355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Олди » Нюансеры (СИ) » Текст книги (страница 7)
Нюансеры (СИ)
  • Текст добавлен: 28 июля 2019, 06:30

Текст книги "Нюансеры (СИ)"


Автор книги: Генри Олди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Он съел треть брекекекса, не почувствовав вкуса, допил чай и с усилием поднялся из-за стола. Пора в кровать. Пропотеть как следует, отоспаться до полудня – глядишь, попустит.

Заснуть не получилось. Клёст ложился, вставал, бродил по комнате, курил, кашлял. Пил отвар ивовой коры, дважды бегал в надворный деревянный клозет – чай с отваром давали себя знать. В итоге он собрался в город: купить немецкое патентованное средство «от простуды и лихорадки». Чёрт с ней, с ценой! Пусть его принимают за кого хотят! Человек заболел и готов платить несуразные деньги, лишь бы выздороветь.

Что в этом такого?

Перед выходом, проверив, заперта ли дверь, и задёрнув занавески на окне, Клёст пересчитал деньги в саквояже. Пятьдесят три тысячи шестьсот сорок семь рублей. Это было больше, чем он рассчитывал. И с прошлых грандов семьдесят тысяч припрятано. Миша приободрился. Всё, можно завязывать. Пересидим шухер, и здравствуй, новая жизнь, здравствуй, Оленька!

* * *

Кроме Монне, Екатеринославская кишела отелями средней руки: «Бельвю», «Славянский базар», «Ялта»... Клёст подумал и решил, что от добра добра не ищут. Неизвестно, что ждёт его в других гостиницах. А вдруг стоны кровати да скрип полов раем покажутся? Отели отелями, но аптек поблизости не наблюдалось. Куда бегал воробей Гришка, осталось загадкой. Ничего, в центре аптеки, небось, на каждом углу. Пройдемся пешком, разомнём ноги...

Если б ещё уши так не мёрзли!

Рассыпчатый снег искрился на солнце. Скрипел под ногами: бре-ке-кекс, бре-ке-кекс! В голове было звонко, пусто. Подпрыгни – и улетишь в бирюзовую высь на манер воздушного шара-монгольфьера. Ну да, подумалось Мише. Монгольфьеры горячим воздухом надувают, а у меня внутри сейчас такой жар, что с лихвой хватит. А здо̀рово бы было – улететь отсюда, прихватив саквояж с деньгами. И поезда не нужно, и фараонам кукиш скрутим из поднебесья: выкусите!

Земля ушла из-под ног, чтобы вернуться ледяной скользанкой. Очень твёрдой.

– М-мать!

Домечтался, ротозей! Под ноги смотреть надо, а не в небесах витать. Многострадальному копчику снова не повезло. Больно-то как! Охая и оскальзываясь, Миша предпринял попытку встать. К нему, захлёбываясь лаем, из подворотни бросилась кудлатая дворняга, цапнула за левую ѝкру. Вложив в удар всю накопившуюся злость, Клёст врезал собаке с носка правой, в точности по выпирающим ребрам. Сучку аж подбросило. Отчаянный визг и скулёж доставили Мише мрачное удовлетворение.

Получила, тварь?

– Вот ведь ироды пошли! А с виду приличный, шляпу надел...

Поджав хвост, дворняга удрала в спасительную подворотню. Клёст проследил за ней: мало ли, вдруг снова кинется?

– И не жалко божью животину-то...

Миша оглянулся.

Дородная старуха в древнем салопе бордового сукна с меховым подбивом уставилась на него из-под кустистых бровей. На миг почудилось: за спиной старухи отирается мёртвый кассир, выглядывает из-за плеча. Миша отшатнулся, чуть снова не упал, взмахнул руками, ловя равновесие, а когда взглянул на старуху, кассира за её спиной уже не было. Да и сама карга претерпела разительные изменения. Сухонькая, сморщенная, закутанная в ветхий бурнус, старуха опиралась на узловатую клюку, зыркая на Клёста чёрным птичьим глазом. Яга, баба Яга, куда и осанистость делась, и салоп...

– Не гляди на меня, ирод! Ишь, уставился!

Старуха заковыляла на другую сторону улицы, бормоча себе под нос: «Душегубец! Как есть, душегубец...» Миша пожелал ей навернуться и сломать шею, но пожелание пропало втуне: на ногах старуха держалась крепко, чему немало способствовала её клюка.

