Текст книги "Читая Тэффи"
Автор книги: Геннадий Седов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
В просторной гостиной на втором этаже с диванами вдоль стен и роялем в углу было шумно, накурено, два лакея разносили на подносах чай и бутерброды. Ждали запаздывавших, звонил то и дело телефон. Час был поздний, время окончания спектаклей, концертов, кто-то протелефонировал, что едет прямо с вокзала.
Галич подводил ее то к одной, то к другой группе беседовавших, представлял:
– Знакомьтесь, наша молодая звезда Надежда Лохвицкая.
Ей пожимали руки.
– Сологуб.
– Мережковский.
– Щепкина-Куперник.
– Бунин, – поклонился элегантный мужчина с эспаньолкой.
Подошла высокая, с дымящейся пахитоской особа пронзительной красоты в мужском костюме. На шее розовая ленточка, за ухо перекинут шнурок на котором болтался у самой щеки монокль. Задержалась, оглядела внимательно с ног до головы, пошла, не сказав ни слова, дальше.
«Зиночка в своем репертуаре», – пророкотал голос за спиной.
Бальмонт! Рыжеватый, с быстрыми живыми глазами.
– Здравствуйте, небесное создание, – поцеловал руку. – Что вы делаете в этом стойле скучных пегасов?
– Учусь брать препятствия, – нашлась она.
Шутку встретили смехом.
– Семеро одного не ждут, садимся, господа! – Случевский похлопал в ладоши. – Попросим выступить первым многоуважаемого Константина Дмитриевича.
– Виноват, не в форме, – Бальмонт устраивался поудобней на диване. – Простуда чертова. Если можно, в другой раз…
На пороге возник некто всклокоченный в клетчатом сюртуке, с папкой для бумаг. Пробежал бочком, плюхнулся рядом с ней на софу. Улыбнулся рассеянно.
– Регулярно опаздывающий Минский приглашается на плаху, – ткнул выразительно в его сторону Случевский. – Прошу, прошу Николай Максимович! Разогрейте аудиторию.
– Чего не сделаешь, ради хороших людей…
Взлохмаченный сосед вытащил несколько листков из папки, устремился на эстрадку у стены.
– Два пути, – произнес. Глянул в листок, стал выкрикивать, воодушевляясь от строчки к строчке:
«Нет двух путей добра и зла,
Есть два пути добра.
Меня свобода привела
К распутью в час утра.
И так сказала: « Две тропы,
Две правды, два добра –
Раздор и мука для толпы,
Для мудреца – игра»…
Стихотворение было длинным. О проклятии, блаженстве, любви. Она слушала внимательно:
«Моей улыбкой мир согрей,
Поведай всем, о чем
С тобою первым из людей
Теперь шепчусь вдвоем.
Скажи, я светоч им зажгла,
Неведомый вчера.
Нет двух путей добра и зла,
Есть два пути добра»…
Вернулся под жидкие хлопки на место, вытирал платком высокий лоб.
– Оваций не сыскал, – улыбнулся. – Как вам?
– Понравилось, – отозвалась она. – Особенно окончание.
– Рад, спасибо. Вы у нас в первый раз? Пишете прозу, стихи?
Читавший с эстрады элегантный Бунин бросил недовольный взгляд в их сторону.
– На нас обращают внимание, – шепнула она.
– Да, да, извините…
Далеко заполночь они вышли вместе со всеми на крыльцо. Близок был рассвет, над крышами дальних строений светлела полоска зари. Минского дожидалась служебная коляска (был, по его словам, присяжным поверенным в судебной палате). Предложил подвести. Обнял по дороге за плечи, стал целовать, она не сопротивлялась. Все остальное было в тумане: второразрядная гостиница, тесный номер с коптящейся лампой, исступленные ласки мужчины, блаженная опустошенность.
Довез в одиннадцатом часу утра до дому, махал со шляпой из коляски…
– Что с тобой? Где ты пропадала? Мы с мамой ночь не спали! – встретила ее на пороге квартиры Лена.
– Была в гостинице с мужчиной.
– Перестань, что ты такое говоришь!
– То и говорю.
– У тебя была с ним близость? – ужаснулась та.
– Самым натуральным образом.
– Как можно! Ты же замужняя женщина!
– Можно, Ленок. Поживешь с мое, поймешь. Прости, миленькая, – легонько отстранила сестру, – умираю, хочу спать.
В июле приехал с дочерьми муж (Янека оставили из-за болезни), она встретила их на вокзале. Маленькая Лена смотрела испуганно, жалась к отцу, девятилетняя Валерия в соломенной шляпке протянула руку:
– Здравствуйте, мама Надя, как поживаете?
Она к тому времени переехала на съемную квартиру в Спасском переулке, чтобы чувствовать себя свободной в общении с любовником, муж с детьми устроились в гостинице. Катались по Неве, были на представлениях в цирке. Выбрав время она повезла девочек пригородным поездом в Петергоф – обе без интереса бродили по парку, пугали ворон, маленькую в кондитерской после того как съела мороженное вырвало на пол.
– Боюсь, к папуле хочу! – ревела на обратном пути в каюте речного катера.
У нее был тяжелый разговор с мужем. Приехал в светлом чесучовом костюме, вручил букет цветов и шоколадный торт в нарядной коробке. Говорил долго, витиевато, точно с судейской трибуны. Что супружеская жизнь не накатанная дорога, бывают подъемы, спуски, темные и светлые периоды, что в отношениях мужа и жены не исключены кризисы, недопонимание – все преодолимо, если сохранить цементирующую основу, семью, верность церковной клятве, долг перед детьми.
– Семья, верность церковной клятве, дети, – повторил.
«Как я могла прожить столько с этим человеком? – смотрела она на все еще красивого, с импозантными усами Владислава. – Он же тоскливый до ужаса!».
Был кошмарный момент. Она заварила кофе, достала из буфета китайский кофейник, фарфоровые чашки, ложечки, расставила на десертном столике. Принесла и поставила на консоль вазу с цветами. Он нарезал торт. Глянул неожиданно, бросил нож. Обхватил за талию, ловил губы…
– Нет, только не это! – с силой оттолкнула она его. – Здесь не дом свиданий!
Провожала три недели спустя родных птенчиков, так и не пустивших в настороженные свои сердечки нехорошую мамочку, и официально остававшегося мужем постороннего мужчину. Шла вытирая слезы по перрону рядом с набиравшим скорость синим вагоном, за окном которого маячили лица девочек. «Увидимся, увидимся, увидимся», – простучали по рельсам колеса хвостовой платформы, стал тускнеть, утонул в сумеречной дали малиновый огонек стоп-сигнала.
Шла с последними провожающими к выходу, спустилась по ступеням, обогнула палисадник со свежеполитыми анютиными глазками.
«Зацветают цветы», – мелькнула в голове фраза, следом другая: «ах, не надо! не надо!» Торопилась домой в коляске, мелькали по сторонам огни, колеса отстукивали на брусчатке: «та-та-та…та-та-та». Бросилась вернувшись к журнальному столику, стала писать разбрызгивая чернила в тетрадь:
«Зацветают весной (ах, не надо! не надо!),
Зацветают весной голубые цветы…
Не бросайте на них упоенного взгляда!
Не любите их нежной, больной красоты!
Чтоб не вспомнить потом (ах, не надо! не надо!),
Чтоб не вспомнить потом голубые цветы,
В час, когда догорит золотая лампада
Не изжитой, разбитой, забытой мечты!»
Проклятый год
Начавшаяся в тысяча девятьсот четвертом году русско-японская война казалась ей подобно большинству соотечественников небольшой армейской прогулкой к тихоокеанским берегам. Утихомирят япошек и вернутся домой – кишка тонка у косоглазых с Россией тягаться. Сам ведь государь совершивший в молодые годы путешествие в Страну Восходящего Солнца сказал что безнадежно отставшая от мирового прогресса Япония с ее рикшами, гейшами и бумажными фонариками падет в считанные недели. «Все-таки это не настоящее войско, – высказался накануне войны о противнике, – и если бы нам пришлось иметь с ним дело, то от них лишь мокро останется».
От настроений шапкозакидательства вскоре не осталось и следа. После полугодовой осады пал Порт-Артур, потерпела поражение в морском бою у острова Цусима эскадра контр-адмирала Рожественского. Неудача за неудачей на театре военных действий в Маньчжурии, немыслимые потери. Вернувшийся по ранению брат Коленька, которого она навестила в госпитале, с горечью говорил о бездарности руководства, воровстве в интендантском ведомстве, подавленности среди лишенного инициативы офицерства.
Муторно на душе. Угасает день ото дня Маша. Летом уехала с детьми на дачу в Финляндию, почувствовала, себя, вроде бы, лучше. Вернулась через две недели в клинику: возобновились сердечные боли, держится на морфии.
Новый год и Рождество она провела в одиночестве: мать уехала на воды в Баденвейлер, Лена мучилась с зубами. Минский забежал на минуту, румяный с мороза, затащил с дворником елку, вручил подарки. Ерзал в кресле, вытаскивал то и дело часы. Сказал, извинившись, что должен ехать домой, обязан встретить праздник в кругу семьи: давняя традиция, ничего не попишешь. Весело, ничего не скажешь. Выпила с горя четверть бутылки шампанского, завалилась с вечера спать.
Январь выдался тревожным. Начатую рабочими Путиловского завода забастовку подхватили за малым исключением все столичные предприятия. Перестала ходить конка, не было электричества, ужинали при свечах. На улицах неспокойно, всюду военные патрули, разводят то и дело мосты. Шквальный ветер с моря, холод, слякоть, зловещая тишина за окнами
В субботу приехала из Москвы старшая сестра, осталась ночевать. Назавтра они собирались на премьеру в Театр литературно-художественного общества Суворина поставивший первый ее драматургический опыт, одноактную пьесу «Женский вопрос». Написала сгоряча смутно представляя себе сценичность вещи. Назвала «фантастической шуткой». Семейная история с персонажами шиворот– навыворот: мужчины рядятся в женщин, женщины в мужчин. «Господи, освистают, деньги назад потребуют за билеты»…
Режиссер Евтихий Карпов, человек старого закала, настойчиво советовал придумать псевдоним.
– Для афиши, чтобы бросалось в глаза. «Надежда Бучинская» обыденно, скушно.
«Стоит ли? – думала? А, в общем, отчего не попробовать. Псевдонимы у литераторов вещь обычная».
Прятаться за мужское имя не хотелось: малодушно и трусливо. Выбрать что-нибудь звучное, на иностранный манер? Вспомнила лакея в доме, Степана, редкостного дурака, домашние звали его за глаза «Стеффи». Дураки, как известно, приносят счастье. Отбросить для благозвучия первую букву, получится «Тэффи». Звучит выразительно, даже загадочно. У Киплинга, вспомнила, в каком-то рассказе читала о маленькой девочке Таффимай Металлумай, или, сокращенно, Taffy по-английски. Отлично!..
Вечером вымыла по совету Вари пышные свои волосы настойкой из ромашки и розмарина.
– Головка у тебя загляденье, – накручивала кончики ее прядей на папильотки сестра. – Глянь на мои патлы. Как у цыганки. Вечно сальные, перхоть сыплется. И отваром из дуба мою, и календулой, и подсолнечником – как мертвому припарки.
В воскресенье они припозднились, позавтракали к одиннадцати. В театре она обещала быть к полудню, из дому вышли имея в запасе час, поймали санного извозчика.
– К Фонтанке нынче непросто подъехать, барышни, – сообщил озабоченно извозчик. – Неспокойно, войска кругом, полиция вертает назад от центра. Народ валит со всех сторон. Челобитную, вроде, вручить хотят царскому величество. Ко дворцу прорываются.
– Постарайся, голубчик, – протянула она бородатому вознице трешку, – нам в театр нужно позарез.
– Актерки?
– Актерки, актерки. Давай, трогай!
– Эх! – надвинул поглубже шапку возница. – Где наша не пропадала!
Было не холодно, умеренный ветерок с залива, редкие снежинки в воздухе. День для прогулок, на улицах много гуляющих.
На Невском попали в затор: тротуары заполнены толпой, по проезжей части двигались рабочие колонны с плакатами, хоругвями, царскими портретами. Молча, сосредоточенно, с угрюмыми лицами.
– Попали, – бурчал жавшийся к обочине извозчик, – таперь не развернешься..
У набережной Мойки путь колоннам преградили кавалерийские отряды. Из конного строя навстречу демонстрантам вылетел офицер с нагайкой.
– Назад! Не велено далее!
– Нам велено! – чей-то звонкий голос в ответ. – Мы к государю, с петицией.
– Назад, сказано! – кружил, осаживая лошадь, офицер.
Со стороны Дворцовой площади бежали с винтовками наперевес солдаты, прозвучали первые выстрелы.
– Слезайте, барышни, – отвернул меховую полость возница.– Как бы шальную пулю не схлопотать…
Со стороны Александровского сада гремели залпы, в конных полицейских летели камни и палки, слышались крики: «Палачи!» Убийцы!» «Долой самодержавие»!
Они пробирались задними дворами к театру, натыкались на патрули, умоляли пропустить:
– Вон же наш дом, за углом! Дети одни остались! Пожалуйста, господин офицер!
– Нашли время для прогулок! Не видите, что творится?
– Умоляем, господин офицер!
– Давайте, мигом!
Театр на удивление был заполнен, пьеса прошла на-ура, публика смеялась. Ужас первых минут прошел, хохотала вместе с залом когда изображавшая женщину-генерала комическая старуха Яблочкина маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы.
Подняли занавес, актеры кланялись.
– Автора! – послышалось. – Автора!
– Надюшь, тебя… – подтолкнула ее сестра.
Она побежала к кулисам, занавес в это время опустили, она пошла назад. Аплодисменты не смолкали, актеры вновь вышли на поклон.
«Где же автор?» – слышалось за спиной.
Кинулась вновь к кулисам, занавес перед ее носом опустился.
– Да вот же она, черт возьми! – схватил за плечи режиссер. – Занавес давайте! – заорал.
Когда они с Евтихием Карповым вышли на просцениум, увидели только спины последних покидавших зал зрителей. Бывший на премьере автор знаменитой «Татьяны Репиной» Алексей Сергеевич Суворин поцеловал ей руку:
– Успех, госпожа Тэффи! С первого раза это мало кому дается… Банкет, к сожалению, отменяется, – повернулся к окружившим их исполнителям. – День безрадостный, господа.
Расстрел мирной демонстрации в столице всколыхнул страну, вызвал небывалую протестную волну. Всероссийская забастовка, паралич хозяйственного механизма. Не выходят газеты, остановились поезда, министр путей сообщения князь Хилков сидит на чемоданах, не может выехать в Москву. Волнения в воинских гарнизонах, восстал Черноморский флот, в Одессе, Севастополе, Ростове-на-Дону уличные бои, у стен Кремля погиб от бомбы террориста великий князь Сергей Александрович.
Правительство опомнившись от потрясения закручивало гайки. Облавы, аресты, переполнена бунтовщиками печально знаменитая «Бутырка», вереницы арестантских эшелонов по дороге в Сибирь и на Колыму, на улицах Петербурга расклеен приказ войскам городского генерал-губернатора Трепова: «Холостых залпов не давать и патронов не жалеть».
Подняли, как водится в смутные времена, головы махровые защитники престола, черносотенцы, люмпены, голытьба, нашли козлов отпущения – евреев. «Бей жидов, спасай Россию!» Череда еврейских погромов в Мелитополе, Житомире, Екатеринославе, Симферополе, Киеве. Шайки громил врываются в принадлежащие евреям лавки, магазины, частные дома, тащат все подряд, жгут мебель, выбрасывают на улицу вещи. Сотни убитых, тысячи покалеченных. Власти смотрят на бесчинства толпы сквозь пальцы, полиция сплошь и рядом потворствуют погромщикам.
«Революция, – шепчутся в гостиных, – чем все это закончится, господа?»
Время тревог, время потерь. Осенью в частной клинике в Териоках умирала Маша. Они дежурили по очереди в ее палате с видом на залив. Последние дни ее были ужасны: адские боли в области сердца, одышка. Металась на постели, звала детей. В кабинете заведующего созвали консилиум, приехал светило нейрохирургии профессор Бехтерев, за закрытыми дверями долго совещались.
– Есть, скажите, надежда? – подошла она к одевавшемуся в гардеробе профессору.
– Нет, к сожалению. Простите.
Обошел боком, заспешил к выходу.
Вечером девятого сентября они сидели втроем у нее в изголовье – она, убитый горем муж, приехавший из части брат. Удостоенный боевой награды подполковник плакал как мальчишка глядя на бескровное, со спутанными на подушке волосами лицо сестры. Она была без сознания, часто, со всхлипами дышала.
Вошел лечащий врач. Подержал невесомую, в голубых прожилках руку Маши, осторожно опустил.
– Кончается, – произнес.
Она бросилась к постели, обхватила голову сестры.
– Не надо, не надо! – закричала.
Отпевали Машу в Духовской церкви Александро-Невской лавры, здесь же, на Никольском кладбище, обрела она вечный покой. Месяц спустя вышел посмертный, пятый по счету, сборник ее стихов «Перед закатом» удостоенный Пушкинской премии, вторично в ее литературной карьере.
Киигу она купила в типографской лавке, в день выхода. Пухлый том с портретом, стихотворения, баллады, фантазии. Стала читать драму «Бессмертная любовь». Средневековый сюжет с оккультным подтекстом в стиле английских баллад. С трубадурами, ведьмами, призраками. Замужняя графиня влюблена в романтичного Эдгара, готова бежать с ним из замка от сурового, деспотичного мужа. Уличенная в измене, скорее платонической, нежели земной (женщиной в полной мере чувствует она себя в объятиях брутального супруга, графа Роберта де-Лаваля) умирает мученической смертью под пытками палача.
Полусказочная история явно перекликалась с личной жизнью Маши. Запутанными отношениями с чуждым по духу красавцем-мужем, «поэтическим романом» (поэтическим ли?) с Константином Бальмонтом, о котором не переставали сплетничать в гостиных.
Она перечитала еще раз заключительный эпизод.
«Снова доносятся нежные звуки арфы. Агнесса приподнимается на ложе и говорит медленно и торжественно, с вдохновенным лицом:
Агнесса: Предсмертному я внемлю откровенью:
Пройдут века – мы возродимся вновь.
Пределы есть и скорби, и забвенью,
А беспредельна лишь – любовь!
Что значит грех: Что значит преступленье?
Над нами гнет невидимой судьбы.
Слоним ли мы предвечные веленья,
Безвольные и жалкие рабы?
Но эту жизнь, затоптанную кровью
Придет сменить иной бытие.
Тебя люблю я вечною любовью
И в ней – бессмертие мое.
Я умираю… Друг мой, до свиданья,
Мы встретимся… И там ты все поймешь:
Меня, мою любовь, мои страданья,
Всей нашей жизни мертвенную ложь.
Прощай, Роберт! Я гасну… Умираю…
Но ты со мной, и взгляд я твой ловлю.
Твой скорбный взгляд… Ты любишь?!
Знаю, знаю, и я тебя прощаю и… люблю!
(откидывается на изголовье и остается неподвижной)
Роберт: Открой глаза! Открой! Не притворяйся!
(обращается к доктору):
Скорее, врач! Послушай сердце ей!
Доктор: (выслушав сердце Агнессы): Она мертва.
Роберт: Не верь. Она нарочно дыханье затаила и молчит,
Чтоб посмотреть не буду ль я терзаться и звать ее. Я знаю эту тварь.
Она живой в могилу лечь готова, чтоб сердце мне на части разорвать…
Доктор: Она мертва. Не дышит. Нет сомненья.
Роберт: А! (после некоторой паузы говорит спокойно): Хорошо. Тогда ступайте все. Вы не нужны мне более…
(Доктор, палачи и слуги уходят, оставив один факел, слабо озаряющий подземелье. Роберт молча смотрит несколько минут на умершую и падает ей на грудь с отчаянным воплем)»…
«Удивительно, – думала она, – какой точный слепок с ее жизни! Нелюбимый муж был с ней до последней минуты. Мучился, страдал. А этот, поэтический возлюбленный, или как, там, его? Завуалированный Эдгар? Написавший в ответ на ее «Вакхическую песню»:
«Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздьев венки свивать,
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать».
Не пришел проститься! Цветочка не положил на могильный холмик! Неискренний, эгоистичный, самовлюбленный!
Господа-товарищи
Открыто называвший себя социал-демократом Минский познакомил ее с приятелем, Константином Прокофьевым. Странная личность. Из богатой семьи, сын сенатора, театрал и эстет, раздирался между стихами Бальмонта и идеями большевистского лидера Ленина.
– Вы должны непременно поехать в Женеву к Ленину, – обмолвился при разговоре.
– К Ленину? Это еще зачем?
Она смотрела на него с недоумением.
– Приобщитесь к идее социализма, поймете, почему нельзя больше жить так, как мы с вами живем. Вернетесь другим человеком.
– Простите, Костя, – пожала она плечами. – Мне нравится жить так, как я живу. И я не хочу быть другим человеком.
Она к тому времени стала регулярно печататься. Опубликовала в бичевавших отцов города «Биржевых ведомостях» басню «Лелянов и канал». О городском голове Лелянове вознамерившемся засыпать Екатерининский канал.
«Свой утренний променад однажды совершая,
Лелянов как-то увидал
Екатерининский канал
И говорит: «Какая вещь пустая!
Ни плыть, ни мыть, ни воду пить.
Каналья ты, а не канал,
Засыпать бы тебя, вот я б чего желал»…
Длинная, больше ста строк, басня «под Крылова» понравилась государю, который был против леляновского проекта. Пожалованный высочайшей улыбкой издатель Проппер прибавил ей две копейки за строчку, просил что-нибудь еще в этом роде.
– Чтоб против шерстки. Ага?
Гладить против шерстки власть имущих становилось в России модой: страна стремительно левела. В обществе шли разговоры о новых веяниях, в парикмахерской рядом с ней завивалась краснощекая бабища, содержательница извозчичьего двора, говорила парикмахеру:
– Я, мусью, теперь прямо боюсь из дому выходить.
– Чего же так?
– Да, говорят, скоро начнут антиллигенцию бить. Ужасти как боюсь!
Встретила в одном доме приехавшую из-за границы баронессу, та возмущалась, отчего в России нет до сих пор карманьолы?
– Какая же революция без карманьолы? Карманьола веселая песенка, под которую пляшет торжествующий народ. Я напишу музыку, а кто-нибудь из ваших поэтов пусть напишет слова…
Публицисты писали бичевавшие строй статьи и сатиры, старые генералы брюзжали на скверные порядки, нелестно отзывались в приватных беседах о личности царя. В Петербурге поставили запрещенную пьесу «Зеленый попугай» из времен французской революции, всенародно любимую благочестивую «Ниву» вытеснил «Пулемет» Шебуева, на одной из обложек которого красовался отпечаток окровавленной ладони, черт-те что! Встретила как-то старую приятельницу матери, вдову видного сановника, сподвижника и друга реакционера Каткова. «Хочу почитать «Пулэмет», – сообщила. – Сама купить не решаюсь, а Егора посылать неловко, он не одобряет новых веяний» (Егор был ее старый лакей).
– Надин знакома с социалистами, – подразнила как-то мать старшего брата, бывавшего в придворных кругах.
«Ну, начнется буря», – подумала она.
– Ну, что ж, дружок, – лукаво улыбнулся дядюшка, – молодежь должна шагать в ногу с веком.
Так-то!
Восторженный ленинец Прокофьев всерьез, судя по всему, вознамерился приобщить ее к социалистической идее. Знакомил с друзьями. С загадочной особой Валерией Ивановной, которую на самом деле звали иначе, «Валерия Ивановна» было ее кличкой. С товарищем Каменевым, товарищем Богдановым, товарищем Фин-Енотаевским, товарищем Коллонтай. Собравшись в круг товарищи горячо говорили о малопонятных вещах. О съездах, резолюциях, кооптациях. Повторяли часто слово «твердокаменный», ругали каких-то меньшевиков, цитировали Энгельса утверждавшего, что на городских улицах вооруженная борьба невозможна. Привели однажды простого рабочего, товарища Ефима. В дискуссиях Ефим, как и она, не участвовал, молча слушал, покашливал в кулак, мял кепку. Потом исчез («Арестован», – мимоходом заметил Прокофьев). Через несколько месяцев появился вновь, абсолютно неузнаваемый: новенький светлый костюмчик, ярко-желтые перчатки. Сидел рядом держа на весу руки.
– Перчатки боюсь попачкать, – объяснил. – Буржуем переодели, чтоб внимания не привлекать.
– Вы сидели в тюрьме? Тяжело было?
– Нет, не особенно.
И следом с добродушной улыбкой:
– На Рождество гуся давали.
Нравился ей заведующий редакцией товарищ Петр Петрович Румянцев. Вполне буржуазный тип, веселый, остроумный, любитель хорошо покушать и поухаживать за женщинами, часто посещавший литературный ресторан «Вена». Стоял у истоков первой большевистской газеты «Искра», успел побывать в ссылке, переводил Маркса, считался у большевиков выдающимся литератором.
Подошел как-то, присел рядом.
– Скверное настроение. У нас утонул пароход с оружием. Едемте, Надежда Александровна, в «Вену», а? Позавтракаем хорошо. Наши силы еще нужны рабочему движению.
– От сосисочек в томате не откажусь, – откликнулась она.
– Заметано!
Побывала в один из дней в гостях у товарища Коллонтай. Красивая молодая дама. Дворянка, генеральская дочь, пользовалась бешеным успехом у мужчин, была, по слухам, неразборчива в связях. Встретила их с Валерией Ивановной в роскошной гостиной. Великолепное бархатное платье, медальон-зеркальце на золотой цепочке до колен. Подали чай с печеньем, подъехали Прокофьев и Фин-Енотаевский. И снова пошла нудятина: «Энгельс сказал», «твердокаменный», «меньшевики», «кооптация». Разбирали мелкие партийные дрязги, поносили на чем свет соперничавших меньшевиков, мяукавших, по их словам, во время выступлений Ленина и Луначарского, пытавшихся уворовать («Можете вообразить?») кассовую выручку, которую большевикам удалось отстоять лишь пустив в ход кулаки.
Мелко, пошло, тоскливо.
Огорошил в один из дней Фин-Енотаевский.
– Назавтра назначено массовое выступление рабочих, – сообщил с порога. – Будут, вероятно, раненые, даже убитые, организуем в помещении редакции журнала «Вопросы жизни» медицинский пункт. Наняли фельдшерицу, вы будете ей помогать. Вот, держите… – порылся в бумажнике, протянул червонец. – Это на перевязочные средства и йод. Пойдите на Литейную, в дом номер пять, передайте доктору Прункину, чтобы был в редакции на Саперной ровно в три. Запомнили адрес? Литейная десять… то-есть пять, улица Прункина. О, господи! – схватился за голову, – что я такое несу! В пять, в пять, ровно в пять! – побежал к двери. – Доктор Литейный…
Сумасшедший дом, не иначе! И все же… На совести партийное поручение, в кошельке партийная десятка, действовать, действовать! Место, где располагалась редакция «Вопросов жизни», было ей хорошо знакомо, писала кое-что в сатирическую колонку журнала, редактор Бердяев предостерег ее однажды узнав, что она водится с большевиками: «Советую вам держаться от них подальше. Я всю эту компанию хорошо знаю, был вместе в ссылке. Никаких дел с ними иметь нельзя».
Нельзя? А как же партийное поручение?
Помчалась прежде всего на Литейную. Ни в доме номер пять, ни в доме номер десять о докторе Прункине не имели представления. Ночью не могла уснуть, прислушивалась: не стреляют ли? С тяжелой головой притащилась к назначенному часу в редакцию, столкнулась в дверях с Константином.
– Ну, как?
Тот пожал плечами:
– Да ровно ничего. Ложная тревога.
– У вас все ложное, Костя! – закричала. – Клички, конспирации, слова! Я сыта всем этим по горло! Во-о! – провела ладонью по горлу.
Минский ее успокоил: в любом деле возможны неувязки. Главное, ветер дует в наши паруса. Ворвался в заснеженной шубе, энергичный, возбужденный. Грел руки у печки, ходил глотая кофе по комнате, сыпал словами. Возглавил два дня назад легальную большевистскую газету «Новая жизнь». Тираж восемьдесят тысяч экземпляров, издательница – новая пассия Горького актриса Мария Андреева, в редколлегии сам Максим Горький, Луначарский, много видных социал-демократов.
– Ленин, представляешь! Прислал телеграмму, приезжает днями из-за границы, чтобы включиться в работу. Дали согласие на сотрудничество Леонид Андреев, Бунин, Бальмонт, Вересаев, Серафимович. В следующем номере идет мой «Гимн рабочих», перевел на русский «Интернационал». Ждем твоего участия, Надюша. Платим прилично, не хуже других. Эх, запалим огонек, дорогая, – закружил по комнате. – Мы наш, мы новый мир построим, – затянул фальцетом, – кто был ничем, тот станет всем!..
В постели быстро выдохся, лежал откинувшись, на подушке, дымил папиросой.
– У тебя на памяти живое свидетельство о бойне девятого января, – загасил папиросу. – Тема, сама понимаешь. Напиши что-нибудь. Как ты умеешь.
– Подумаю… – она гладила влажные волосы у него на груди, повела пальчиком вниз.
– Прости, сегодня я, кажется, не в форме…
Свесил ноги, нащупал тапочки.
– Надо заехать еще в типографию, – стал натягивать кальсоны, – посмотреть сигнальный экземпляр.
Два дня спустя она стала штатным сотрудником литературного отдела легального печатного органа большевиков вместе с Горьким и Зинаидой Гиппиус. В седьмом, октябрьском, номере газеты вышло ее стихотворение «Патроны и патрон». Вспомнила афишку на улицах за подписью столичного генерал-губернатора Трепова со словами: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть», сочинила за пару часов стихотворный фельетон на смещенного с поста, отправленного на должность Дворцового коменданта генерала-расстрельщика:
«Спрятав лик в пальто бобровое
От крамольников-врагов
Получивши место новое,
Едет Трепов в Петергоф.
Покидая пост диктатора,
Льет он слезы в три реки.
Два шпиона-провокатора
Сушат мокрые платки.
«Ах»! подобного нелепого
Я не ждал себе конца:
Генерал-майора Трепова,
Благодетеля-отца.
Кто порядки образцовые
Ввел словами: «Целься! Пли!» -
В коменданты во дворцовые
Не спросяся упекли!
Ведь для них я был мессиею,
Охранял и строй, и трон,
Был один над всей Россиею
Покровитель и патрон!
Трепов, не по доброй воле ли
С места вам пришлось слететь?