444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Лайон Олди » Смех дракона (сборник) » Текст книги (страница 10)
Смех дракона (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:42

Текст книги "Смех дракона (сборник)"


Автор книги: Генри Лайон Олди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Ничего.

Даже эха и того не было.

Ну и что, подумал он. Пусть Шолохов. Пушкин, Кукушкин, Мамин-Сибиряк. Какая разница, если у меня есть карусель?

* * *

…он с азартом, с прикряком рубил и рубил. Сбросил чекмень, потерял шапку, вот сабля его с силой ударила в чужое железо, сломалась, а кобыленка под ним зашаталась, осела и рухнула. Укрывшись за деревом, он мигом припал на левое колено и крепко упер в землю древко пики, прикрученной к правой руке выше локтя, а стальным острием ее и зорким глазом караулил врага, как зверолов медведя. Пред ним темной метелицей клубились пыль и дым, мимо него, гремя доспехами, скакали всадники. Звяк, топот, хряст, выстрелы – и пика поймала вынырнувшую из пыльной завесы чью-то грудь. Он разом к чужому коню, разом в седло, и куда-то понес его испугавшийся конь. Ружейные выстрелы, пушки гремят, крики, ругань, команда…

Взрыв он услышал еще у тира.

Даже не взрыв – хлопок. Неприятный, резкий. И почти сразу – зарево за деревьями. Уже понимая, что произошло, он кинулся напролом, через кусты. Ободрал лицо, выскочил на параллельную аллейку, задыхаясь, пробежал сто метров, свернул, чуть не врезавшись в знакомый, монументальный джип…

Карусель горела. Корчились в пламени лошади. Упал на бок, обугливаясь, лев. Держался до последнего «Восток-2». Казалось, аттракцион вертится, обрадованный новыми, потрясающими гирляндами лампочек. Что-то щелкнуло; «Увезу тебя я в тундру, – грянул оркестр и захлебнулся рычанием. – В тундр-р-р-у-у-у…»; треск огня заглушил остаточный хрип, словно вздох умирающего.

Тетка-билетерша стояла поодаль, с круглыми глазами, прижав ладони ко рту. По теткиному лицу он понял, что та все знает – нет, знала заранее, возможно, даже получила деньги за молчание и за то, что не станет спешить с вызовом пожарной команды.

Прижавшись спиной к молодому дубу, на пожар смотрела Герда.

– Это ты! – закричал он, срывая горло. – Это все ты! Зачем…

И шагнул вперед, сжимая кулаки.

Его обступили с двух сторон. Мягко, мощно взяли за плечи, свели локти за спиной. Он забился пойманной рыбой, ничего так не желая, как достать, дотянуться до этой холеной стервы, силой заставить вернуть все обратно, переиграть, восстановить…

– Не трогайте его.

Герда сама пошла ему навстречу.

– Не могу больше, – сказала она, подойдя вплотную – Не могу. Нельзя так.

– Ты…

– Ты понимаешь? Нельзя.

– Зачем… – повторил он, уже не ожидая ответа.

Он знал ответ.

– Это неправда, понимаешь. Дом, семья, дети. Этого нет. Обман, кролик в шляпе фокусника. Есть бизнес, конкуренты, клыки на горле. А семьи нет. Сладкая ложь. Ты привыкаешь и потом уже не в силах обойтись без головокружения. Три гривны за жетон. Дармовщина. Думаешь, мне легко было решиться?

За ее спиной горела карусель.

* * *
 
– Ой, Лена-Леночка, такая вот игра,
Какой был прикуп, но карта бита!
Ой, Лена-Леночка, бандитская жена,
Жена бандита, жена бандита…
 

Он вылетел на балкон, еще не понимая, что делает.

Стеклянные двери парикмахерской. Черный «Шевроле». Шансон на всю улицу. И жлоб в шортах. Прогуливается, косит налитым глазом по окнам. Ага, увидел.

Оживился.

Жаркий выдался сентябрь, невпопад подумал он. Год назад про шорты и думать забыли. Я вот… Смутившись, он сообразил, что стоит в одних трусах; считай, голый. Ниже пояса его скрывают перила балкона, зашитые «вагонкой». Зато грудь, покрытая редким, седеющим волосом; живот, который давно пора бы сбросить… О чем я думаю, ужаснулся он.

Жлоб показал ему палец – тот самый, заветный.