Левую ѝкру холодил морозный воздух. Штанину порвала, чёртова сука! Хорошо, крови нет: брюки, кальсоны и своевременный пинок не дали собачьим зубам порезвиться вволю. Слава Богу! Вдруг бешеная?

Не желая ходить по городу в рванье, Миша спустя четверть часа отыскал портновскую мастерскую. Пришлось ждать: Яков Моисеевич Гузельман, как значилось на вывеске, был занят примеркой. В мастерской стояла африканская жара, но из дверей мерзко дуло, как ни закрывай. В ожидании своей очереди Миша ёжился на старом стуле, поворачивался к двери одним боком, другим, прятал многострадальные уши в воротник пальто. За окном, на другой стороне улицы, красовалась вывеска:

ЗДЕСЬ СТРИГУТЪ И БРЕЮТЪ

КОЗЛОВЪ

Клёст провёл ладонью по щеке. Побриться, что ли? Ладно, успеется. Если он не уедет из города за пару дней, тогда и сходит. Щетина невелика, в глаза бросаться не должна. Когда Яков Моисеевич, освободившись, принял срочный заказ, снова пришлось ждать – в одних кальсонах.

– Сердечное вам спасибо! Замечательная работа...

– Теперь вы таки знаете?

– Что?

– Ну, куда вам обратиться, если шо?

– Надеюсь, не понадобится. Но если что – только к вам!

Николаевскую площадь Миша обошёл стороной, хотя для этого пришлось дать крюк. Бережёного Бог бережёт – показываться возле Волжско-Камского банка Клёст не желал. Аптека на углу оказалась закрыта. Он покружил улицами, пошарил взглядом: ага, вот ещё одна.

Работает.

Его сильно толкнули в спину, Клёст едва удержался на ногах. Ступил в рыхлый снег у края тротуара, ища опору, обернулся.

– Шо вылупился?

В ноздри ворвалась могучая волна перегара. Перед ним бычился красномордый мужик в сбитом на затылок треухе. Долгополый армяк землистого цвета был подпоясан линялым кушаком.

– Это вы мне?

Клёст размял в кармане пальцы.

– Шо там, Мыкола? – спросили из-за мужицкой спины.

– Чёрт в шляпе! Вылупился!

– Шо?! Залупается?!

Армяк растроѝлся. Двое приятелей выступили у него по бокам: Тулуп и Кожух, как мысленно окрестил их Клёст. Оба ражие, всклокоченные, со злым хмельным куражом во взгляде. Во рту Тулупа блестела стальная фикса, у Кожуха под глазом наливался грозовой тучей свежий фингал. Три богатыря, понял Клёст. Миром не разойдёмся. Вот и славно, вот и фарт подвалил. Ему со вчера свербело выпустить пар, начистить рыло какой-нибудь сволочи.

«Без стрельбы,» – напомнил себе он. Убийство на улице средь бела дня было бы крахом всех его чаяний. Впрочем, драка была не меньшей дуростью, угрозой всему замыслу. Любой вор, у которого котелок варит, постарался бы её избежать. Но Клёст нуждался в драке, как в лекарстве. Откровенно говоря, он и сам не понимал, с чего это ему приспичило доводить конфликт до рукопашной. Любой резон виделся бессмыслицей, кроме главного: хочется, аж горит.

– Извинитесь, господа. И можете идти своей дорогой.

Разумного человека такая вежливость, а главное, холодная улыбка сподвигли бы последовать совету. На буйную троицу это подействовало, как красная тряпка на быка.

– Ни хрена се, борзо̀й!

– Хлопцы, робы̀ грязь!

Армяк прянул вперёд, махнул сплеча заскорузлым кулачищем. Клёст отшатнулся, кулак пронёсся в вершке от лица. Армяк утратил равновесие, коим и ранее не слишком-то обладал, и Клёст ему охотно помог: ухватил за ворот, дёрнул, направляя детину в фонарный столб.

Столб ощутимо содрогнулся.

– Гаплык тебе, фертик!

Закукарекали петухи, налетели. Сшибли котелок с головы. Мелькнуло вскользь, огнём обожгло ухо. Меньше всего собираясь махаться по-честному, как кулачные бойцы на Песках за Университетским садом, Клёст с опозданием понял, что выбрал неудачное место для выпуска пара. Одна досадная ошибка, и он сойдёт с рыхлого снега на укатанную дорожку, поскользнется, упадёт – и тогда его затопчут. Ограничен крохотным пятачком, он кружил, вскинув руки, прикрывая голову. Нет, не повезло – нога поехала на льду. Чудом извернувшись, Клёст завалился набок, смягчая падение. Даже не пытаясь встать, с силой пнул в колено набегающего Кожуха – тот с воплем грохнулся под фонарь – схватил горсть грязного снега, швырнул в лицо Тулупу. Рядом возился оглушённый Армяк, тыкал ручищами наугад – без шапки, весь в крови, с разбитой в хлам рожей. Сунул Мише в скулу: хрустнули зубы, рот наполнился солёным, горячим. Кажется, Клёст прокусил язык. Ослепший Тулуп упал на колени, шаря в поисках врага – циклоп, ловящий Одиссея – и Миша саданул его ребром ладони в кадык, снизу вверх, проклиная минуту, когда чёрт дернул его ввязаться в эту бессмысленную стычку, будь она проклята...

В уши ворвался пронзительный свист.

Фараоны?!

От дальней подворотни, надувая хомячьи щёки, зажав в зубах свисток, к ним спешил бородатый дворник. Сверкала начищенная бляха, в руках дворник сжимал лопату, и явление сие не сулило пьяным буянам ничего хорошего.

– Тика̀ем, Мыкола!

Шкандыбая, оскальзываясь, богатыри дунули вниз по улице. Клёст сплюнул кровью, утёр ладонью губы, подобрал котелок и начал отряхивать пальто свободной рукой. Свист прекратился, рядом, пыхтя и отдуваясь, стоял раскрасневшийся от бега дворник.

– У-у, раклы, пьянь голозадая! – он погрозил вслед убегающим лопатой. – Средь бела дня, шелупонь! Как вы, ваше благородие?

Мише сделалось тошно, а от участия в голосе дворника – вдвое. Он с усилием сглотнул, вдохнул-выдохнул: раз, другой. Слава Богу, не достал револьвер. Была бы сейчас маета...

– Вашими молитвами, голубчик. Вовремя подоспели.

– Кровь у вас на губе. И из носу тоже. Вам бы к дохтуру!

– Некогда, – отмахнулся Миша. – Тороплюсь.

– В аптеку, а? Вон она, рядышком.

– Благодарю за заботу. Я туда и собирался.

Сунув дворнику двугривенный, он двинулся к аптеке, тщательно выбирая наименее скользкие места. На ходу проверил карманы: всё ли на месте? Ничего не обронил? Револьвер, платок, бумажник... С бумажника мысль перескочила на саквояж с деньгами, оставленный в номере. В груди шевельнулась змея тревоги. При такой злой непрухе надо было саквояж с собой прихватить. Вдруг номер обнесут? По идее, вряд ли: не «Гранд-Отель», но и не притон-клоповник, честное место. Разъездной агент – птица слишком скромного полёта, чтоб рассчитывать на куш. С другой стороны, при его нынешнем везении...

А взял бы с собой – и что? Выронил бы в драке, а из саквояжа – ассигнации ворохом! Или раньше, когда на льду грохнулся. Нет, таскать этакие деньжищи – тоже не выход. Припрятать в ухоронке? До поры, до времени?

– Какими судьбами? Здравствуйте, Михаил...

– Хрисанфович.

В первый миг померещилось: фраер из «Астраханской» раздвоился. Нет, ерунда: второй заметно моложе. Но похож, чертовски похож! Брат? Оба вышли из аптеки, куда Миша только собрался зайти.

– С вами все в порядке? Выглядите вы скверно, если по правде.

– Здравствуйте, Константин Сергеевич, – память на имена у Миши была отличная. – Да вот, напало пьяное дурачьё. Посреди бела дня, представляете? Хорошо, дворник подоспел.

– Ах, незадача! Куда только полиция смотрит?!

– Знаем мы, куда она смотрит. В карман, где рубль.

– Позвольте представить: брат мой, Юрий Сергеевич. Юра, Михаил Хрисанфович агентом ездит, шерсть продаёт. От нашего товарищества. Небось, твоя шерсть, григоровская?

Клёст напрягся. Юрий Сергеевич? При первой встрече фраер его поминал. А ну как приступит с расспросами? «Сколько нынче стоит пуд шерсти мытой, но некрашеной, а сколько крашеной?»

– Моё почтение, Юрий Сергеевич.

Младший фраер протянул руку:

– Взаимно.

Он с отменным безразличием подарил Мише крепкое рукопожатие. Тему, к счастью, развивать не стал: молчал, улыбался. Клёст был ему совершенно неинтересен, и слава Богу! Старший фраер смотрел Мише за спину. По загривку побежали зябкие мурашки. Клёст не выдержал, обернулся. По улице гуляла знакомая старуха. Не карга с клюкой – другая: дородная, осанистая, в бордовом салопе и старомодном капоре – та, что привиделась на месте карги. За её спиной вприпрыжку семенил убитый кассир из Волжско-Камского.

Миша моргнул. Ничего не изменилось.

– Вы её знаете? Старуху в красном?

– Не имею чести, – в сомнении протянул фраер. – Но знаете, где-то я её видел. Вот только не припомню, где. А вы?

Видит! Он её видит! Значит, не призрак? Не морок?!

– Нет, я с ней не знаком, – Мишу трясло, и не только от лихорадки. – А что насчёт молодого человека?

– Молодого человека?

– Вон, за старухой.

– Извините, не вижу. Там точно есть молодой человек?

– Ох, простите! Он в подворотню нырнул, а я и прозевал.

Фраер пожал плечами: бывает.

«Что ж это получается? Старуху он видит, а мертвеца-кассира – нет? Выходит, старуха настоящая, а кассир мне чудится?»

– Нам пора. Всего вам доброго, Михаил Хрисанфович. Берегите себя.

– Постараюсь. И вам всех благ!

Забыв о братьях, Клёст глядел на старуху. Та всё шла и шла в его сторону, величественно шагая по самой середине улицы, но при этом оставалась на месте. Если и приближалась, то на вершок, не более. Что за чертовщина?! Из-за старухи выглядывал мертвец, шевелил пальцами, приглаживал волосы – и опять прятался.

Клёст встряхнулся и сбежал в аптеку.

Ожидая, пока козлобородый провизор (вспомнилась цирюльня Козлова!) напишет на бумажке, как принимать патентованное снадобье, Миша прижимал к скуле свинцовую примочку и глядел в окно. Старуха в бордовом салопе гвоздём, забитым в доску, торчала напротив аптеки, в стекле её было хорошо видно. И кассир, стервец, никуда не делся.

– Видите старуху? – спросил Миша у провизора.

– Старуху? – удивился козлобородый. – Какую?

________________________________________

[1] Борзой – агент сыскной полиции (жарг.).

[2] Дубак – дворник (жарг.).

[3] Покупка – карманная кража (жарг.).

[4] Лопатник – бумажник (жарг.).

[5] Косая (косуха) – тысяча (жарг.).

[6] Бан – вокзал (жарг.).

[7] Записать – убить ножом (жарг.).

[8] Зорить – смотреть, выглядывать (жарг.).

[9] Комплексный обед ценой в один рубль. Сейчас это называется бизнес-ланч.

[10]Суп-пюре из спаржи.

[11] Овощной соус к дичи, на оливковом масле и красном вине, со специями.

[12] Говядина на ребре.

Глава шестая. «ПОСЛЕ ЧЬЕЙ СМЕРТИ?»

1

«Вам не кажется, что это слишком?»

– Анна Ивановна, а вы гадать умеете?

– Немножко...

– Погадайте мне! Ну пожалуйста!

– Я даже не знаю...

– Я знаю! Погадайте, я заплачу̀! А хотите, поцелую?

– Ой, ну что вы такое говорите...

Юрий был в ударе. Пяти минут не прошло, как он обаял младшую приживалку: слова из неё по-прежнему приходилось тянуть клещами, но клещи кузнечные сменились маникюрными щипчиками.

– А кто вас учил гадать, Анна Ивановна?

– Елизавета Петровна...

– Заикина?

– Она самая.

– Заикина, говорят, отменно гадала?

– Елизавета Петровна всё насквозь видели...

– А вы, значит, её ученица?

– Мебель мы...

– В смысле?

– Маменька говорят, что мы были мебель. А там и выучились, только чуточку...

– Ну какая же вы мебель? О, я знаю! Это мы с братом – дубовые шифоньеры на гнутых ножках. А вы – ореховый трельяжик! Изящество и очарование!

– Ой, ну что вы такое говорите...

– Погадайте, умоляю! Хотите, на колени встану?

– Ой, зачем на колени? Я сама не гадаю, мы с маменькой, вместе...

Маменька пряталась. Едва Алексеевы вошли в прихожую (дверь им открыла дочь), как Неонила Прокофьевна нырнула в заветную каморку и носа оттуда не казала. Так ведут себя кошки, если в чём-то провинились. Впору было поверить, что возвращение Алексеева нарушило какие-то тайные планы старшей приживалки, а главное, грозило ей всеми карами небесными. Отдуваться за маменьку пришлось Анне Ивановне, и если поначалу девица чувствовала себя хуже, чем в зубоврачебном кресле, то стараниями Юрия порозовела и разговорилась.

– Вместе гадаете? Это как?

– Ну, я карты раскидываю, а маменька вокруг хлопочут...

– Хлопочет? Очень интересно.

– Да что тут интересного...

– Я сгораю от любопытства. Неонила Прокофьевна! – Юрий кинулся к двери, за которой подслушивали, сопели, вздыхали. – Голубушка! Похлопочите за меня! Пусть Анна Ивановна раскинет мне карты... Кокося, проси! Тебя они послушают.

– Нижайше прошу, – подыграл Алексеев. – Буду обязан.

Обязательство, озвученное вслух, подвигло мамашу выбраться в коридор. Бодро семеня, она сунулась было в кабинет Заикиной, но вдруг испугалась, аж присела:

– Дура я, дура! Вы же там спите!

– Это ничего, – успокоил её Алексеев. – Заходите, не стесняйтесь. Кушетка застелена, а бельём я не разбрасываюсь. Мой быт вполне приличен для посещения юными девушками, а их родительницами – тем более.

Младшую приживалку трудно было назвать юной девушкой – скорее уж старой девой! – но преувеличенная галантность брата оказалась заразительной. И всё-таки Алексеев не удержался:

– Разве что зубная щётка? Вот своевольница! Так и норовит сбежать...

Неонила Прокофьевна содрогнулась – и пулей влетела в кабинет. Братья последовали за ней, подталкивая в спину стесняющуюся Анну Ивановну. В кабинете мамаша забилась в угол, что при её комплекции было подвигом, и глазами указала дочери на кресло за гадательным столиком. Младшая подчинилась, хотя и с очевидной неохотой. Достав из ящика карточную колоду, она стала её тасовать.

– Я – бубновый король, – предупредил Юрий.

– Это неважно...

– Как неважно?

– Да так...

Мамаша тем временем выбралась из угла и принялась шнырять по кабинету. Действия приживалки ускорились, страх исчез, смущение – тоже. Она словно увидела некую заветную цель и сейчас стремилась к ней, отбросив сомнения. Сев на кушетку, Алексеев с удивлением следил, как Неонила Прокофьевна двигает торшер ближе к подоконнику, меняет местами фарфоровых слоников, пасшихся за стеклом миниатюрного буфета, снимает шаль и вешает её на край входной двери, предварительно распахнув дверь пошире. Мотивация, отметил Алексеев. Я не знаю мотивации, которая движет приживалкой, но ясно вижу, что она есть – и диктует все эти на вид бессмысленные перестановки. Если бы кабинет был декорациями, выстроенными на сцене, а все мы – актёрами, зритель следил бы за женщиной, как за главным персонажем, затаив дыхание, пытаясь понять, что ею движет. По-моему, мизансцена складывается так, что Юра не слишком в неё вписывается...

– Я душевно извиняюсь! Как вас звать-величать?

– Юрий Сергеевич.

– Юрий Сергеевич, батюшка мой, вас не затруднит сесть рядом с Константином Сергеевичем? Да, на кушетку. Вот-вот, а ручки сложите на коленках.

– Как примерный мальчик?

– Ой, вы такой забавник! Спасибо, вы нам очень помогли.

– Чем же я вам помог?

Мамаша не ответила. Спросила:

– На что гадать станем? О чём знать-ведать желаете, Юрий Сергеевич?

– Знать? Хочу знать, когда я умру.

Вопрос ударил Алексеева под дых. Закружилась голова, под ложечкой началось колотьё. Сердце, вспомнил он. «В аптеку заглянем, купим экстракт наперстянки. Знаешь ведь, у меня сердце...» После тридцати все нынешние Алексеевы волей-неволей начинали задумываться о смерти. Прадед Кокоси прожил семьдесят семь лет. Дед – шестьдесят семь, на десять лет меньше. Отец – пятьдесят семь, скинув с жизненного срока ещё десяток. Проклял кто, не иначе! Сам Алексеев уже лет пять как сомневался, что ему удастся перейти рубеж сорока семи. Это сколько осталось-то? Тринадцать годков? Похоже, Юрий, младший брат, себе намерил и вовсе чепуховые года̀. И тридцати не дождался, уже думает.

– А может, на деток погадаем? На успех дела?

– Когда я умру, Анна Павловна?

– Отвечай, Аннушка, не тяни...

Карты веером лежали на столе, но Анна Ивановна не смотрела на них. Одну из карт девушка смахнула на пол, но даже не потрудилась поднять. Упавшая карта идеально вписывалась в сложившееся положение вещей – так вазочка с единственной конфетой или звякнувший колокольчик превращают комедию в трагедию. Взгляд младшей приживалки перебегал с торшера на слоников, со слоников на шаль; скользнул по Алексееву, как по элементу декораций, бессловесному, но крайне важному для мизансцены. Лицо девушки сморщилось, будто от жалости или болезненного спазма:

– Двадцатый.

– Что, простите?

– Бог вас приберёт в двадцатом году.

– Надеюсь, в одна тысяча девятьсот? Мне трудно представить себя Мафусаилом.

– Да.

Пятьдесят один, быстро подсчитал Алексеев возраст брата на момент предсказанной смерти. Не сорок семь, но тоже радость из сомнительных. Не верю, хотел воскликнуть он, разрушив иллюзию пророчества, но язык заледенел. К глубочайшему его сожалению, он верил гадалке, верил всей душой, как зритель верит бесприданнице, умирающей на палубе парохода от меткой пули ревнивца-жениха, верит, несмотря на картон, мешковину и подсказки суфлера, плачет горькими слезами, хотя и знает, что после занавеса актриса встанет и выйдет на поклон. «Верую, ибо нелепо![1]» Такая же великая вера снизошла на Алексеева, окутала косматым облаком, и он не знал, что тому причиной: шаль, слоники, торшер – или квартира, где незримо царил дух покойницы Заикиной.

– Что же сведёт меня в могилу? Сердце?

– Пуля.

– Вы пугаете меня, Анна Ивановна. Я застрелюсь?

– Вас расстреляют.

Юрий нервно рассмеялся:

– Расстрел? Вам не кажется, что это слишком?

– Кажется, – прошептала Аннушка. – Это ужасно...

Она наклонила голову, пытаясь скрыть слёзы.

– Кто же меня расстреляет?

– Я не вижу. Наверное, солдаты.

– Значит, расстрел, – к Юрию вернулось самообладание, а с ним и весёлое расположение духа. – Расстреливают у нас военных, гражданских вешают. А, нет, вспомнил: расстреливают и гражданских, если они бомбисты. Полагаю, к двадцатому году я всей душой обращусь к идее террора. Меня выведут перед строем солдат, поручик скомандует «пли»... Я буду один или в хорошей компании?

– В компании.

– Имена? Фамилии? Род занятий?

– Я слышу только имена. Слышу плохо, неразборчиво. Лиц не вижу.

– Ну, хоть что-то! Как же зовут моих соратников по террору?

Анна Ивановна резко встала из-за стола, задёрнула шторы. В кабинете сделалось темно, несмотря на день снаружи, но девушка сразу же зажгла торшер. Тусклый электрический свет превратил кабинет в музей восковых фигур, где каждая тень обращает мертвое в мертвое, но подобное живому.

– Павел, – произнесла молодая гадалка, не глядя на карты. – Олег. Ростислав.

– Вы уверены?

– Теперь да.

Алексеев содрогнулся. При всей бредовости пророчества Анна Ивановна назвала по имени трех сыновей Юрия. Предположить, что Алексеев-младший в грядущем веке сколотит из себя и сыновей террористическую ячейку, чтобы заслужить преступлениями смертный приговор – нет, это было выше всякой фантазии. Но имена... Юрий продолжал шутить, совпадение имён не испугало его, напротив, успокоило, превратив ситуацию в откровенный балаган, и Алексеев уже не слушал брата. Чувствуя острую потребность встать, изменить сложившуюся мизансцену, он поднялся с кушетки – и шагнул к стене, на которой висел живописный портрет в золоченой раме. Ночью, да и утром тоже портрет прошел мимо внимания Алексеева, словно картины и не существовало, а сейчас, днём, в зашторенном кабинете при свете торшера, портрет, считай, прыгнул ему навстречу.

Женщина лет семидесяти пяти. Рослая, статная, с властным, отменно выразительным лицом. Морщины, складки, общая подвижность черт – всё выдавало артистическое прошлое. Одежды, какие носили четверть века тому. Алексеев мысленно переодел женщину в бордовый салоп, нацепил на голову капор. Если и были сомнения, сейчас они исчезли. На портрете изображалась старуха, которую Алексеев видел у аптеки.

«Вы её знаете? – спросил агент. – Старуху в красном?» И Алексеев ответил: «Не имею чести. Но знаете, где-то я её видел. Вот только не припомню, где...»

Здесь, сказал себе Алексеев. Я видел её на холсте, просто не зафиксировал. Отложилось в памяти, всплыло при нужде. Там, у аптеки, гуляла похожая старуха, вот и сошлось, сплелось так, что не распутать.

– Заикина? – спросил он у портрета.

– Она, матушка, – зашелестело позади, слилось в подобострастный дуэт. – Она, благодетельница!

Портрет был подписан. «И» с резким наклоном вправо. Флажок над первой чертой струился назад, усиливая динамичность почерка. Точка. «Р» с круглой шапкой, похожая на старомодный «ферт[2]». Каракули, в которых с трудом угадывались «ѣ» и «п». Репин? Илья Ефимович? Стоял и год: 1877.

– Когда я умру? – спросил Алексеев у портрета.

За спиной металась Неонила Прокофьевна: двигала, переставляла, меняла местами. В кабинет хлынул свет: Анна Ивановна отдёрнула шторы. Мизансцена менялась, наполнялась новыми смыслами, и Алексеев боялся отвернуться от портрета, нарушить сцепку предлагаемых обстоятельств, сломать великую гармонию мелочей.

«Мебель мы... – вспомнил он слова младшей приживалки, когда Юра спросил её об ученичестве у Заикиной. – Маменька говорят, что мы были мебель. А там и выучились, только чуточку...» Мебель, мысленно повторил он, стараясь сохранить манеру речи Анны Ивановны. Мы были мебель. Я что, тоже мебель? Я сейчас мебель?!

– Когда же я умру? Раньше брата? Позже?

– Позже.

– Если меня расстреляют, Кокося, то тебя повесят, – хохотнул Юрий. – Сам знаешь: кому суждено быть повешенным...

Шутка, в целом натужная, несмешная, странным образом вписалась в происходящее, сделалась естественной частью единого целого.

– Насколько позже?

– На восемь лет.

Двадцать восьмой, прикинул Алексеев год вероятной смерти. В возрасте шестидесяти пяти лет. Переживу отца на восьмерѝк, уже неплохо. До деда, впрочем, не дотяну. Что можно сказать про нас с братом? Вот и прожили мы больше половины...

– Повешение? Чума? Холера?

– Сердце.

– Приступ?

– Да. Вы предложите почтить память Саввы Морозова. Вы станете благодарить его за вклад в театральное искусство. Я вижу, как встают люди в правительственной ложе. Вижу, как белеют их лица. Вижу, как они переглядываются. Кажется, они встали раньше, чем вы помянули Морозова, и ждали чего-то другого. Их вы тоже благодарите...

– За что?

– За то, что они позволяют вам краснеть не сразу, немедленно, а постепенно. Так сказать, в процессе естественной эволюции.

– Краснеть? Я за что-то стыжусь?

– Вряд ли. Потом вам говорят, что вы сболтнули лишнего. Что у сказанного вами будут последствия. Вы садитесь в кресло, ваше лицо наливается кровью. Больше я не вижу ничего.

– Вам не кажется, что это какая-то фантасмагория? В духе господина Гоголя? «Петербургские повести, или страшная месть Алексеевых»? После смерти мы с братом не начнём красть шинели у генералов?

Нет, возразила Заикина с портрета. Шинели? Что за глупости!

– Как-то можно избежать этой судьбы? Расстрела, сердечного приступа?

– Я душевно извиняюсь, батюшка мой...

Неонила Прокофьевна не двинулась с места. Если раньше, перед каждым ответом дочери, она металась по квартире, что-то меняя в интерьере, то сейчас стояла, где и раньше. Да и ответила сама, не дожидаясь Анны Ивановны:

– Боженька на небесах всё видит, всё знает. Добрые дела любому зачтутся, тут спору нет! Вот если двух невинных женщин выгнать на мороз, тогда да – и «пли», и сердечко, и вилы дьявольские. А если милосердие оказать, как Христос заповедывал, тогда и ружьишко не выпалит, и сердчишко не подведёт. До ста лет, ей-богу! Подтверди, Аннушка: ты всё видишь, всё знаешь наперёд...

Алексееву стало противно. Морок развеялся, от пророчеств остался лишь дурной привкус во рту. Она врёт, подумал Алексеев. Она врёт, и знает, что врёт, что все видят, как она врёт, и знают; и мне неловко, противно, я хочу это прекратить, но не знаю, как, и сердце что-то побаливает, трепыхается...

В кабинете стало холодно, будто и не топили. Алексеев отвернулся от портрета, прошёл к саквояжу, стоявшему на полу, и переставил его на стул.

– Я душевно извиняюсь, матушка, – он с такой точностью скопировал интонацию старшей приживалки, что Неонила Прокофьевна ахнула, Анна Ивановна же затряслась, будто от лихорадки. – Только я вам не верю. Не верю, и всё тут.

Он достал бумажник:

– Вот вам пятнадцать рублей. За прокорм, раз уж я столу̀юсь у вас, на продукты. Ну и за гадание, разумеется. Скажу по чести, оно стоит этих денег. Юра, что скажешь?

Вместо ответа брат вынул два золотых империала[3].

– Расстрел, – пояснил Юрий Сергеевич. – Расстрел по любому прейскуранту стоит дороже сердечного приступа. Как думаешь, Кокося?

2

«Жить надоело?!»

Темнело с ужасающей быстротой.

Близкие сумерки были тут ни при чём. Косматая отара туч, словно выкупанные в грязи мериносы, брела с востока, на ходу подъедая сочную небесную лазурь. В прожорливости они не уступали библейской саранче. К тому моменту, как Миша выбрался из саней напротив почтово-телеграфной конторы, тучи съели небо всё без остатка. Порыв ветра швырнул в лицо колючую снежную крошку, сорвал с головы котелок. Клёст едва успел его поймать. Одноэтажное, выстроенное из красного кирпича в виде буквы «Г», здание конторы стояло на краю свалки, где стаи ворон и бродячих собак шумно соперничали за кости и требуху коров, быков, овец, лошадей – всё это добро свозилось сюда от ближайшей бойни.

В центре фасада, над входом красовалась вывеска. Черный фон, золото букв, хищный силуэт двуглавого орла: «Государственная почтово-телеграфная контора №...» Сам номер был отбит. Внутри импровизированного квартала, огороженного сторонами «Г» – почтой и конюшнями – располагался большой двор, мощёный булыжником: стоянка почтово-пассажирских дилижансов.

Этих зверей древности, вымиравших под напором бойкой «чугунки», Миша не любил, предпочитая поезда. Но коль скоро железнодорожный фарт отвернулся от вора, не лучше ли объехать его на кривой? Авось, вывезет! Всё приятней, чем куковать в скрипучем номере Монне.

Внутри контора была просторнее, чем казалась снаружи. Пять помещений занимал телеграф, оборудованный аппаратами конструкции Морзе. Миновав операционный зал с окном для приёма посылок, Миша вошёл в комнату, служившую одновременно местом продажи билетов и залом ожидания.

Здесь было тесно. На единственной лавке расположилась дама лет сорока, прямая и строгая, как флагшток. Она брезгливо поджимала губы, морщила нос, прикладывала к губам батистовый платок. В углу, на полу, подстелив под себя вонючую попону, похрапывал мужчина в шинели межевого инженера. Инженер привалился к стене плечом и затылком, время от времен схватываясь: «Что? Где?!» – и опять погружаясь в сон. С потолка свисала коптящая керосиновая лампа. Под ней на колченогом табурете сгорбился юноша в клетчатом пальто. Юноша, вне сомнений, был сильно близорук: потрёпанный томик стихов в дешёвой бумажной обложке он держал у самого лица, тыкаясь носом в «розы и грёзы».

На стене возле кассового окошка висело пожелтевшее расписание. Изучать его Миша не стал – сунулся прямиком в окно.

– Когда дилижанс на Москву?

Румяный кассир блеснул стеклышками очков:

– Через час с четвертью. Может, позже.

– Почему не с утра?

Румяный развёл руками:

– Поломка. Колесо меняли. Так что, билет брать будете?

– Буду.

– Один?

– Один. Первый класс есть?

– Нет. Второй брать будете? Последнее место осталось.

– Давайте второй.

– Багаж?

– Саквояж. В салон возьму.

– Дело, конечно, ваше. Но вам же было бы удобнее...

– Мне будет удобнее взять саквояж в салон.

– Как скажете. С вас семнадцать рублей двадцать пять копеек.

Почти столько же стоил билет первого класса на поезд. Ладно, отмахнулся Клёст. Грех Бога гневить. Уберусь отсюда – поставлю в церкви свечку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю