Текст книги "Ученик"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Джеймс Генри
Ученик
Генри Джеймс
Ученик
Пер. – А.Шадрин.
1
Несчастный молодой человек колебался и медлил; так трудно было поднять вопрос об условиях, заговорить о деньгах с женщиною, которая говорила только о чувствах и даже, можно сказать, об аристократичности. Но ему не хотелось уходить и считать, что они окончательно уже все решили, прежде чем он не заглянет в этом направлении чуть дальше, чем позволяет прием, оказанный ему дородною обходительною дамой, которая меж тем, надевая пару поношенных gants de Suede [шведских перчаток (фр.)] на свою пухлую, увешанную кольцами руку, натягивая и разглаживая их, продолжала говорить о чем угодно, но только не о том, что ему не терпелось от нее услышать. Он ждал, что она назовет цифру положенного ему жалованья; но как раз в ту минуту, когда, уже несколько раздраженный, он приготовился сам спросить ее об этом, вернулся мальчик, которого миссис Морин посылала принести ей из другой комнаты веер. Вернулся он без веера и только походя заметил, что не нашел его. Сделав это циничное признание, он неприветливо и пристально посмотрел на кандидата, который добивался чести взять на себя его воспитание. Будущий наставник его, помрачнев, тут же решил, что первое, чему он должен будет научить своего юного питомца, это, разговаривая с матерью, глядеть ей в глаза и, уж во всяком случае, избавиться от привычки столь неподобающим образом отвечать на ее вопросы.
Когда миссис Морин нашла предлог, чтобы услать его из комнаты, Пембертон подумал, что это было сделано как раз для того, чтобы коснуться щекотливого вопроса о жалованье. Но ей всего-навсего хотелось сказать ему кое-что о сыне, чего одиннадцатилетнему мальчику было бы лучше не слышать. Все это были сплошные похвалы, и только под конец она вздохнула и привычным движением коснулась левой груди.
– И знаете, _в этом_ вся беда... такое оно у него слабенькое...
Пембертон догадался, что, говоря о слабости, она имеет в виду его сердце. Он уже знал, что бедный мальчик не отличается крепким здоровьем; с этого, собственно, и начались все разговоры о том, чтобы он взял на себя заботы по его воспитанию: посредницей между ними была одна жившая в Ницце англичанка, с которой он познакомился еще в Оксфорде и которая знала как его, Пембертона, нужды, так и нужды премилого американского семейства, занятого поисками самого лучшего из всех возможных домашних учителей.
Увидев того, кто должен был стать его учеником и кто сразу же вошел в комнату, как только там появился Пембертон, словно для того чтобы приглядеться к пришельцу, молодой человек не ощутил того мягкого обаяния, которого он так ждал. Морган Морин имел болезненный вид, не производя вместе с тем впечатления существа хрупкого, и то, что у него было умное личико (по правде говоря, Пембертону меньше всего хотелось, чтобы оно оказалось глупым), только усиливало ощущение того, что если слишком большой рот и торчащие уши не позволяют признать его красивым, то он к тому же может еще оказаться и мало приятным. Пембертон был человеком скромным, даже, я бы сказал, робким, и возможность того, что его маленький ученик окажется умнее, чем он сам, представлялась его тревожной натуре некой опасностью, неминуемо подстерегающей того, кто вторгается в область неизведанного. Он, однако, понимал, что на этот риск всегда приходится идти, коль скоро ты нанимаешься гувернером в господский дом, то есть в тех случаях, когда наличие университетского диплома покамест еще не может обеспечить тебе сколько-нибудь надежного заработка. Так или иначе, когда миссис Морин поднялась, давая ему понять, что раз они уже договорились, что он приступает к исполнению своих обязанностей через неделю, она больше не хочет его задерживать, ему удалось все же, невзирая на присутствие мальчика, выдавить из себя несколько слов касательно положенного ему вознаграждения. Если это напоминание о деньгах не прозвучало бестактностью, то отнюдь не потому, что оно сопровождалось нарочитой улыбкой, казалось, утверждавшей, что собеседница его не может не быть щедрой, а потому что та, постаравшись стать еще более любезной, ответила:
– О, могу вас уверить, вы будете регулярно получать все, что положено.
Пембертон, взявшийся уже было за шляпу, чтобы уйти, никак, однако, не мог уразуметь, в какой именно сумме выразится "все, что положено", – у людей на этот счет бывают такие разные представления. Однако за словами миссис Морин все же, по-видимому, стояло некое значимое для всей семьи заверение, ибо мальчик странным образом прокомментировал их непривычным насмешливым восклицанием:
– О-ля-ля!
Несколько смущенный, Пембертон посмотрел ему вслед, когда тот направился к окну, повернувшись к нему спиною, заложив руки в карманы и выпятив сутуловатые плечи, какие бывают у детей, не привыкших к подвижным играм. Молодой человек начал уже думать о том, не удастся ли ему все же его к этим играм приобщить вопреки уверениям его матери, считавшей, что для него они совершенно исключены и что именно в силу этого сын ее был лишен возможности посещать школу.
Миссис Морин не выказала ни малейшей растерянности, она лишь столь же любезно добавила:
– Мистер Морин будет рад исполнить ваше желание. Как я вам уже говорила, его вызвали на неделю в Лондон. Как только он вернется, вы сможете как следует с ним объясниться.
Сказано это было с такой откровенностью и дружелюбием, что, когда она после этого рассмеялась, молодому человеку оставалось только рассмеяться в ответ самому:
– О, я не думаю, что нам придется с ним особенно много объясняться.
– Они заплатят вам столько, сколько вы запросите, – неожиданно заметил мальчик, отходя от окна. – Мы никогда не считаемся с тем, что сколько стоит – мы ужасно богаты.
– Дорогой мой, это уже чересчур, – воскликнула миссис Морин, привычным движением протянув руку, чтобы его приласкать; однако усилие ее оказалось тщетным. Мальчик ускользнул от этой материнской руки, посмотрев в ту же минуту умными и невинными глазами на Пембертона, успевшего уже убедиться, что его маленькая язвительная физиономия может выглядеть то моложе, то старше. В эту минуту лицо у него было совсем детское, но вместе с тем, вглядываясь в него, вы убеждались, что мальчик этот много всего знает и о многом давно догадался. Пембертону не очень-то нравилось все преждевременное, и он был даже несколько разочарован, заметив проблески этой преждевременности в будущем ученике своем, которому не было еще и тринадцати лет. Вместе с тем он сразу же понял, что Морган не окажется нудным. Напротив, он еще явится для него некой побудительной силой. Мысль эта воодушевила его, несмотря на известную неприязнь, которую он в первую минуту почувствовал к мальчику.
– Хвастунишка ты эдакий! Не такие уж мы транжиры! – весело воскликнула миссис Морин, сделав еще одну безуспешную попытку притянуть сына к себе. Вы должны знать, чего вам следует от нас ждать, – продолжала она, обращаясь к Пембертону.
– Чем меньше вы будете ждать, тем лучше! – вмешался мальчик. – Но зато мы _стараемся_ быть людьми светскими!
– Это только _ты_ заставляешь нас стараться! – ласково поддразнила его миссис Морин. – Итак, значит, в пятницу, только не говорите мне, пожалуйста, что вы человек суеверный, и не забудьте о том, что обещали. Вот тогда-то уж вы увидите нас всех. Жалко, что девочек нет. Уверена, что они вам понравятся. И знаете, у меня ведь есть еще один сын, совсем непохожий на этого.
– Он силится быть на меня похожим, – буркнул Морган.
– На тебя? Да ведь ему уже двадцать лет! – вскричала его мать.
– А у тебя, оказывается, очень острый язык, – заметил Пембертон.
Слова эти восхитили миссис Морин, которая объявила, что речения Моргана приводят в восторг всю семью. Мальчик, казалось, не слышал ее слов; он только отрывисто спросил гостя, который потом не мог понять, как это он не заметил сразу его оскорбительно раннего развития:
– Скажите, а вам _очень_ хочется вернуться сюда?
– Как же ты еще можешь сомневаться в этом, после того как мне столько всего наобещали? – ответил Пембертон. Но на самом деле возвращаться туда ему совсем не хотелось. Он решил вернуться, потому что ему надо было куда-то себя пристроить: к концу года, проведенного за границей, он совершенно обнищал, ибо для того, чтобы вкусить всю полноту жизни, пустил по ветру доставшееся ему скудное наследство. Полноту эту он действительно вкусил, но дело дошло до того, что ему оказалось нечем оплатить счета в гостинице. Впрочем, это было не единственной причиной: в неожиданно заблестевших глазах мальчика он уловил какой-то далекий зов.
– Ну хорошо, я сделаю для вас все, что смогу, – сказал Морган, после чего снова отошел в сторону. Он вышел на террасу; Пембертон увидел, как он потом перегнулся через перила. Он оставался там все время, пока молодой человек прощался с его матерью, причем едва только Пембертон посмотрел в его сторону, словно ожидая, что теперь и он подойдет с ним проститься, та поспешила сказать:
– Не трогайте его, не надо: он у меня с причудами!
Пембертону показалось, что она боится, как бы мальчик о чем-нибудь вдруг не проговорился.
– Он у нас настоящий гений, вы его полюбите! – добавила она. – Это самый интересный человек у нас в семье.
И прежде чем он успел придумать какую-нибудь вежливую фразу, чтобы возразить ей, она столь же стремительно заключила:
– Но поверьте, мы и все неплохие!
"Он настоящий гений, вы его полюбите!" Эти слова припоминались Пембертону еще до того, как наступила пятница, и, помимо всего прочего, наводили его на мысль, что гении далеко не всегда вызывают в людях любовь. Но все же тем лучше, если в его занятиях с ним будет нечто такое, что его увлечет, а то ведь он уже готов был примириться с мыслью, что дни потянутся однообразно. Выйдя из виллы, он поднял голову и увидел, что мальчик все еще стоит на террасе, свесившись вниз.
– Скучно нам с тобой не будет! – вскричал он.
Морган немного помедлил, а потом весело ответил:
– К пятнице я что-нибудь придумаю.
"А мальчишка-то, в общем, славный", – подумал Пембертон, уходя.
2
В пятницу он действительно увидел их всех, как миссис Морин ему обещала: муж ее вернулся из поездки, дочери и старший сын были дома. У мистера Морина были седые усы, доверительные манеры, а в петлице у него красовалась лента иностранного ордена, полученного, как Пембертон потом узнал, за какие-то заслуги. За какие именно, ему окончательно установить так никогда и не удалось, это был один из пунктов – а таких потом оказалось немало, – в отношении которых обращение мистера Морина никогда не было доверительным. Оно, однако, непререкаемо утверждало, что это человек светский. Юлик, его первенец, по всей видимости, готовил себя к той же карьере, что и отец, однако, в отличие от того, у незадачливого юноши петлица не была достаточно расцвечена, а усы не поражали должною импозантностью. У девушек были хорошие волосы, и фигуры, и манеры, и маленькие пухлые ножки, но им никогда не разрешали отлучаться из дома одним. Что же до самой миссис Морин, то Пембертон при ближайшем рассмотрении увидел, что ей подчас не хватало вкуса и одно не всегда вязалось у нее с другим. Муж ее, как и было обещано, горячо откликнулся на все соображения Пембертона касательно жалованья. Молодой человек старался, чтобы притязания его были елико возможно скромными, и мистер Морин доверительно сообщил ему, что _он_ считает названную сумму явно недостаточной. Вслед за тем отец семейства не преминул уведомить его о том, что он старается держаться накоротке со всеми своими детьми, быть им лучшим другом и постоянно что-то для них присматривает. С этой целью он, оказывается, и ездил в Лондон и в другие города – он каждый раз что-то для них присматривал: устремленность эта была его жизненным правилом, равно как и непременным занятием всей семьи. Они все что-то присматривали и откровенно признавались в том, что без этого им никак не прожить. Им хотелось, чтобы все окружающие прониклись сознанием того, что они люди положительные и что вместе с тем состояние их, хоть и вполне достаточное для людей положительных, требует самых пристальных о себе забот. Мистер Морин в качестве птицы-самца должен был промышлять для своего гнезда пропитание. Юлик, тот промышлял главным образом в клубе, причем Пембертон догадывался, что преподносилось оно ему там на зеленом сукне. Девочки сами укладывали себе волосы и гладили платья, и наш молодой человек понял, чего от него хотят: он должен был радоваться тому, что воспитание Моргана, уровень которого, разумеется, будет самым высоким, не вызовет у них слишком больших затрат. И вскоре он действительно _ощутил_ эту радость, временами начисто забывая о своих собственных нуждах – настолько интересными стали для него и характер его нового ученика, и сами занятия, и настолько приятной сама возможность что-то для него сделать.
В течение первых недель их знакомства Морган был для него труден, как бывает трудна страница книги, написанной на незнакомом языке, – до того он был не похож на заурядных маленьких англо-саксов, от общения с которыми у Пембертона создалось совершенно превратное представление о детях. И действительно, для того чтобы проникнуть в суть таинственного тома, каким был его ученик, надо было обладать известным опытом в деле толкования текста. Сейчас, после того как прошло уже столько времени, в памяти Пембертона все странности семейства Моринов выглядели какой-то фантасмагорией, сделались похожими на преломленные в призме лучи или на запутанный многотомный роман. Если бы не те немногие материальные предметы – прядь волос Моргана, которую учитель его срезал сам, и не полдюжины писем, полученных от мальчика в те месяцы, на которые они расставались, весь этот период его жизни вместе с появлявшимися в нем персонажами был до того неправдоподобен, что скорее всего можно было подумать, что все это приснилось ему во сне. Самым странным в этих людях была их удачливость (а в первое время он не сомневался, что им действительно всюду сопутствует удача), ибо никогда еще не видел семьи, столь блистательно подготовленной к провалу. Не было разве для них удачей то уже, что они сумели удержать его у себя в течение ненавистно долгого срока? Не было разве удачей, что в первое же утро они затащили его на dejeuner [завтрак (фр.)], в ту самую пятницу, когда он пришел к ним (а ведь одно это обстоятельство могло _сделать_ человека суеверным), – и он безраздельно отдался им, причем действовал здесь не расчет и не mot d'ordre [здесь: единодушно принятое решение (фр.)], а некий безошибочный инстинкт, который помогал им, как кучке цыган, так сплоченно добиваться поставленной цели? Они забавляли его так, как будто действительно были кучкой цыган. Он был совсем еще молод и не так уж много видел всего на свете; годы, проведенные им в Англии, были самыми заурядными и скучными, поэтому совершенно необычные устои семейства Моринов – а как-никак у них тоже были свои устои – поразили его: все оказалось поставленным с ног на голову. Ему не доводилось встречать никого сколько-нибудь похожего на них в Оксфорде, да и за все четыре года, проведенные перед этим в Йеле, когда он воображал, что противостоит пуританству (*1), не было ничего, что бередило бы так его юный американский слух. Противостояние Моринов заходило, во всяком случае, значительно дальше. В тот день, когда он увидел их в первый раз, он был убежден, что нашел для всех них очень точное определение, назвав их "космополитами". Впоследствии, однако, определение это показалось ему и недостаточным, и, пожалуй, бесцветным – оттого, что оно все равно никак не выражало их сущности.
Тем не менее, когда он впервые применил к ним это слово, он ощутил порыв радости (ибо постигал он все пока еще только на собственном опыте), словно предчувствуя, что через общение с ними он сможет по-настоящему узнать жизнь. Сама необычность того, как они вели себя, говорила об этом: их умение щебетать на разных языках, неизменная веселость и хорошее расположение духа, привычка к безделью (все они любили много заниматься собой, но это подчас бывало уже чересчур, и Пембертон однажды увидел, как мистер Морин брился в гостиной), их французская, их итальянская речь и вторгающиеся в эту ароматную беглость холодные и твердые куски речи американской. Они ели макароны и пили кофе, в совершенстве владея искусством приготовлять то и другое, но наряду с этим знали рецепты сотни всяких иных блюд. В доме у них все время звучали музыка и пение, они постоянно что-то мурлыкали, подхватывали на ходу какие-то мотивы и обнаруживали профессиональное знакомство с городами европейского континента. Они говорили о "хороших городах" так, как могли бы говорить бродячие музыканты. В Ницце у них была собственная вилла, собственный выезд, фортепьяно и банджо, и они бывали там на официальных приемах. Они являли собой живой календарь дней рождения своих друзей; Пембертон знал, что будь даже кто-нибудь из семьи болен, он все равно непременно выскочит на этот день из постели ради того, чтобы присутствовать на торжестве, и неделя становилась неимоверно длинной, оттого что миссис Морин постоянно упоминала об этих днях в разговоре с Полой и Эми. Эта приобщенность всей семьи к миру романтики в первое время совершенно слепила их нового постояльца совсем особым блеском, говорившим о начитанности и о культуре. Несколько лет назад миссис Морин перевела какого-то автора, и Пембертон чувствовал себя borne [ограниченным (фр.)], оттого что никогда раньше не слыхал этого имени. Они умели подражать говору венецианцев и петь по-неополитански, а когда им надо было передать друг другу что-либо особенно важное, они общались на некоем хитроумном наречии, придуманном ими самими, на своего рода тайном языке, который Пембертон вначале принял за волапюк (*2), но который он потом научился понимать так, как вряд ли мог бы понимать волапюк.
– Это наш домашний язык – ультраморин, – довольно забавно объяснил ему Морган; однако ученик его сам только в редких случаях снисходил до того, чтобы прибегать к этому пресловутому языку, хоть и пытался, словно маленький прелат, разговаривать со своим учителем по-латыни.
В скопище многих "дней", которыми миссис Морин загромождала память, она умудрялась вклинить и свой собственный день, о котором сплошь и рядом ее друзья забывали. Но все равно создавалось впечатление, что в доме часто собираются гости, оттого уже, что там часто произносились запросто известные всем имена, и оттого, что туда приходили какие-то таинственные люди, носившие иностранные титулы и английские костюмы, которых Морган именовал "князьями" и которые, сидя на диванах, говорили с девочками по-французски, причем так громко, словно хотели убедить всех вокруг, что в речах их не содержится ничего неподобающего. Пембертон не мог понять, как это, говоря таким тоном и в расчете на то, что их все услышат, князья эти умудрятся сделать предложение его сестрам, – а он пришел к довольно циничному выводу, что от них именно этого и хотят. Потом он убедился в том, что даже при всех выгодах, которые сулило знакомство с ними, миссис Морин ни за что бы не разрешила Поле и Эми принимать этих высокопоставленных гостей наедине. Молодых девушек никак нельзя было назвать робкими, но именно от этих-то мер предосторожности обаяние их еще больше возрастало. Короче говоря, в доме этом жили цыгане, которым неимоверно хотелось принять обличье филистеров.
Но как бы то ни было, в одном отношении они не выказывали ни малейшего ригоризма. Когда дело касалось Моргана, они становились на редкость восторженными и милыми. Какая-то совсем особая нежность, безыскусственное восхищение мальчиком были в равной степени присущи каждому из членов этой семьи. Больше того, они даже принимались восхвалять его красоту, которой тот отнюдь не блистал, и, пожалуй, даже побаивались его, как бы признавая, что он сделан из более тонкого материала, чем они сами. Они называли его ангелочком и настоящим чудом и сокрушались по поводу его слабого здоровья. Вначале Пембертон опасался, что эта страстная восторженность их приведет к тому, что он возненавидит мальчика, но, прежде чем это случилось, чувства их передались и ему. Впоследствии же, когда он уже был близок к тому, чтобы возненавидеть всех остальных членов семьи, известным искуплением их пороков явилось для него то, что они были по крайней мере милы с Морганом, что они начинали ходить на цыпочках всякий раз, когда им казалось, что ему становится хуже, и даже готовы были пропустить чей-нибудь "день" для того, чтобы доставить мальчику удовольствие. Но к этому всякий раз примешивалось очень странное желание подчеркнуть его независимость от них, как будто сами они понимали в душе, что не стоят его. Передав его в руки Пембертона, они, казалось, стремились принудить рачительного наставника принять на себя все заботы о нем и тем самым снимали с себя всякую ответственность. Они приходили в восторг, видя, что Морган полюбил своего нового учителя, и были убеждены, что любовь эта сама по себе уже является для молодого человека высшей наградой. Просто удивительно, как они умудрялись сочетать весь ритуал обожания мальчика, да, впрочем, и настоящую горячую привязанность к нему с не менее горячим желанием освободиться от него и умыть руки. Значило ли это, что они хотели освободиться от него, прежде чем новый учитель успеет их раскусить? Пембертон распознавал их все лучше месяц за месяцем. Так или иначе, все члены семьи, отворачиваясь от Моргана, делали это с подчеркнутой деликатностью, словно стараясь не дать повода обвинить их в том, что они вмешиваются в его воспитание. Увидев с течением времени, как мало у него с ними общего (Пембертон обнаружил это по _их_ поведению, которое смиренно возвещало об этом), нашему учителю пришлось задуматься над тайнами переходящих от предков к потомкам свойств, над диковинными прыжками, которые совершает наследственность. Как могло случиться, что мальчик начисто отрешен едва ли не от всего того, что поглощает внимание его родных? Сколько бы вы ни наблюдали их, все равно было бы не ответить на этот вопрос – тайна была сокрыта на глубине двух или трех поколений.
Что же касается мнения самого Пембертона о его новом ученике, то сложилось оно далеко не сразу – очень уж мало он был подготовлен к такому выводу самодовольными юными варварами, с которыми ему до этого приходилось иметь дело и с которыми неразрывно связывалось его представление об обязанностях домашнего учителя. Морган был существом путаным и вместе с тем поразительным, ему не хватало многих качеств, наличие которых подразумевалось в самом genus [роде (лат.)], и вместе с тем в нем можно было отыскать множество других, которыми отмечены только натуры исключительные. Однажды Пембертон сделал в этом отношении большой шаг вперед: ему стало совершенно ясно, что Морган в самом деле на редкость умен и что хотя формула эта не имела еще пока под собой твердой почвы, она должна была стать единственной предпосылкой, на основе которой общение их могло принести плоды. В нем можно было найти все характерное для ребенка, жизнь которого не упрощена пребыванием в школе: ту взращенную в домашнем тепле чуткость, которая могла иметь худые последствия для него самого, но которая располагала к нему окружающих, и целую шкалу изощренности и изящества – музыкальных вибраций, воодушевляющих, как подхваченные на ходу мотивы, и приобретенных им за время частых поездок по Европе вослед за своим постоянно кочующим табором. Такого рода воспитание никак нельзя было рекомендовать наперед, однако сказавшиеся на Моргане результаты его можно было определить на ощупь – это была тончайшая ткань. Вместе с тем в душевном складе его ощущалась заметная примесь стоицизма, несомненно появившегося под влиянием страданий, переносить которые ему приходилось еще в очень ранние годы, стоицизма, который выглядел как обыкновенная удаль и который, учись он в гимназии, мог бы оказаться для него спасительным, если бы, например, сверстники сочли его маленьким чудаком-полиглотом. Пембертон очень скоро с радостью обнаружил, что ни о каком поступлении в школу не могло быть и речи: для миллиона мальчиков она может быть и хороша – для всех, кроме одного, и Морган был именно этим одним. Доведись ему учиться там, он невольно стал бы сравнивать себя со своими однокашниками и почувствовал бы свое превосходство над ними, а это одно могло сделать его заносчивым. Пембертону хотелось заменить ему собою школу и постараться, чтобы эта новая школа значила больше, чем та, где пять сотен осликов щиплют траву, и чтобы мальчик, освободившись от погони за баллами, от вечной напряженности и забот, мог оставаться занятным занятным потому, что, хотя в этой детской натуре жизнь уже начинала вступать в силу, в ней еще было много изначальной свежести, безудержного тяготения к шутке. Получалось так, что, даже несмотря на затишье, на которое обрекали Моргана различные его немощи, шутки его все равно расцветали пышным цветом. Это был бледный, худой, угловатый, запоздалый в своем физическом развитии маленький космополит, который любил гимнастику для ума и примечал в поведении окружающих его людей гораздо больше, чем можно было предположить, но у которого вместе с тем была своя комната для игр, где жили какие-то детские суеверия и где он мог каждый день разбивать по дюжине надоевших ему игрушек.
3
Однажды под вечер в Ницце, когда, вернувшись с прогулки, они сидели вдвоем на открытом воздухе и любовались розовеющими на горизонте лучами заката, Морган внезапно спросил:
– А вам что, нравится жить в такой вот близости с нами всеми?
– Дорогой мой, если бы это было не так, то зачем же мне тогда было здесь оставаться?
– А откуда я знаю, что вы останетесь? Я почти уверен, что очень долго все это не продлится.
– Надеюсь, что ты не собираешься меня увольнять, – сказал Пембертон.
Морган задумался и стал смотреть на заходящее солнце.
– Мне кажется, что справедливости ради следовало бы это сделать.
– Ну конечно, мне же поручили заботиться о твоем нравственном воспитании. Но в этом случае лучше не поступай так, как велит справедливость.
– По счастью, вы еще очень молоды, – продолжал Морган, снова оборачиваясь к учителю.
– Ну да, по сравнению с тобой – конечно!
– Поэтому для вас не будет так обидно потерять столько времени.
– Вот с этого и надо начинать, – примирительно ответил Пембертон.
Какую-то минуту оба молчали, после чего мальчик спросил:
– А вам действительно очень нравятся мои отец и мать?
– Безусловно, это же прелестные люди.
Морган снова погрузился в молчание; потом вдруг неожиданно фамильярно и вместе с тем ласково воскликнул:
– Ну, не знал я, что вы такой врун!
Слова эти вогнали Пембертона в краску, и на то были свои причины. Мальчик тут же заметил, что собеседник его покраснел, после чего покраснел сам, и оба они, учитель и ученик, посмотрели друг на друга долгим взглядом, содержавшим в себе гораздо больше того, что обычно бывает затронуто при подобных обстоятельствах даже в мину ты молчания. Взгляд этот смутил Пембертона; ведь вместе с ним пока еще едва ощутимой тенью поднялся вопрос – и это было его первое пробуждение, – вопрос, который сыграл совсем необычную и, как ему представлялось в силу совершенно особых причин, беспримерную роль в их отношениях с его маленьким другом. Впоследствии, когда он увидел, что говорит с этим мальчиком так, как мало с кем из мальчиков можно было говорить вообще, эта минута неловкости в Ницце, на морском берегу, вспоминалась ему как первая вспышка возникшего между ними взаимопонимания, которое с тех пор все росло. А неловкость эта усугубилась еще и тем, что он почел своим долгом сказать Моргану, что тот вправе как угодно оскорблять его, Пембертона, но что о родителях своих он никогда не должен говорить ничего худого. Впрочем, на это мальчику легко было возразить, что ему и в голову не приходило оскорбить их. Это была сущая правда; Пембертону нечего было на это ответить.
– Да, но почему же это я врун, если говорю, что я нахожу их прелестными? – спросил молодой человек, понимая, что начинает вести себя опрометчиво.
– Да потому, что это не _ваши_ родители.
– Они любят тебя больше всего на свете, и ты никогда не должен об этом забывать, – сказал Пембертон.
– Поэтому-то они вам так нравятся?
– Они очень ко мне милы, – уклончиво ответил Пембертон.
– А все-таки вы врун! – смеясь, повторил Морган и взял своего учителя под руку. Он прильнул к нему, глядя снова на море и болтая в воздухе своими длинными тонкими ногами.
– Не надо меня пинать ногами, – сказал Пембертон, а сам в это время думал: "Черт побери, не могу же я жаловаться на них ребенку!"
– Есть и еще одна причина, – продолжал Морган, который сидел теперь неподвижно.
– Другая причина чего?
– Кроме того, что это не ваши родители.
– Я не понимаю тебя, – сказал Пембертон.
– Ничего, скоро вы все поймете.
Пембертон действительно очень скоро все понял, но ему пришлось выдержать большую борьбу даже с самим собой, прежде чем он смог в этом признаться. Ему подумалось, что самым нелепым было бы вести из-за этого распри с мальчиком. Он удивлялся тому, как еще не возненавидел Моргана за то, что тот вверг его в эту борьбу. Но к тому времени, когда борьба эта началась, возненавидеть его он уже не мог. Морган являл собою нечто исключительное, и, чтобы узнать его, надо было принять его таким, каким он был со всеми присущими ему странностями. Пембертон истощил обуревавшее его отвращение ко всему особому, прежде чем что-то успел постичь. Когда же он наконец достиг своей цели, он обнаружил, что попал в крайне затруднительное положение. Вопреки всему тому интересу, который его воодушевлял. Теперь им придется решать все вдвоем. В тот вечер в Ницце, перед тем как возвращаться домой, прильнув к его плечу, мальчик сказал:
– Ну, уж во всяком случае, вы продержитесь до конца.
– До конца?
– До тех пор, пока с вами не расправятся.
– Расправиться надо _с тобой_! – воскликнул молодой человек, прижимая его к себе плотнее.
4
Год спустя после того как Пембертон стал жить с ними, мистер и миссис Морин неожиданно отказались от виллы в Ницце. Пембертон успел уже привыкнуть к внезапным переменам, после того как имел случай не раз видеть, как они вторгались в их жизнь за время двух стремительных поездок: одной – в Швейцарию, в первое лето, которое он провел вместе с ними, другой – в конце зимы, когда все семейство двинулось во Флоренцию, а через какие-нибудь десять дней, после того как город этот не оправдал возлагавшихся на него надежд, охваченное загадочным унынием, потянулось назад во Францию. Они вернулись в Ниццу, по их словам, "навсегда"; это не помешало им однажды майским вечером в дождь и грязь втиснуться в вагон второго класса – никто никогда не знал, каким классом им вздумается ехать, – и Пембертон помогал им впихивать туда множество тюков и портпледов. Неожиданный этот маневр свой они объяснили тем, что решили провести лето "где-нибудь на лоне природы", однако, приехав в Париж, они сняли небольшую меблированную квартиру в захолустье, на пятом этаже в доме с вонючей лестницей и мерзким portier [портье (фр.)], и последовавшие за этим четыре месяца провели там в нужде и нищете.