Отвернувшись, притворяясь, что ничего не заметил, он увидел, что в соседней комнате на подоконнике сидит Алешка. С балкона хорошо было видно окно детской. Расплющив нос о стекло, сын вглядывался в «Шевроле», словно желал высмотреть в чреве машины кого-то очень знакомого. Жирного, подумал он. Если тайком заглянуть сыну в глаза, там отразится не «Шевроле», орущий благим матом, а жирный одноклассник с ухмылкой на круглом потном лице.

Воскресенье. Занятий в школе нет.

Боже, о чем я думаю…

 
– А муж твой стал хоть трудной, но мишенью,
Игра такая – жить или не жить,
Большие ставки и большие деньги,
А жизнь одна – ее по новой не купить…
 

Она сгорела, подумал он. Моя карусель. Она сгорела, и от нее остался один скелет. Прах к праху. С кухни донесся запах свежих котлет. Жена все утро крутила мясорубку, готовила фарш. Вот, жарит. Скоро жлоб уедет. Алешка убежит играть во двор. Потом – обед. После обеда неплохо бы вздремнуть. Он любит котлеты, с чесночком. И Алешка их любит. Но парня придется звать раз десять – когда Алешка гоняет мяч, он ничего не слышит…

Где-то далеко, на краю жизни, скрежетнула шестерня. Старая, ржавая. Еще раз. Он почувствовал, что по лицу течет пот. Зубцы вошли в сцепление со второй, только что проснувшейся шестерней. Еле слышно, пробуя голос, каркнул мотор. Загудел.

Завертел.

Он перегнулся через перила, словно примеривался, как ловчее спрыгнуть. В кусты, в цветы, за которыми любовно ухаживала тетя Валя, соседка с первого этажа. Подтянул трусы, не смущаясь. Улица вертелась вокруг него, балкон несся по кругу. Жлоб осклабился, махнул рукой: валяй, прыгай! Жду, мол. Разве это жлоб, подумал он, изучая парня. Это моя злость так его зовет. Злость и слабость. Ведь мальчишка, едва за двадцать. Ноги кривые. Дурак, слабак, сам себя тешит; сочиняет карусель на пустом месте. Вот у меня была карусель. Да, теперь там пустое место. Ладно. А у этого дурачка ничего никогда не было. И не будет. Кроме пальца, который он мне показал. Кроме сосущего под ложечкой страха: а вдруг парикмахерша однажды рассмеется мне в лицо?

Это все слишком просто. Слишком ярко. Как лошади на кругу, увиденные глазами ребенка. Все – слишком. Все – иллюзия. Ну и что? Вертись, улица. Несись, балкон. Кружитесь, дома.

– Покатаемся на карусели? – тихо спросил он у человека в шортах.

Тот попятился к машине.

Джинсы. Футболка. Шнурки на кроссовках завязались мертвым узлом. Он не знал, что будет делать, вылетая из квартиры. Не знал, ссыпаясь вниз по лестнице. Не знал, выскочив из подъезда. Да так и не узнал, потому что черного «Шевроле» больше не было у парикмахерской. Лишь визг шин исчезал в конце улицы.

Ну и хорошо, что не узнал, подумал он.

Мир замедлял вращение. Останавливались дома, деревья, люди, собаки. Остановился тощий кот, сел, стал умываться. Затихал вой мотора. Смолк лязг шестерней. Тихо-тихо. Только ветер шуршит в кроне матерой липы. Он посмотрел себе под ноги и увидел жетон. Нет, не жетон. Крышка от пивной бутылки – растоптанная каблуком, вдавленная в асфальт.

В подъезде громко хлопнула дверь. Миг, и Алешка, задыхаясь, вымелся наружу. В руке сын держал гимнастическую палку – пластмассовую, легкую. Увидев отца, просто так стоящего у края тротуара, Алешка застеснялся. Повертел палку, раздумывая, куда бы ее деть, не нашел подходящего варианта, и спрятал за спину.

– Мама котлеты жарит, – невпопад сказал сын.

– Это хорошо, – кивнул он. – После обеда сходим в парк?

Сын улыбнулся:

– Ага, сходим. Там карусели.

Страшный суд № 20
 
Бессмысленная, теплая печаль,
Часы стучат, как уходящий поезд,
Любите нас сегодня и сейчас,
Не потому, что завтра будет поздно,
А просто так.
Сегодня и сейчас.
 

Поезд тронулся.

Господи, это ведь сплошная банальность – отправление поезда! Перрон плывет за окном. Провожающие машут руками. Толстая мамаша бежит рядом с вагоном, давая дочке, уезжающей в Москву, финальные напутствия. Дочка, та еще фифа, трещит по мобильнику, кивая мамаше на манер китайского болванчика. Символическая сцена: материнские советы не слышны, стекло окна надежно защищает блудную дщерь от мудрости прожитых лет.

– Котик, я уже еду! Целую, котик, люблю, встреть меня с машиной…

На кой девчонке мудрость? Ей бы котика с машиной.

Народу мало. Часть купе пустует, в иных сидят по двое, по трое. Билеты дорогие? Не сезон? Здание вокзала уходит из поля зрения. Начинаются склоны, заваленные мусором, сортировки; снуют, плохо видимые в сумерках, бабы в оранжевых жилетах. Раскатились по путям круглыми апельсинчиками. Помнится, в юности я возил апельсины из Москвы. Там они были существенно дешевле. Э, нет, поправляю я себя, там они просто были. Оказавшись в столице моей родины, я затаривался апельсинами, бананами, «Майкопской» колбасой (одиннадцать рублей сорок пять копеек за килограмм), мороженой венгерской уткой, обернутой в целлофан, пластинками с Диззи Гиллеспи…

Нет уж.

Теперь я вернусь налегке, обременный лишь подписанным контрактом.

В моем купе уже шустрит попутчик – лысый, подвижный коротышка. Не стесняясь чужих глаз, он раздевается до трусов – семейных, в горошек. Вешает костюм на плечики, пристраивает галстук – так, чтоб не помялось в дороге. И превращается в курортника – шорты до колен, гавайка навыпуск, тапочки-сланцы. Краем глаза слежу, как на столе объявляется бутылка коньяка, набор стопок в чехле, сыр, заранее порезанный ломтями, баночка маслин…

– По первой? – спрашивает лысый.

– Не рано ли? Только тронулись.

Лысый смеется, словно я отмочил бог весть какую шутку.

– Если тронулись, – булькает он, – тогда в самый раз.

На всякий случай улыбаюсь в ответ. В купе нас двое. Надеюсь, в Белгороде или Орле никто не подсядет. Меньше народу – больше кислороду. Еще одна шутка из тех, над которыми смеялись динозавры.

– Переодеваться будете? Я могу выйти.

– Спасибо, не надо. Я так, только туфли сниму.

– А я не умею так, – лысый покаянно разводит пухлыми ручками. – Привык, знаете ли, с комфортом.

– Часто ездите?

– Ой, часто! Рафаил Модестович, к вашим услугам. Можно просто – Рафа.

– Сергей.

– Приступим, Сереженька?

– Пусть хоть билеты сперва проверят…

Отмахиваясь от моих возражений, он вскрывает коньяк, плещет в металлические стопки. Движения лысого быстры и уверенны. Наверное, полжизни провел на колесах. Такие умеют устроиться где угодно – в поезде, в провинциальной гостинице, за столиком ресторана в захолустье… Мир принадлежит им.

– В командировку? – спрашиваю я.

– Ага.

– Снабженец? Администратор?

– Адвокат.

Рафаил Модестович улыбается и добавляет со значением:

– Ваш адвокат, Сереженька.

– Спасибо, не нуждаюсь.

– Это вам так кажется. Вы что думаете, это поезд?

Вызвать проводницу? Милицию? Выбежать из купе?

– Правильно думаете, Сереженька. Поезд, конечно, поезд. Состав номер двадцать.

Лысый наклоняется ко мне:

– А название поезда знаете?

– Знаю, – вздыхаю с облегчением, словно это случайное знание может послужить мне защитой от психа. – «Николай Конарев». Раньше состав назывался «Южанин».

Коньяк душист и сладковат на вкус.

– А вот и нет! – Рафаил Модестович счастлив. – «Николай Конарев» ушел на Москву без нас. Наш поезд называется «Страшный суд № 20». Еще по стопочке?

– Вы не адвокат, – говорю я. – Вы юморист.

– Еще какой! – хохочет лысый.

– Наливайте. Я сейчас вернусь.

– Далеко собрались, Сереженька? Имейте в виду, стоп-кран не сработает.

– В туалет. От ваших хохм и Железного Дровосека пронесет.

* * *

Туалет был занят.

Странно. Вагон новый, «крюковский»; в купе на табло, укрепленном над дверью, возле крошечных букв «WC» светились два зеленых огонька. Значит, свободно. И тем не менее… Я встал у окна. Мочевой пузырь взбунтовался. Молчал, гад, молчал, и вдруг приспичило. В сумерках, издеваясь над моей нуждой, мимо поезда летели смутные силуэты. Далеко-далеко мерцала россыпь огоньков. Их свет лишь добавлял теням плотности. Казалось, поезд стоит на месте, остолбенев от ужаса, а вокруг закручивается спиралью Дикая Охота. Не стук колес, а грохот копыт, не тряское движение – озноб страха…

Надо запомнить.

Щелкнул замок. Из туалета бочком выбрался коренастый мужик. На голову ниже меня, зато в плечах намного шире. Не стесняясь, мужик застегнул ширинку. «Молния» заела, ему пришлось раза два дернуть замок и немного попрыгать на месте.

– Здорово, Тюпа! – сказал мужик.

– Добрый вечер…

После школы никто и никогда не звал меня Тюпой. Я и забыл, как оно звучит.

– Не узнаешь?

– Извините, нет.

– Вадька я. Вадька Носов.

– Носов?

– Карлик Нос. Ну ты даешь, Тюпа…

Память смутно откликнулась. Маленький тихоня, сидел на задней парте. Говорил шепотом, с робостью. Временами наглел, чтобы хоть как-то укрепить статус. Увы, с наглостью у Вадьки были сложные отношения. Как у скверного актера с ролью.

– Вадик! – проникновенно сказал я. – Как я рад тебя видеть!

Дежурный ответ для таких встреч.

– Рад он, – буркнул мужик. – Видеть он. А кто меня в «трухалку» обул? На два рубля пятнадцать копеек? Радостный он, блин…

– Какую «трухалку»?

– Ну, «трясучку»…

Игру я вспомнил. Казино не было, обходились чем могли. Двое пацанов скидывались по монетке, один зажимал деньги в ладонях – «раковинкой» – и начинал трясти. Второй говорил: «Стоп!» – и угадывал, орел или решка. Угадал – деньги твои. Промахнулся – деньги уплыли к «трясуну». Монетки легли вразнобой – трясем до победного конца.

– Вадя, ты чего? До сих пор злобу таишь?

Мужик набычился, зыркнул из-под бровей:

– Я все знаю, Тюпа. Теперь я все знаю, – он так выделил слово «теперь», что по спине у меня побежали мурашки. – Ты, гад, мою монетку в ладони зажимал. Решкой вверх. Если я говорил «орел» – у тебя шансов больше было.

– А если ты говорил «решка»?

– Ты тогда ладони переворачивал. И монетку заодно. Сволочь ты, Тюпа. Два рубля пятнадцать копеек… Ты на них сигарет купил. «Родопи». И Дикашу угощал, чтобы он за тебя вступался, если что. Я помню, я теперь все помню…

Еще минута, понял я, и напружу в штаны.

– Извини, Вадя. По молодости, по глупости… Помнишь, я тебя яблоками угощал?

– Угощал он. Ты яблок терпеть не мог. А бабушка тебе в портфель вечно яблочко сует… Барином хотел выглядеть? Бедного Карлика Носа подкармливал? Я-то по монетке копил, ничего не покупал – все мечтал у тебя рубль выиграть…

– Ну прости меня, подлеца! Хочешь, я тебе коньячка поставлю? На те два пятнадцать хорошие проценты наросли!

– Не хочу.

– Столько лет сердишься?

Мужик вдруг поднял голову:

– Нет, Тюпа. Больше не сержусь.

– Ну и ладушки. Может, все-таки коньячок?

– Вот уже три месяца и шесть дней, как не сержусь…

Он шагнул вперед и изо всех сил ударил меня кулаком в живот.

Как я не обмочился, не знаю. Под ложечкой полыхнула сверхновая. В глотку забили тугой кляп, воздух из тамбура выкачали дьявольской помпой. Я давился, тщетно пытаясь вдохнуть. Слезы текли из глаз. Согнувшись в три погибели – в пять! шесть! десять погибелей! – я беззвучно проклинал Вадьку, школу, детство, собственную тупую хитрость, о которой и думать забыл. Вот сейчас Карлик Нос добавит мне по загривку, и буду я валяться на казенном полу, смешной и жалкий…

Нет, Вадим Носов не стал добивать Тюпу. Вместо этого он, хихикнув с отчетливо садистской интонацией, вернулся обратно в туалет и закрыл за собой дверь. Плохо понимая, что делаю, я вцепился в ручку, рванул на себя, не давая Вадьке запереться – хрипящий, плачущий, полумертвый, какой угодно, я буду рвать его зубами, бить головой об унитаз или, получив вторую плюху, лягу трупом на резиновый коврик…

В туалете никого не было.

Мотая головой, я присел на край унитаза. Дыхалка мало-помалу восстанавливалась. Наверное, синяк будет. Сволочь Вадька, как засадил… Думать о том, куда он делся, не хотелось. Ой, как не хотелось об этом думать! Встав, я облегчился, кряхтя и охая. Умылся холодной водой, остервенело дергая «пиптик» крана. Вытер руки туалетной бумагой – рулончик ее притулился в жестяном боксе. И увидел газету. Свернутая в мятую трубку, сложенная пополам, газета лежала на полочке для мыла. Текст с краю кто-то взял в рамочку, обведя красным фломастером. Жирная линия походила на кровь, вытекшую из разбитого носа.

Я развернул.

«Популярный радиоведущий Вадим Носов погиб в автокатастрофе. Он разбился на трассе Киев – Харьков, неподалеку от г. Полтавы, возвращаясь домой. Авария произошла около шести часов утра. В условиях плохой видимости из-за тумана „Chevrolet Aveo“, которым управлял Носов, вылетел на полосу встречного движения и столкнулся с микроавтобусом „Фольксваген Транспортер“. От полученных травм Носов скончался на месте. Водителя микроавтобуса доставили в больницу с переломами ног…»

«Вечерний Харьков» за восьмое июня сего года.

«Вот уже три месяца и шесть дней, как не сержусь…»

* * *

– Вы ужасно выглядите! – всполошился Рафаил Модестович. – На вас лица нет! Сереженька, выпейте капельку, вам крайне необходимо…

Не возражая, я заглотил коньяк, как воду.

– Седалгинчику? Мокрое полотенечко на голову?

– Изыди, – буркнул я.

Рафаил Модестович просиял:

– И впрямь, что это я? Человека бьют в живот, а я лечу ему голову… Вы только не волнуйтесь, Сереженька…

– А я и не волнуюсь.

– Вот и не волнуйтесь.

– Не волнуюсь. Ни капельки.

– Ну и славно. Для вас главное – не волноваться…

– Я спокоен! Спокоен, черт бы вас всех побрал!

– Я вижу, вижу…

– Как мумия! Как Будда! Я спокойнее всех спокойных!

В купе сунулась проводница:

– Мужчины, не шумите! Подъезжаем к Казачьей Лопани. Приготовьте документики…

Плюхнувшись на койку, я в гробовом молчании дождался явления погранца. Это оказалась миловидная женщина в «камуфле». Бейдж на груди гласил: «Наливайко Оксана Потаповна». С фотографии, укрепленной в правом углу бейджа, мне улыбалась кто угодно, но только не Оксана Потаповна. Фото было лет на двадцать старше оригинала. И мужского рода; даже с бородой.

– Предъявите паспорта…

Я предъявил. Оксана Потаповна раскрыла паспорт на первой странице; долго, шевеля ярко накрашенными губами, читала текст. Быстро пролистнула дальше, туда, где была вклеена моя вторая фотография двухлетней давности. Сверила, бегая глазами туда-сюда – я заподозрил, что на снимке выгляжу стервозной блондинкой, – и продолжила листать. Никогда не думал, что в моем паспорте столько страниц. Как в Библии, честное слово, или в русско-украинском толковом словаре. Она читала и читала, временами поглядывая на меня с немой укоризной. Пальцы шевелились, лаская бумагу, блестел лаковый маникюр ногтей, длинных и острых, моргали влажные глаза, рот без звука жевал какие-то бесконечные монологи…

– Вы только не волнуйтесь, Сереженька, – эхом шепнул Рафаил Модестович, а может быть, это мне только почудилось. – Ничего, бывает…

– Сорок семь, – наконец сказала погранчиха.

– Что сорок семь? – не понял я.

– Всё сорок семь. Сорок семь, и всё. Что ж вы так?

И Оксана Петровна оставила наше купе, даже не поинтересовавшись паспортом адвоката. Ее сменил таможенник – наголо бритый шустрик. Он сиял, словно встретил двух кинозвезд, и знал, что без автографа не отпустит добычу живой.

– Наркотики? – густым басом спросил шустрик. – Валюта? Драгметаллы?

– Ни в коем разе, – откликнулся Рафаил Модестович.

Я молча помотал головой.

– Оружие?

– Мы приличные люди! – возмутился адвокат.

– Необработанное перо? Пух?

Адвокат развел руками, я же задумался. О пухе меня спрашивали впервые.

– Шкуры крупного рогатого скота?

Я молчал и не двигался. Но, похоже, таможню не интересовали мои ответы. Шустрик сыпал вопросами:

– Купроникель? Нейзильбер? Ниобий?

– Нет.

– Месть? Ненависть? Идея фикс?

– За кого вы нас держите? – спросил адвокат.

– Не за кого, а за что, – поправил шустрик и расхохотался. – Вот так.

Показав, за что она нас держит (и каким образом), таможня покинула купе.

– Не обращайте внимания, – дал совет Рафаил Модестович. – Хамы. Развлекаются от скуки. Чего им проверять? Все равно никто ничего не вывезет. Много ли с собой заберешь? Ну, воспоминания. Тоже мне, ценность! Национальный, извините, архивный фонд! К примеру, вы, Сереженька… Вспомнили, как в «трухалку» мухлевали. И что? Грош цена всему: и грешку, и воспоминанию, не в обиду будь сказано…

Возразить адвокату я не успел.

– Гривны на рубли! Меняем гривны на рубли! Хороший курс…

Всегда поражался ушлости наших менял. Не успела таможня перебраться в соседний вагон, а они уже тут как тут. Носом чуют? Или им по рации сообщают?

– Вам рубли нужны? – Адвокат извлек из-за шторки коньяк и стопки. Когда и спрятать успел? – Курс и правда очень хороший. Не обманут.

Я чуть не спросил: «Вы с ними в доле?» Еле сдержался.

– Ну что вы, дорогой мой! – Улыбку Рафаила Модестовича можно было мазать на хлеб вместо масла. – У нас, говоря аллегорически, разные епархии. Еще коньячку?

Ловкий, как бес, он наполнил стопки до краев, не пролив ни капли.

– Гривны на рубли!

В двери замаячила конопатая физиономия поперек себя шире. Персонаж кукольного спектакля: веселая тыква, глаза-васильки, на макушке – рыжий куст торчком. Не узнать столь примечательный анфас-террибл мог лишь слепой.

– Лёва?!

– Сколько лет, сколько зим!

Имени моего Лёва, разумеется, не помнил. Он регулярно забывал его даже в лихие девяностые, когда мы виделись через день. Знакомство наше началось с неуклюжей попытки Лёвы кинуть клиента, свернув купюру в сто баксов якобы для проверки подлинности – и возвратив мне один доллар.

Больше он себе такого не позволял.

– Лет пятнадцать, не меньше.

– Точняк! Девяносто пятый, декабрь. Ты у меня две сотни зелени купил.

Я не усомнился ни на мгновение. Имена и фамилии проваливались сквозь память Лёвы, как песчинки сквозь крупное сито. Зато подробности любой сделки застревали намертво.

– Все меняешь?

– Сам видишь. Как обменки пооткрывались, я в поезда перебрался. Ниче, нормалек. Кручусь. Рублей подкинуть? Тебе – по льготному курсу.

– Спасибо, у меня есть.

– Спецпредложение?

– В смысле?

– Выйдем в тамбур. Вы не против, Рафаил Модестович?

У меня отвисла челюсть. Чтобы Лёва назвал кого-нибудь по имени-отчеству?! И вообще, чего это он у адвоката позволения спрашивает? «Разные епархии», да?

– Без вопросов, Лёвочка! Нам еще долго ехать. Успеем наговориться…

Лёва заговорщицки манит меня в коридор. Говорят, любопытство сгубило кошку. Ну и ладно! Я не кошка. А если – ха-ха! – верить Рафаилу Модестовичу, беспокоиться о чем-либо уже поздно. И вообще, Лёва (один раз не в счет) всегда работал честно.

Чего мне бояться?

* * *

Лёва резво топал к переднему тамбуру. Ну да, в другом наверняка курят – не уединишься. Я заторопился следом, запнулся о смятую дорожку и едва не вспахал носом пол.

– Блин!

В последний миг, ухватившись за поручень, я завис нелепой раскорякой. Перед глазами на грязно-белой дорожке отпечатался рифленый след подошвы. «Сорок пятый растоптанный». Хмыкнув, я вернул себе равновесие и, отшатнувшись, едва не упал снова, теперь на спину. На меня уставились белые, неживые лица. Плоские, круглые маски, в глубине блестят человеческие глаза, угадываются смутные очертания носов, губ…

– Фарфор не желаете? – каркнули сверху.

Наваждение рассеялось. Высокий, похожий на ворона старик, облаченный в черный пиджак, развернул передо мной полотнище. На нем чудом держалась дюжина тарелок. В тарелках отражалась перепуганная физиономия.

Моя.

– Н-нет, спасибо!

– Есть сервизы…

– Не надо!

Бочком протиснувшись мимо фарфороносца, я поспешил удрать в тамбур.

– Памятники? – неслось в спину хриплое карканье. – Надгробья?

В тамбуре было на удивление чисто – ни пепла, ни окурков, ни грязных следов. И пахло фиалками. Наверное, проводница дезодорантом пшикнула. Лёва занимал половину свободного пространства. Спиной он подпер внешнюю дверь. Гостям из соседнего вагона ворваться в тамбур было бы затруднительно. К чему такие предосторожности? Истинный вагонный меняла храбрей Джеймса Бонда.

– Что за спецпредложение?

Чем Лёва решил удивить старого дружка? Фунты? Йены? Золотые пиастры из сокровищ капитана Флинта?

– Мнезы.

– …?

– Ну, мнемосрезы. Воспоминания.

– Прикалываешься?

– Какие приколы?! – Лёва надвинулся горой, забубнил мне в ухо, брызжа слюной: – Ты чё, не въехал? Тебе Рафа не вколотил понималку?

– И ты туда же?!

– Нет, я не туда, – насупившись, Лёва сделался похож на синьора Помидора из «Чиполлино». – Это ты туда. А я – туда-сюда-обратно. Тебе, значит, и мне приятно. Я тебя когда-нибудь кидал? Дурил?

– Кидал. Один раз. Самый первый.

– Во-о-от! – Сосиска его пальца уперлась в железный потолок. – Если тебе ни хрена не нужно – может, продашь? Чего не жалко, а? Я куплю. За хорошие бабки.

Для наглядности Лёва извлек из недр своей куртки толстый «пресс». Кажется, там были рубли, гривны, доллары с евро, еще какие-то загадочные банкноты, красные с золотом… Псих? На сумасшедшего Лёва не походил.

Правда, я не психиатр.

– А тебе зачем?

– Бизнес! Давай не тормози. Шевели мозгой: что бы ты забыть хотел?

Пачка банкнот с шелестом качается перед лицом. Туда-сюда-обратно, словно шарик гипнотизера. Лёва – фокусник? шулер? – листает «пресс», как карточную колоду, разворачивает веером, тасует. Я слежу за мелькающими банкнотами – загадайте вашу карту, наденьте дурацкий колпак…

…лампы пригашены. Лишь тусклый ночник теплится у изголовья. Мамино лицо заострилось, под глазами копятся черные тени. Дыхание с надсадным хрипом срывается с обметанных губ. Белые простыни кажутся серыми, а тело подними – сухим, маленьким, легким, как пушинка. Я помню маму совсем другой…

Капельницу уже унесли. «Шансов нет, – развел руками врач. – Это агония. Часа три-четыре; может, пять. До утра не доживет. Вы, конечно, можете остаться… Извините за прямоту, но это очень тяжело. Она все равно без сознания и вряд ли очнется… В общем, смотрите сами».

Сжимаю мамину ладонь – холодную, влажную. Чувствую еле заметную дрожь. Едва ли не бегом покидаю палату.

К утру мамы не стало. Я так и не узнал – пришла она в себя перед смертью или нет. Иногда обжигает запоздалой укоризной: что, если она ненадолго очнулась, а рядом – никого? Больничная палата, удушливый запах лекарств и старческого, коченеющего тела; темнота подступает к койке…

А меня – нет.

Это, наверное, страшно – умирать в одиночестве, в казенной палате… Даже родной сын и тот трусливо сбежал.

Прости меня, мама!

– Оно тебе надо? На тебе ж лица нет. Продай!

– Ты…

– И больше никогда не вспомнишь. Я тебе бабок дам…

– Сколько? Сколько ты мне дашь?!

– Сорок два бакса.

– Сорок два? За это?!

– Ладно, сорок семь. Пятерку накину.

– Обижаешь, Лёвчик…

– Больше тебе никто не даст! Ну, сам цену назови.

– «Лимон»! «Лимон» баксов!

Еще с девяностых заметил: при общении с Лёвой каждый раз заклинивает. Начинаю изъясняться, как мелкая «шестерка».

– Сдурел?!

– «Лимон». Или не договорились.

– Кому оно надо, за такие бабки?

– Мне! Мне – надо! Ты понял? Мне!

– Не ори, Карузо. Нет – так нет. Бывай.

– Пока, благодетель.

Уже берясь за ручку двери, я ощутил запах крепкого табака. Когда я обернулся, Лёвы рядом не было. Вместо него у окна стоял старик в парусиновых брюках и майке.

* * *

В тамбуре курил мой дед.

– Это ты книгу спер, – без предисловий сообщил он, затягиваясь мятой «беломориной». Дым клубился вокруг, превращая тамбур в газовую камеру. – Я знаю. Я и раньше догадывался, а теперь я все знаю.

Душегубка лязгала и подпрыгивала.

– Какую книгу? – не понял я.

Дед умер тридцать лет назад, от отека легких. Суровый, временами грубый человек, диктатор и мизантроп, он любил меня больше всех на свете. Мать рассказывала, что когда недоношенного слизнячка принесли из роддома, дед без колебаний принял командование на себя. Ухаживал, мыл, пеленал, следил, чтоб кормили по расписанию, чтоб ни сквозняка… Построил всю семью «во спасение». «Ты не мать! – кричал он на маму. – Ты садистка! Иди сцеживайся…»

Результат налицо, подумал я.

– Немецкую. С голыми бабами.

Я покраснел. Дед говорил чистую правду. Сопливым подростком, кипевшим от гормонов, я обнаружил в дедовой тумбочке старую-престарую книгу на немецком языке. Немецкого я не знал. Но в книге имелось десятка два фотографий с «обнаженкой»: на пляже, в спортивном зале, на опушке леса. Разумеется, я понятия не имел, что такое «Конгресс Наготы и Образования», кто такой Адольф Кох, социалист и учитель, жертва Указа от 1933 года – он отказался исключать евреев из своих коммун, справедливо полагая, что голый еврей мало чем отличается от голого арийца… Ни черта я не знал и знать не хотел. Обвисшие сиськи и круглые задницы ценились малолетним сопляком куда выше всей истории натуризма от Адама до Международной федерации…

Что ж, дед лишился сокровища.

– Ты ее в туалете хранил. В бачке. Бабушка искала, весь дом перевернула, а в бачок заглянуть не догадалась. Не с ее спиной на верхотуру лазить…

В те поры у нас был старый унитаз с бачком наверху, под потолком, и свисавшей вниз цепочкой. За цепочку полагалось дергать. Воды в бачок наливалось чуть выше середины, и там, над водой, я оборудовал тайник. Впрочем, книга быстро отсырела, и ее пришлось выбросить.

– Дай закурить, – попросил я.

– Свои иметь надо.

– Мне твою хочется.

Он долго смотрел на меня, не спеша угостить табачком. Припухшие веки, белки глаз в красных прожилках; неприятный, испытующий взгляд. Потом дед вздохнул, разом обмякнув, и полез в карман пиджака за пачкой «Беломора». Дал прикурить от старой бензиновой зажигалки. Папироса оказалась безвкусной, как диетический хлебец.

– Извини, дед.

– За книгу?

– За все.

– Дурака кусок, – с удовлетворением сказал дед. – Извиняется он. Передо мной, значит, извиняется…

– А перед кем надо?

Вместо ответа он спросил:

– Тебя не удивляет, что ты не удивляешься?

Тавтология, машинально отметил я.

– В каком смысле?

– В таком. Ходишь тут: ах, мерещится! Ох, не может быть! А ведь ты уже принял и понял. Скоро согласишься.

– С кем я соглашусь?

– С кем надо. Вот тогда – хана. Ладно, иди. Я тут покурю еще.

Он был прав. Я раздвоился. Одна моя половинка по привычке ужасалась и изумлялась. Она жила стереотипами, эта половинка, жрала их на завтрак и ужин, пила их и дышала ими. Вне очерченных рамок она жизни не представляла. Волга впадает в Каспийское море, «Собаку Баскервилей» написал Конан Дойл, от слив бывает понос… Другая же часть, спрятанная глубоко-глубоко, большей частью (тавтология! о, дед…) спала. Но, проснувшись, она лезла на холодный, зябкий воздух так решительно, что скорлупа вокруг нее шла трещинами. Готовая принять все, что угодно, она казалась беззащитной.

– Когда кажется, креститься надо, – сообщил мне в спину мой некрещеный дед, евший на одну Пасху мацу, на другую – куличи. – Коньяка много не пей, от него изжога. Лучше водки. Или самогону. На лимонных корочках.

– Где я тебе самогону в поезде возьму? – безнадежно откликнулся я.

– Спроси у Рафы. Он достанет. Он, если надо, из-под земли достанет.

Мы подъезжали к Белгороду.

* * *

Российская граница проскочила легко, как очередная стопка. Бородатый погранец – его морду я видел на бейдже Оксаны Потаповны – листать паспорт не захотел. Обнюхал, чихнул и вернул без комментариев. Таможня нас проигнорировала вообще. Зато из третьего купе кого-то выволокли за ноги и потащили из вагона в ночь. Бедняга вопил как резаный. Затылок его стучал по полу, по ступенькам и наконец – по перрону.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю