01:00

Текст книги "Маг в законе. Том 1"


Автор книги: Генри Лайон Олди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

X. РАШКА-КНЯГИНЯ или АЙ, МАМА, ГРУСТНО БЫЛО…

Ты возвращаешь человека в тление, и говоришь:

"Возвратитесь, сыны человеческие!"

Псалтирь, псалом 89

– Дру-у-уц!.. ай, баро[9]9
  Баро («большой»), или баро шэро («большая голова») – в ромских таборах так звали вожаков или уважаемых людей. Отсюда наслоение «барон» – в том же значении.


[Закрыть]

Он лежал – неловко, боком, по-детски свернувшись калачиком. Острые колени подтянулись к самому подбородку; струйка слюны липкой ниточкой ползла на плечо, оставляя дорожку садового слизня. Еще теплый снаружи, еще теплый лежал он, улыбаясь, но ледяной изнутри, и душа гулящего Дуфуни Друц-Вишневского, рома сильванского, душа Ефрема Жемчужного, кузнеца из Вильно, душа бродячего цирюльника Франтишека Сливянчика, лихая душенька мага-рецидивиста Бритого…

Сколько имен ни вспомни, подлинных и придуманных, сколько ни назови, выкрикни без голоса в стылое небо – пустая забава.

Гиблая.

Книжная; не наша.

Хрустела душа его коркой ноздреватого наста под сапогами судьбы. Ломалась, топорщилась острыми краями, подтекала грязью, отдав последнее и ни капельки не жалея – ни о чем.

А тело без души, что душа без тела – все едино, и некому оспорить.

– Что ж ты так, Друц? – бессмысленно шептала ты, не замечая остолбеневшей в священном ужасе Акульки, не слыша лошадиного храпа Федюньши, сидящего у бочки прямо в талой луже; ничего, ничего не замечая и не слыша. – Что ж ты так?.. зачем?..

Молчание.

Скорбное; не молчание – панихида.

И лишь далеко, там, в туманной дали, остро пахнущей свеженадрезанным огурцом…

И лишь где-то, по рельсам, стонущим навзрыд, опытной шлюхой под лаской случайного гостя…

И лишь от полустанка к полустанку, от безысходности к надежде, пугая галок утробной отрыжкой гудка…

…колеса, колеса, колеса…

Поезд.

Ближе.

Рядом.

Так и открылось вдруг глазам – не тем, что блестят напоказ стыдной, непрошенной слезой, а другим, видящим, но невидимым для слепых ветошников: перрон. Мордвинский перрон. Теснятся ожидающие, голосят кряжистые носильщики, выпячивая казенные бляхи. Бабы варенцом торгуют, пирогами, курами; мальчишки шныряют. Чемоданы, баулы грудами. Оркестр гремит медью. Все как везде. И сходит на тот перрон, легко неся в руке дорожный портплед, молодая женщина – видишь, Княгиня? нет, ты и впрямь видишь?!

«Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?!»

Ах, Ленка-Ферт, упрямица ты моя!.. спасибо, что не послушалась, Девятка козырная, свою Даму Бубен. Не за себя спасибо. А Мордвинск – это ведь рядом… это уже рукой подать для законного марьяжа.

Помнишь, Ленка, какой я была?

А ты сама, Княгиня, ты помнишь?!

Помню.

Такая и есть.

* * *

Вскинула голову.

Повела взглядом, рассыпав искры по лужам.

Грязь – в паркет.

Лужи – в восковые потеки.

Прошлась балетной примой, пробуя марьяж.

Свечи! – и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра… везде: на замшелых стенах изб-конторянок, в черном зеве лабаза, в кедровнике по левую руку, по верхнему краю бочки с водой!

Есть.

Скрипки! – и клесты на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть!

Марьяж длился.

Оркестр! – и безумная капель рояля бросилась вниз головой с еловых ветвей, чтобы вместо смерти окунуться в совиное уханье контрабаса; гобои пузырями всплыли из неблизкой Шавьей трясины, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по верхушкам леса – недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила ты перед каторгой, вступил в свои права.

Время.

Пока марьяж длится.

– Вставай, баро!

Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит – уходит.

– Погоди, баро!

Услышал.

Остановился.

– Вставай, говорю!

Лежит. Не лежит – стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: на последнюю откочевку. Упрямый попался… да только с каких это пор Валет Даму переупрямит?!

– Иди ко мне!

Ну вот, послушался. Идет. Не идет – встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув мертвой валежиной; затем – на четвереньки, ткнувшись в грязь кудлатой головой.

– Ну?! Долго мне ждать?!

На колени.

Это правильно, Друц: перед Дамой – на колени.

Это ты верно понял.

А теперь – вставай.

– Пляши!

Стоит. Не стоит – ждет. Когда отпустят. Никогда, баро, никогда не отпустят; вернее, когда-то, но не сейчас. А сейчас: раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка – чш-ш-ш, не мешайте…

Ты не любишь вальс, ром сильванский?!

Хорошо.

И зарыдали скрипки ночным табором, вспенили плач кудрявым воплем, и звоном ножей о ножи ответили гитары, извиваясь гадюками под смуглыми пальцами, и хрустнули в чаще кастаньеты, а сотни свечей стали пламенем костров, тех костров, меж которыми шли в пляске мужчины с седыми висками, мужчины в алых рубахах с широкими рукавами, схваченными у самых запястий, и смуглые женщины нервно вздрагивали плечами над вихрем разноцветья юбок, моля о пощаде.

– Пляши!

Потому что марьяж.

Потому что: ай, мама, грустно было, ай, тоска змеей по сердцу – ветром в поле, пылью в ветре, на заре лучом рассветным, я с тобой останусь, мама, я тоску заброшу в море!..

– Пляши, говорю! Слышишь?!

О да, баро, ты слышишь…

Ты пляшешь.

Никуда ты не уйдешь, глупый храбрый Друц – ведь поезд у перрона, а это рядом, совсем рядом… марьяж.

Видишь? – и я пляшу с тобой.

Мы живы.

Оба.

…когда ты без сил упала в грязь, привалясь спиной к холодному краю бочки и скользя в беспамятство, чья-то рука поддержала тебя.

Не рука – лапа.

Надежней некуда.

– А меня… – хрипнул Федюньша в самое ухо, насмерть обжигая дыханием. – А меня так плясать выучишь?!

Напротив, на коленях, вытащенным из омута сорванцом, плакал Друц-лошадник.

Обнявшись с самозабвенно воющей Акулькой.

* * *

Вторник… да, кажется, это был вторник.

Или среда.

И до воскресенья все было в порядке: это снаружи, с фасада, если не вставать на цыпочки, не приникать любопытными гляделками к тайным оконцам – но вставать и приникать здесь, на кус-крендельских засеках, было некому.

Явившись гурьбой вечерять, рубщики с возчиками куда более интересовались сытным кулешом на смальце, нежели выжатым, как тряпка, ссыльным варнаком Друцем. Языкатая Акулька по счастью успела к тому часу сбежать домой, не забыв прихватить узелок с дареными харчами, а от корявого Федюньши и слова-то лишнего шиш дождешься! Да, медведица. Да, в лабазе. Да, топором, ан не сдюжил. Да, погнал – вот он погнал, ссылочный. Да, ушла, а он свалился. Может, испужался? – может, и испужался. А может, и нет. Плясали оне потом, с Рашелью-стряпухой.

Да, на радостях.

Камаринскую; с вывертом.

Рубщики слушали, возчики слушали, и порешили берданку теперь на видном месте оставлять, а не в избе на гвоздике. Чтоб опосля лишнего плясать не приходилось – а сразу, пулей или жеребьем…

На том и забыли.

Тем паче, что с завтрашнего утра оклемался он, Друц этот – Уголька подковал и на вывоз отправился.

Чего зря бока пролеживать?

Так до воскресенья и не поговорили начистоту – ведь правда, Княгиня?! – ни ты с ромом, кого от Безносой вкрутую отплясала, ни ром с тобой, кого он от зверя дикого собой загородил. А говорить было о чем. Не о медведице-матке, что миром ушла от вкусного лабаза: еще бы не уйти, когда Валет Пик лег на прикупе, рубашкой вниз! Не о пляске животворной: где ж тут помереть спокойно, когда не трупарь Крестовый – сама Дама Бубен велит вприсядку!

О другом.

Ну, например, о малом пустяке: откуда у ссылочной шавки, Рашки Альтшуллер, сил не на лишний вздох – на Обратный Хоровод достало? И козыря отыграть, и самой вернуться?

Или о другом: Акулька-дура, небось, трещит сейчас по всему Кус-Кренделю сорокой-балаболкой… Это ведь не страшной Сохач, коему язык лаптем оттоптали, это всем девкам девка, даром что рябая! В самом Мордвинске аукнется… А магу-рецидивисту, что на поселении в прежний грех ударился, от властей по Уложенью о Наказаниях одна забота – конвой да барак, да каторжная ходка по-новой. Это если состава преступления не было: одна дурость, и ничего больше. Ин ладно, есть смягчающие – это, значит, под палки не положат.

Спасибо по гроб жизни.

И не скажешь ведь девке: помолчь, подвяжи язычище веревочкой! От таких просьб аж слюна горлом идет – до того растрепать охота…

Знаешь, Княгиня, – пожалуй, тебе было тяжелей всего не заговорить с Друцем о случившемся. Ведь поезд уже отошел от перрона, отгудел, отстучал… а сила осталась.

И раньше худо было, а сейчас – так и вовсе.

Сыграем в четыре руки?!

* * *

…В субботу работали. Но с полудня отправили Степку-бобыля, молчаливого возчика из Дальних Порогов, в евойное село. За водкой. Телегу выделили, все чин чинарем. Не подкачал Степка – живо обернулся. Засветло. Это, значит, те работнички из окрестных деревенек, что к вечеру желали по родным домам разбредаться, к женкам в нагретую постелю, оченно благодарили дальнепорожца за заботу.

Хмельными языками.

Эй, женки! – мы иде-о-ом!..

А кус-крендельчане здесь же и переночевали, в конторянках, до святого воскресеньица. На рассвете отправились, непроспавшиеся, но добрые – цельный праздник впереди, чего зря боженьку гневить?

Вот: идут уже по окраине, распугивая собак, вовсю горланя "Фартовую печальницу", выученную с субботы по натырке веселого Друца:

 
– А кому маруха,
Кому смерть-старуха,
Кому мать-кутузка,
Прокурорский суд…
 

И ты, Княгиня, с Валетом Пик на два дурных голоса с переливами, чтоб ветошники сиволапые хоть на миг себя кодлой-матушкой почувствовали:

 
– А меня, жигана,
Шлепнут из нагана
И вперед ногами
На погост снесут!..
 

Что, тоже весело?

Брешут собаки, заливаются; стоит у ворот купеческой хоромины самолично Ермолай Прокофьич, альтруист хренов.

Да, Княгиня, ты подумала и едва не расхохоталась вголос: до того смешным показалось умное словцо «альтруист» в родимом Кус-Кренделе, где теперь век вековать!

Так уж и век? – спросила сама у себя. Ведь поезд… перрон…

Так уж и век – ответила.

Ленку-Ферт за любовь ее отчаянную под петлю с мыльцем подвести? – гнилое дело.

– Эй, ссылочные! А ну заходьте, угощу!

Мужички с завистью глянули на вас – ить не ерш-рыба, ить сам Ермолай Прокофьич на стакан кличет! А Филат Луковка, тот и вовсе аж худым гвоздем скрючился, до того завидки пьянчугу взяли… Хотел было что-то злое брякнуть, да уперся взглядом в купцовы очи, и прикусил язык.

Дальше зашлепал, к родимому очагу, к строгой Пелагее.

А вы кочевряжиться не стали.

Зашли.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если он заглянет тебе в глаза, этот Друц, если позволит задержаться – лицом к лицу – больше обычного, то рухнешь навзничь, раскинув руки крестом, в беззвучный крик:

…ай, мама!

Догорели, сизым пеплом стали угли; ночь в степи бредет неслышно, чабрецом, полынью пахнет. Ветер гривы заплетает жеребцам, уставшим за день, ветер меж шатров танцует, ай, чявалэ, пляшет ветер… Там, за далью, вторит эхо: пой, гитара! плачь, гитара! смейся! И звенят мониста, рассыпаясь по простору…

Нынче утром встанет солнце.

Нынче утром я не встану.

* * *

– Как велишь, благодетель? – неприветливо осведомился Друц, шагая рядом с Ермолай Прокофьичем по широкому двору. – В нижние хоромы, в зимнюю подызбицу идти? Или на крыльце погутарим? Ишь, каково крыльцо-то у тебя! – перильца, ступенечки, ставенки резные, окна расписные…

Купец словно и не учуял подначки.

Остановился, мечтательно огляделся по сторонам; зачем-то хлопнул Друца по плечу.

Ве-есна, дескать!

– Что, неужто в верхние горенки зазовешь? – не унимался Друц, на которого сегодня болтливый стих напал. – Честь, честь-то какая! Ажно в брюхе урчит!

– Заврался ты, шиш лесной, – без злобы откликнулся купец, в упор глядя почему-то не на лошадника, а на тебя, Княгиня. – И в горенки не позову, и в подызбицу гнать не стану. И на крыльце отродясь с гостями не сиживал, хучь ссылочными, хучь какими.

Он подумал о своем, невпопад жуя красными, пухлыми, едва ли не девичьими губами.

– Во флигелюшку пойдем, – решил наконец. – Во-он туда. Видите?

Ты увидела.

Между амбаром и торцом избы, в глубине, почти сплошь укрытый глухим кустарником (летом, в листве, и вовсе не разглядишь!) хоронился маленький флигель в один этаж. Не деревянный – редкого здесь красного кирпича.

Да, Княгиня, ты увидела! – и еще ты увидела, что лукавый купец и впрямь долго размышлял, прежде чем позвать ссыльных в свою «флигелюшку». Тайные разговоры разговаривать? – вряд ли. Для таких разговоров и изба подойдет, а еще лучше во дворе, без посторонних ушей, вполголоса…

Что ж тебе занадобилось, мил человек, Ермолай свет Прокофьич?!

Всю короткую дорогу – остаток двора, тропка в кустарнике, две ступеньки ведут к двери с бронзовым кольцом – ты старалась не думать об этом. К чему? Само всплывет; а не всплывет, значит, не надо. Вспоминалось другое: салон у мадам Голутвиной, богемные посиделки, и штат-цензор "Воскресного вестника" втолковывает двум младым борзописцам, что у изб не бывает флигелей. Не бывает, и все тут. Борзописцы огрызались – мол, Ваша въедливость, не суйте нос, не прищемят! – дурацкий спор ширился, захлестывая весь салон без остатка, пока наконец кто-то не приволок из библиотеки толковый словарь г-на Ахилло, где черным по-белому излагалось для сомневающихся:

"Изба – комплекс деревянных построек… этимология слова… общее понятие включает в себя до шестнадцати строений, считая флигели."

Штат-цензор «Вестника» на миг заткнулся, обиженно выпил рюмку тминной, заел расстегайчиком – и через минуту "ихняя въедливость" уже доказывал борзописцам, что изба – избой, флигель – флигелем, а вот матросским тесаком никогда в жизни нельзя расколоть человеку череп, как это описано в пиратской повести вышеупомянутых борзописцев. Спор вновь разросся, и кто-то (не тот ли умник, что словарь раздобыл?!) удрал на улицу – искать подходящий тесак…

– Ну, сперва по махонькой!

Дверь под напором мощной пружины захлопнулась за вами.

Странно! – в комнату купец гостей сразу не повел. Задержался в куцем предбанничке, нырнул с головой в тумбочку-раскоряку; зазвенел посудой.

Назад выбрался с графином и тремя плохо вымытыми стопками.

Как и разлить-то по стопкам исхитрился, в тесноте? – бог весть!

– С почином, господа ссылочные!

Коньяк.

Мама моя родная! – коньяк, шустовский!

Разом ударило в голову. Не от хмеля, от памяти. Ах, Кус-Крендель, поселение сволочное, здесь ли коньяки пивать?! Купец ты милый, хитрый лисовин, что ж ты еще для нас припас?

– А теперь милости прошу в горницу!

И на пороге, войдя первой, ты едва впервые не узнала, что означает – обморок.

Посредине комнаты стоял рояль. Кабинетный, глянцево-белый, он здесь выглядел не более уместно, чем конголезский гиппопотам в кресле у дантиста. Рояль – и вертящийся табурет из металла перед ним.

– Ерема… – пробормотала ты, плохо понимая, что говоришь и зачем говоришь. – Ерема, сукин ты сын… откуда?!

– Из Мордвинска, – стесняясь, буркнул купец, горячо дыша тебе в затылок. – Позапрошлым летом расстарался. Понимаешь, шиш лесной… сам играть не обучен, а как увидал разок, на аукционе – так и прикипел душой. Желаю, и все тут! Вот и решил: сдохну, а приобрету. Как сюда на перекладных вез, как телеги из грязи на руках выволакивали, как грузчикам-амбалам по ассигнации в рожу совал, за заботу-пахоту – о том сказывать не стану. Было, да сплыло. Ан привез, поставил… поставил!

Он замолчал, сопя.

Высморкался в платок.

– Довез, шиш лесной. Не спортил. Флигелюшку заради него выстроил. А бренчать некому… и научить некому. Разве што доча моя – так ведь она в Мордвинске, в пансионе!.. сюда, почитай, раз в год заезжает…

Ты кивнула невпопад.

Прошла к роялю; погладила холодный бок.

Ах ты, мой милый, мой хороший…

– Сыграй, а? – тихо попросили за спиной. – Уважь ради праздничка!

– Что ж тебе сыграть, Ермолай Прокофьич?

Коньяк огнем играл в жилах, веля забыть, забыться, откинуть крышку – и…

Откинула.

Прошлась по клавишам.

"Сыграем в четыре руки?!" – холодным ветром плеснуло ниоткуда.

– А што хошь, то и сыграй. Романс, што ли?.. душевный…

– Романс?

И пальцы сами вспомнили, а голос едва не сорвался, едва не слетел пуганым петухом, где хотел парить соколом – но не слетел ведь все-таки!

Правда, Княгиня?

Правда.

 
– Я Вам не снилась никогда.
Зачем же лгать? – я это знаю.
И с тихой нежностью внимаю
Решенью Вашего суда…
 

Невозможный, небывалый зверь ворочался под лаской твоих рук.

Вибрировал всем своим чудесным телом, и в подушечки пальцев искренне вливалось тепло прошлого, тепло былых дней, когда жизнь сверкала, а не кололась острыми гранями, когда слова сами складывались в песню, чтобы вырваться из клетки небытия…

Чем не взыскательная публика: конокрад, едва не отдавший жизнь за рябую девку да за лешатого парня – и лихой купчина, раз и навсегда влюбившийся на торгах в белый рояль?!

Найдешь ли лучше?!

 
– …О чувство ложного стыда! —
Тебя я стала ненавидеть,
Когда, боясь меня обидеть,
Вы вместо «нет» шептали «да»…
 

Зверь расстраивался, грустил, норовил заурчать поперек, водил впалыми боками – но ты не позволяла зверю баловать.

Потому что поезд.

Потому что марьяж.

Если б ты еще знала, сумеешь ли вовремя отказаться… но ты ведь не знала, Княгиня?

 
– …Я Вам не снилась никогда.
Любовь? Я поднялась над нею.
Став и печальней, и сильнее, —
Но в этом лишь моя беда.
 
 
Рождая пламя изо льда,
Я жгла опоры сей юдоли,
Вы были для меня звездою —
Гори, сияй, моя звезда!..
 

И все-таки сейчас была твоя минута.

Спасибо, Ермолай Прокофьич! – не знаю, в чем здесь твой барыш, без которого ты и поступка не мыслишь, но…

Спасибо.

 
…Проходят дни, пройдут года,
Я, может быть, Вас вспомню снова,
Но пусть звучит последним словом:
«Я Вам не снилась никогда!»
 

Аккорд.

Последний.

Последний?

XI. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ИСКУСИТЕЛЬНИЦА

Я сравнялся с нисходящими в могилу;

и стал, как человек без силы…

Псалтирь, псалом 87

…Пальцы Княгини вихрем летали по праздничным – невозможно белым и лаково-черным – клавишам. Порхали, танцевали, и тебе уже чудное чудилось, как тогда, у лабаза, в смертной тьме. Будто здесь, в купцовом флигеле, играет целый оркестр, и кружатся пары, блистательные кавалеры обнимают за тонкую талию своих дам, и дамы томно запрокидываются назад, загадочно улыбаясь, и огни сотен свечей отражаются в начищенном до блеска наборном паркете…

Сильна, Рашка!

Нет, на рояле и на альгамбрской гитаре она и безо всяких финтов играть горазда! – не разберешь, музыка ли душу бередит, заставляет видеть невиданное, иное ли…

Ты уже знал: случилось! Обратным Хороводом тебя с того света за шкирку выволочь, и самой от финта не загнуться – распоследний ветошник уразумеет, в чем дело! Верили, не верили, а придется: знать, Рашкина крестница… как бишь ее?! Ленка-Ферт! помнишь, Княгиня рассказывала?! Отыскала-таки Ленка свою крестную Даму! Она где-то здесь, совсем рядом, скорее всего – в Мордвинске, до которого меньше дня езды: с утра выехал – ближе к вечеру уже в городе.

И не тебе спрашивать: что дальше? У магов в законе о таком не спрашивают. Сочтет нужным – сама скажет. Скорее всего, Даме Бубен и самой-то пока не до расклада: просто искренне радуется нежданному подарку.

Жизнь!

Есть ли подарок лучше?!

Ай, морэ, Валет Пиковый! Кому журавль с неба сам в руки валится, а кому и о синице лишь мечтать остается. Нет у тебя былого подельщика, некому тебе подарки делать: забили крестничка, как есть, насмерть замордовали. А даже и выживи он, Данька-Алый, ветер в сапогах – не приехал бы за тобой. Нет, не приехал бы, и это не в упрек: о мертвых плохо не говорят. И не думают. Ты и сам на его месте еще крепко поразмыслил бы: стоит ли голову в петлю совать?

А вот Княгинюшкина крестница, видать, отчаянная. Не знать – не могла. Знала. Пускай в Закон покамест не вышла, не выпал жребий – все равно. Раз Бубновая, раз Договорная – знала до последней черточки. Ну пускай иначе: чувствовала, догадывалась… догадки – они страшнее. И все равно приехала.

Праздник?

За побег нашему брату не новая каторга светит – веревка с варавским мылом.

Панихида?!

Обеим?

…На миг почудилось: не рояль – огромный белый череп распахнул перед Княгиней костяную ухмылку. Скалится зубами-клавишами; вот сейчас раздвинет челюсти пошире – и сомкнет с надрывным скрипом! Поминай, как звали, рабу божью Рашель Альтшуллер, она же Рашка-Княгиня, она же…

Княгиня тоже что-то почувствовала. Ее пальцы, мгновенно став жесткими, резко ударили по клавишам, обрывая мелодию, и женщина коротко крутнулась на вертящемся табурете.

Обернулась.

– Што, струмент плох? – с тревогой осведомился купец. Слово «струмент» Ермолай Прокофьич выговаривал старательно, с каким-то особым уважением.

– Да нет, хорош. Куда как хорош, слов нет. Настроить только надо, – голос Княгини звучал беззаботно, но на самом донышке, в глубине пряталась напряженная хрипотца, словно бежавшая с позором жаба вдруг вознамерилась вернуться.

Да и ты уверился по-новой: играть на рассохшемся, расстроенном рояле так, чтобы твое ухо не уловило фальши… это уметь надо.

Значит, умеет.

Сейчас – умеет.

– Настроить? Это как же?

– Чтоб в лад звучал. Да я сама настрою, не тревожься, Ермолай Прокофьич! – слишком искренне, чтобы это было правдой, рассмеялась Княгиня. – Просто ключ специальный нужен.

– В городе купить можно?.. в лавке? – деловито поинтересовался купец.

– В Мордвинске?.. да, пожалуй. Только зачем покупать? Вот Друц его нам и выкует. Я покажу, нарисую – а он сделает. Сделаешь, Друц?

– О чем речь, Рашель? – усмехнулся ты.

На людях – без кличек.

Это свято.

– Ты скажи, чего требуется, штоб этот самый ключ сделать. Я прикажу – из-под земли добудут! – согласно кивнул купец. – Хучь по мне… по мне и так хорошо играет. Аж заслушался, – лицо Ермолая Прокофьича озарила совершенно неожиданная мечтательная улыбка. – Люблю я это дело, шиш лесной… музыку, значит. Настоящую. Штоб на рояле, или там на скрипке. А наши, оболдуи… – купец едва не плюнул в сердцах на пол. – Только и умеют, што по пьяни на гармошке похабень всякую наяривать! Разве ж это – музыка?! А тут… – и он с нескрываемым уважением покосился на Княгиню.

– Да и я давно за рояль не садилась, – тихонько вздохнула Княгиня. И ты, тоже безо всяких финтов, но тем шестьдесят шестым чувством, которое начисто испортило тебе всю жизнь, ощутил: с этого мига началась игра. Интерес у вас с Княгиней общий; значит – не мешай.

Будет надобность – подыграй вторым голосом, но без нужды не лезь.

– Не нашлось в остроге рояля, вот ведь беда! У надзирателя одного гитара имелась, так начальство запретило…

– Ну, это дело поправимо! – немедленно заулыбался довольный Ермолай Прокофьич, став чертовски похож на помоечного кошака, добравшегося-таки до заветного ледника со сметаной. – Струмент – вот он, а гитару, ежели надо, я из города привезу!

– Ну, тогда и мы тебе тут филармонию устроим! – Княгиня подмигнула одновременно вам обоим, и каждый понял это по-своему, как и требовалось. – Друц-то ведь на гитаре мастак, мне и не угнаться!

– Не прибедняйся! – ввернул ты. – Будет гитара – погоняемся… И ключ сделаем, в лучшем виде! А-эй луга, мирэ луга, раззеленые луга!..

А для пущего эффекту ладонью о бедро хлестнул.

Купцы, они любят.

– Ты, Ермолай Прокофьич, что думаешь: мы с Друцем по жизни человеческой не тоскуем? – пропели жалобно клавиши. – Да волками воем! Ты-то хоть в город наведываешься, все ж не глушь, хоть и не столица, конечно. Да и к тебе гости заезжают: батюшка там, или тот же урядник, к примеру… Ведь был на неделе, правда?

Купец машинально моргнул в ответ. Ах, Княгиня, ах, умница… Был, значит, урядник!

Заезжал!

– Небось, и без дела-то особого, так проведал? – Княгиня исподволь "гнула масть". – Новостями поделиться, а? А мы тут торчим лешаками на заимке…

Не договорила. Отвернулась, взяла лежавшую на крышке рояля открытую коробку папирос «Салонные». Ну конечно, на киче-то она курить бросила – с ее-то «казенной» жабой если от первой затяжки копыта не отбросишь, так второй уж точно не захочется! Особенно когда махру смалить. «Салонные» – дрянь, конечно, а не папиросы, но все ж таки не махра…

Купец мигом полез в карман за спичками; вытряхнул и себе папироску, подумал. Благосклонно ткнул пачку в твой адрес. Ты курил редко, но сейчас не стал отказываться.

– …Да нет, по делу он приезжал, урядник-то, – заговорил наконец Ермолай Прокофьич, когда вы, все трое, окутались облаками табачного дыма. – Насчет вас спрашивал.

– Насчет нас? – равнодушие далось тебе с трудом. – С чего бы это? Содержание за март-месяц выдал, предписаний мы не нарушаем…

– Не нарушаете? – хитро сощурился купец. – И впрямь: на сто верст кругом, считай, слух прошел, как вы на заимке с косолапыми воевали, громами да молоньями швырялись!

– Что?!!

– Рупь за сто! – счастливый донельзя, передразнил купец. – Слухом, говорю, земля полнится, шиш лесной! Да знаю, знаю, што шавят люди, пустозвонят! – он махнул рукой. – Только я-то знаю, а людям рты не заткнешь… Вот и приехал урядник по ваши души: уличить в нарушении и – раком по баракам!

Купец выдержал паузу. Не прост ты, Ермолай Прокофьич.

Умеешь жилы тянуть.

– Он приехал, а все, кто видел, как дело было – в лесу, на порубке. Одна Акулька-дура по селу бегает да шавит кому ни попадя. Ну, урядник и зашел ко мне, по старой дружбе. Я ему говорю: Кондратыч, не бери ты дурного в голову! Не было там ничего, как пить дать! Велико колдовство – медведицу дубьем прогнали! Окстись, выпей рябиновки! Дуфунька с Рашелью люди честные, знаю я их обоих. Свое отсидели, на кой им это надо: обратно на каторгу? Дуфунька у меня на подворье с месяц по хозяйству пуп рвал, слова плохого про него не скажу, шиш лесной! А Рашелю – так вообще в ключницы взять думаю; а ты знаешь – я кого попало не возьму!

– Ну, спасибо, благодетель! – едва не поперхнулась дымом Княгиня, и ты понял, что о подобном намерении купца она слышит впервые.

– Только урядник, он человек государственный, – продолжил, нимало не смутившись, Ермолай Прокофьич, воздев к потолку указующий перст. – Я-то сам не видел, как дело было – значит, не могет он мне на слово верить! Вызвал Кондратыч дуру-Акульку. Допрос чинить. Девка поначалу оробела, а потом давай языком молоть! Язык-то у дуры – што помело, это всем ведомо, шиш лесной!

– Ну, и много намолола-то? – мурлыкнула Княгиня.

– Да с амбар и намолола, – купец аж крякнул от удовольствия. – И про медведей, што вы дюжинами в клочья разрывали, силою мажьей; и про змия-аспида в чешуе железной; и про то, как бились вы с тем змием, аки Егорий-Победоносец, и молоньи боженькины у вас обоих с громами из глаз сыпались; и деревья по небу косяками летали, на юг, к черным полулюдкам… Так што послушал ее Кондратыч, послушал – плюнул и прогнал чуть ли не взашей! Хотел, однако, на заимку ехать, вас обоих, а заодно и Федьку Сохача про это дело попытать. А тут возьми и заявись в село один из рубщиков – не знаю уж, за каким лешим. Смеется: враки, мол, и ничего больше! Ну, медведица в лабаз полезла. Так Федька со ссылочным ее дубьем да топорами, а бабы – ором своим прогнали. Потом кулеша наплямкались – и на боковую.

При словах о "бабьем оре" Княгиня только фыркнула, но сочла за благо промолчать.

– Уразумел Кондратыч, што, считай, байки про вас шавят. Выпил со мной рябиновки, да и уехал с Богом.

– Ну спасибо, Ермолай Прокофьич. Спасибо по гроб жизни, что ты и сам в байки те не поверил, и уряднику объяснил, – сказал ты, вставая. – Благодарим за угощение, за заботу – однако, пора и честь знать.

– Да сочтемся как-нибудь, шиш лесной, – благодушно расплылся в ухмылке купец, и ты вздрогнул: точно так же улыбалась купцу Княгиня минутой раньше. – Шавят люди, конечно – про змия, про молоньи! – да только медведицу оголодалую так запросто дубьем не прогонишь… Ладно, иди, Дуфунька. Гуляй. А с тобою, Рашель Сергевна, у меня еще один разговор имеется. Я ведь насчет службы не зря заговорил – и вправду хочу тебя на хозяйство поставить… А ты иди, Дуфунька, иди.

От тебя не укрылось, какие взгляды время от времени бросал купец на Даму Бубен. А в конце концов, почему бы и нет? Велики ли ее лета? – а сейчас и вовсе помолодела, разрумянилась. Эх, закружит Рашка купцу голову – перед ней и князья в свое время устоять не могли…

Ну и ладно, пусть ее кружит.

Не твоего это ума дело, Валет Пиковый.

Ты лучше вот о чем подумай: из-за одних ли дел сердечных выгораживал вас обоих купец перед урядником? Да и рубщик тот в село не случайно в нужный момент заявился… Были вы у купца в долгу мелком, пустяшном – а теперь вырос долг, ай, вырос!

Чем отдавать придется?..

* * *

В избе никого не оказалось. Нет, не то чтобы совсем никого: на полатях залихватски храпел в стельку пьяный Филат, набравшийся по случаю воскресенья куда больше обычного – но, пьяный хозяин, он не в счет. Пелагея, небось, ушла к соседке – на жизнь пожаловаться да языком почесать; ребятня по селу гасает, а Акулька… Кто ее знает, где это конопатое бедствие мотается?

На столе сиротливо возвышался кривобокий горшок. Ты принюхался. Слава богу, там оказался квас, а не сивуха. В горле пересохло – то ли от купцова коньяка, то ли от новостей – так что квас пришелся кстати.

За спиной вскрикнула входная дверь. Ты не обернулся. Зачем? Если и без того известно, что подобным образом обижать ни в чем не повинную дверь может только непоседа-Акулька?

– Ну, спасибо, Акулина, – сказал ты, ставя горшок на стол, и лишь теперь повернулся к девке.

– А как ты, дядь Друц, узнал… ой, а за што спасибо-то?!

– За язык твой длинный. Что б мы с Рашелью без тебя делали? А так, считай, на весь уезд прославились!

– Я это… я ж как лучше хотела! – Акулька в расстройстве чувств шмыгнула носом и потупилась. – А то про вас все: ссылочные! колодники! мажье семя! душегубцы! А вы и не душегубцы совсем! Вон, ты нас с Федюньшей от медведихи оборонил, и тетя Рашелька… она самая добрая! Сухарей дала, солонины… Я ж хотела, как лучше – штоб они все на вас шавить кинули!

– Сядь, – коротко бросил ты, и вздорная Акулька, на удивление, послушалась сразу.

Присела рядом на лавку.

– Как лучше, говоришь, хотела?

– Ну да! – девчонка подняла на тебя честные глаза. Круглые, как пятаки. И все, что ты хотел ей сказать: куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями, под какую погибель она, дура, вас с Княгиней чуть не подвела… Моргнули глаза девчоночьи. Хлопнули длиннющими ресницами. Блеснули слезой. И все твои слова, объяснения, упреки – все это разом схлынуло.

Без остатка.

Она ведь действительно – не со зла. От честной, ветошной, беспонятливой дури. Ей объяснять: все одно навыворот поймет – и опять примется языком молоть! На одну беду восемь склепает… Илья Роман-чай, старый вожак из твоего родного табора, про таких говаривал: "Мири калимо – кхандэла бахтимо!" В смысле: "Моя хоть и черная, зато счастьем пахнет!.."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю