Текст книги "Обрывок реки"
Автор книги: Геннадий Гор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
– Вы помогаете кулаку, бойкотируя колхоз.
И вот результаты: все присутствующие женщины, как одна, записались в колхоз. Неумевшие писать ставили крестики. Так был нанесен сокрушительный удар кулакам.
О себе не пишу: некогда.
Молодцев».
Глава четвертая
Он передает мне свое перо, вы слышите, он передает перо. Но то перо теперь не только мое и не только его, то перо наше. И я пишу нашим пером, общим пером, и замечаю, как меняется мой стиль. Я пишу уже не так, как в предыдущих главах, и мне становится ясно: я пишу под Молодцева.
Он под меня, я под него, взаимное влияние, взаимная радость. И я радуюсь, что я пишу нашим пером, и уже не мой, а наш роман, нашим стилем.
Одно перо, одна бумага, одни мысли, один роман.
И наша дружба растет не только на бумаге, но и в действительности: он, думаю я, поможет мне написать этот роман. И я пишу так же, как писал бы он. Я пишу, как он косит. Так же размашисто, так же уверенно и так же весело.
Я пишу!
И колхоз, наш колхоз, под моим пером, под нашим пером, приобретает понемногу живые формы. И вот он уже не действительность, описанная на бумаге, а сама действительность. И я уже вижу этот колхоз, как этот стол, как это перо, как эти слова. Но я не только читаю его, а вижу своими глазами, слышу своими ушами, ощупываю своими руками. Вот я ощущаю теплую кожу, живую шерсть вот этих быков. Я вижу, как они дышат. И пар окутывает меня, то пар навоза и животных.
Я нагнулся посмотреть у коровы вымя, и корова провела по моему лицу хвостом, как кистью. И я иду с запахом на лице, с лицом, запачканным калом, мимо этих коров навстречу этим бабам. Они идут с подойниками и руками, доить, и смеются надо мной смехом, похожим на молоко, они смеются молоком и щеками.
Я вижу Катерину Оседлову – энергичную женщину, главного мастера коровьего и птичьего цеха, управляющую всем ходящим на четырех ногах (за исключением лошадей!), всем летающим и всем плавающим.
– Одним словом, командарм армии, всего морского и всего воздушного флота, – приветствую я ее.
Она смеется, но кажется, что смеются у нее одни руки, веселые руки, умеющие смеяться и работать.
– Вот теперь ваш колхоз, – говорю я ей, – как колхоз. Уже не мужской монастырь. И мужчины, и женщины, и поля, и птицы – колхоз всем колхозам.
– Теперь комплименты не в моде, – смеется она и продолжает деловым тоном: – А колхоз наш еще не колхоз, а недалеко ушел от хозяйства единоличника. Еще много нам нужно сделать, чтобы превратить его в настоящий колхоз.
И вдруг она хохочет, смеется уже не руками, а лицом, хохочет всем телом.
– Что это на вас, – едва говорит она, – бегите, вымойтесь. Бегите, бегите. – И на момент, короткий, как хвост коровы, я вспоминаю о своем лице.
– Пустяки, – сказал я и вытер лицо ее фартуком, пахнущим молоком.
– Вы лучше скажите, чем ваш колхоз еще не колхоз. А по-моему, он колхоз на все сто процентов.
– И все-таки вы плохо вытерли, – сказала она, – не вытерли, а только размазали. Идите умойтесь.
– Потом, потом, – нетерпеливо крикнул я, – скажите сначала, какие недостатки, покажите, в чем он еще не колхоз.
– Сначала умойтесь, – сказала она мне, как ребенку, – потом покажу.
– Нет, – не соглашался я, как ребенок, – сначала покажите, потом умоюсь.
– В таком случае, – сказала она, – я вас сама вымою, – и, взяв меня за руку, как маленького мальчика, повела в умывальную.
– Теперь покажете? – спросил я.
– Нечего показывать, – сказала она. – Нечего и некогда. Пойдете в поле, увидите сами. А если не увидите, наденьте очки. А потом возвращайтесь сюда и здесь посмотрите хорошенько, и здесь увидите.
– Ничего не вижу, – сказал я.
– Идите, идите. Увидите.
И я пошел. Я иду. По дороге встречаю кулака Луку. И некоторое время мы идем с ним вместе.
– А вы знаете, что такое Япония? – спрашивает кулак.
– Нет, не был, – говорю я, – не знаю.
– А я знаю, – говорит кулак.
– Что такое Япония? – спрашиваю я.
– Япония – это страна, – говорит кулак.
Молчание.
– А я, брат, на японской войне был, – говорит мне кулак, – японцев видел. Они все одинаковые. Рост одинаковый, лицо одинаковое, костюм одинаковый.
– Неужели одинаковый? – спрашиваю я.
– Одинаковый, – говорит кулак.
Молчание.
– Вот бы из них колхоз-то организовать, – говорит кулак, – хорошее бы дело. А то что это за колхозники. Один высокий, другой низенький, один черный, другой рыжий, один красивый, другой некрасивый. У одного две коровы да три коня, у другого ни коровы, ни коня, ни кола, ни курицы. У одного руки, этими руками только и пахать, у других – ни рук, ни ног, ни головы, одна спина, чтобы лежать… Эх, колхозы, колхозы – японское дело!
Мы расходимся. И я прихожу на поля. Поля как поля. Колхозники пашут. Всё в порядке. Подхожу еще ближе, это пашет молодежь. Вот Фека, вот Мотька Муравьев, вот Жеребцов, вот остальные. Они работают без особого энтузиазма, но и без лени. Работают как работают. Все вместе. «А чего-то не хватает, – думаю я, – чего, чего?» И никак не могу догадаться – чего?
И я снова осматриваю поле. Кажется, всё в порядке. Работают коллективно. Впереди лошадь и двухкорпусной плуг Муравьева, за ним парные и однолемешные – плуг за плугом – не меньше сорока плугов.
С другой стороны поля другая группа молодежи, плуг за плугом, не меньше сорока плугов. Группы переговариваются между собой, изредка переругиваются. «Другое дело, если бы посмеивались друг над другом, – думаю я, – тогда работа бы шла быстрее». Но они работают спокойно, как едят, и медленно, как пьют чай. Обе группы не следят одна за другой, не обращают внимания на то, кто из них впереди, кто отстает, работают, как курят или как плюют. Медленно, медленно, как часы этой работы. Впрочем, ни у кого нет часов. Они работают, как этот день, медленный и жаркий, не столько работают, сколько существуют.
Их медлительность передается моему перу. И я пишу, как они работают.
Но где же старики, да и не только старики? Где остальные колхозники? Здесь только одна молодежь. «Неужели остальные, – думаю я со страхом, – ушли? Не может быть. Женщины пришли, мужчины ушли. Так не бывает».
И я спрашиваю у молодежи:
– Где остальные? Где старики?
– Каждый у себя, – насмешливо отвечает мне какой-то паренек.
Над кем он посмеивается: над стариками или надо мной? Наверное, над стариками. Но что это значит «каждый у себя»? Что это значит?
Я выбираю левую сторону, иду налево, по черному вспаханному полю. Ничего, кроме вспаханного поля! Я смотрю на небо, и оно кажется мне вспаханным. Под вспаханным небом по вспаханной земле я иду под солнцем. Солнце заменяет мне шляпу. Но вот ноги мои на траве, запаханная земля кончилась и начинается невспаханная.
Я вижу маленький участок, и маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.
«Единоличник», – думаю я.
Я прохожу несколько шагов, и снова маленький участок, и такой же маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.
«Снова единоличник», – думаю я.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок, и такой же маленький старичок пашет на маленькой лошадке маленькое поле.
«Еще единоличник», – думаю я.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок, и такой же маленький старичок на такой же маленькой лошадке пашет маленькое поле.
«Что за черт, – думаю я. – Такое же поле, такая же лошадь, такой же старичок. Может быть, я хожу вокруг одного и того же поля и вижу одного и того же старичка. „Леший водит“».
Я осматриваю старичка: нет, не тот, у предыдущего была борода седая, а у этого только с проседью. У того была рубашка синего цвета, а у этого только с просинью.
И я высказываю свою мысль.
– А я думал, что земля-то колхозная?
– А чья же больше, – отвечает мне старичок, – конечно колхозная.
«Как же так, – думаю я, – не стал же колхоз сдавать свою землю в аренду единоличникам. Это же невозможно. Но почему? Почему?..»
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок, и такой же маленький старичок пашет на маленькой лошадке маленькое поле.
«Тот самый, – размышляю я и всматриваюсь, – нет, не тот. У предыдущего лошадь была вороная, а у этого каряя. Не тот».
И я спрашиваю его о том, о чем уже спрашивал предыдущего:
– А я думал, что земля-то колхозная?
– А чья же больше, – отвечает мне старик прежним голосом, – конечно колхозная.
«Что за черт, – думаю я, – ну конечно тот. Тот же голос, тот же ответ, только лошадь другая. Не переменил же он лошадь, пока я ходил».
И я спрашиваю его:
– Скажите, вы сегодня всё на одной лошади пашете или меняли ее?
– Всё на одной. Зачем же менять?
Но потом он подумал и вдруг рассердился, вообразив, что я его заподозрил в чем-то нехорошем.
– Зачем менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок, и такой же маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.
Я спрашиваю его, как и предыдущего:
– А я думал, что земля-то колхозная?
– А чья же больше, – сердито отвечает мне старичок прежним голосом, – конечно колхозная.
«Что за черт, – думаю я, – ну конечно тот».
Тот же голос, тот же ответ, только лошадь другая. Не переменил же он лошадь, пока я ходил.
– Скажите, вы сегодня всё на одной лошади пашете или меняли ее?
– Всё на одной. Зачем же менять?
Но потом он подумал и вдруг рассердился, вообразив, что я его заподозрил в чем-то нехорошем.
– Зачем менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять?
«Тот. Тот же. Он самый, – подумал я, – и лошадь не та…»
Иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок. И такой же маленький старичок пашет маленькое поле.
Только хотел я его спросить:
– А я думал, что земля-то…
– А чья же больше, – уже отвечает он тем же голосом, – конечно колхозная.
«Что за черт», – хотел только подумать я… И хотел уже спросить, только заикнулся:
– Скажите, вы сегодня всё на одной…
А он уже отвечает:
– Всё на одной. Зачем же менять?
Потом подумал или сделал вид, что подумал, и вдруг рассердился, вообразив или сделав вид, что вообразил, что я его заподозрил в чем-то нехорошем.
– Зачем же менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять?
Тот же. Тот. Теперь я не сомневался, что тот. Но каким же образом я ходил несколько часов вокруг одного и того же мужика и не замечал этого?
Я оглянулся – и что же, позади я увидел множество маленьких одинаковых участков и на них множество пахавших мужиков. Они показывали на меня пальцами и посмеивались.
«Как же я не догадался оглянуться», – подумал я. И мне стало ясно: каждый последующий мужик слышал вопрос, который я задавал каждому предыдущему мужику, и ответ заготовлял заранее.
«Ай да единоличники, – подумал я, – хитрые мужички». И вдруг спохватился, что самого главного-то не узнал. Каким образом единоличники завладели колхозной землей.
Я подошел к одному из старичков и повторил свой вопрос.
– А я думал, что земля-то колхозная. – К моему удивлению, он посмотрел на меня без всякого удивления и ответил мне без всякой насмешки:
– А чья же больше, – ответил он, – конечно колхозная.
«Что за черт, – хотел было подумать я, – ну конечно тот», – но вовремя вспомнил, что мне уже известно, что не тот, и не подумал.
Я спросил:
– Что же, вам ее колхоз в аренду сдал, что ли?
Теперь старичок посмотрел на меня с явным удивлением и ответил с явной насмешкой:
– Колхоз не помещик и не кулак, – ответил мне старичок, – чтобы сдавать нашу землю нам же.
– Так это земля не колхозная?
– Колхозная!
– А вы единоличники? – спросил я.
– Откуда вы взяли, что мы единоличники, – сердито ответил старичок, – мы колхозники!
Теперь я понял всё. Так вот о чем мне говорила Катерина Оседлова, я припомнил также слова, сказанные мне в поле одним комсомольцем: «Каждый у себя». Теперь я понимал их смысл. Каждый у себя.
Старичок попросил у меня закурить и протянул руку за папиросой. Мне показалось, что все старички протягивали руки за папироской, каждый по руке. И я стал обходить их маленькие поля, угощать стариков папиросами. Я ходил целый день, пока не вышли все папиросы. И остановился – отдать последнюю папиросу. Впереди было еще много старичков, но у меня уже не было больше папирос, и я остановился. Старичок, заметив, что я отдал ему последнюю папиросу, благодарно улыбнулся, остановил лошадь и прокашлялся, показывая этим, что он готов со мной говорить. «С чего бы начать?» – подумал я. И решил действовать прямо и решительно, как действовали бы на моем месте товарищ Молодцев или товарищ Оседлова.
– Скажите, товарищ, – обратился я к нему, и голос, которым я спрашивал, показался мне голосом Молодцева, – скажите, товарищ, – начал я голосом Молодцева, – скажите, пожалуйста, – и почувствовал, как голос Молодцева снова стал моим голосом, – как же так, земля-то колхозная…
– Уже было сказано, – сердито ответил старичок, – что колхозная.
– А вы колхозник?
– Уже было сказано, – сердито ответил старичок, – что колхозник.
– Так ответьте, – вдруг осмелел я, – почему же вы работаете как единоличник, обособленно?
– Понимаю, – уже весело ответил старичок, очевидно обрадовавшись новому вопросу (ему, как и читателю, надоело переливать из пустого в порожнее), – теперь я вас понимаю, – ответил он, – не впервой приходится отвечать. Потому работаем отдельно, что так привыкли. С детства работаем отдельно.
– Так у вас, – перебил я его, – получается не колхоз, а черт знает что.
– Зачем ругаетесь? – с укоризной сказал старичок. – Теперь не такое время… А колхоз у нас колхоз. Потому что работа идет в общую пользу. Собирать вместе будем, жать, молотить. А пахать отдельно, так сподручнее, потому что привыкли.
– Коли так, – сказал я, – колхоз у вас только на бумаге.
– И на бумаге, – подтвердил старичок, – как можно без бумаги. Ну, добрый путь вам. Надо работать. Мы – не лодыри. Мы – не молодежь. Это молодежь пашет вместе. Баловство, а не работа. Косить, жать – еще туда-сюда. А пахать только одному сподручно или с семьей. Мы – не молодежь.
Я поклонился старичку и пошел домой. Я считал глазами старичков, но глаза мои меня обманывали, старичков было не так много, десять, пятнадцать. Но папиросы! Папиросы! Папирос была целая пачка. Кому же больше верить – глазам или папиросам. Впрочем, папиросы я мог где-нибудь рассыпать. И я верил своим глазам. Старичков было не так много. Теперь я уже смотрел на их поля другими, более наблюдательными глазами. Глазами, замечающими то, чего они раньше не замечали. Я, например, увидел, что поля старичков были огорожены еле заметной изгородью. Это была конспиративная изгородь – постороннему глазу ее трудно заметить: какие-то набросанные жерди, сломанные кусты, веревки, – но все же это была изгородь.
Изгородь и межа – символ всякого единоличника!
Здесь все поля были огорожены невидимыми изгородями. Воображаемая межа отделяла пашню от пашни.
Но изгородь остается изгородью, даже когда ее нет, но когда она существует в чьем-то воображении. И межа остается межой.
Я подошел к одному старичку и спросил его, желая проверить свою догадку.
– Что же вы, – спросил я, – каждый на своем поле работаете, на котором работали до вступления в колхоз?
– На своем, – ответил старичок, – на котором век свой проработал. На своем как-то привычнее, веселее.
«О чем же думает Молодцев, – размышлял я по дороге, – неужели он ничего не замечает?»
Во дворе встретил меня Молодцев.
– Что, видел уже, – спросил он меня, – наших липовых колхозников, наших старичков?
– Видел, – сказал я, – как только вы это допускаете.
– До поры до времени, – ответил Молодцев. – До поры до времени. Их у нас немного. Все старички. В один день не переделаешь. Нужно время. Вот молодежь, да и взрослые работают не так. Видел?
В это время к нам подходит Катерина Оседлова. С подойником в правой руке к нам подходит Оседлова.
– Ну что, видели? – спрашивает она.
– Видел.
Молодцев, махнув рукой, уходит.
– А теперь посмотрите у нас во дворе, – говорит Катерина, – еще интереснее.
Много раз я ходил по двору, осматривал скотные дворы, породы, сады, побывал в кухне, но ничего особенного не заметил.
Дворы были как дворы. Сады были как сады. И кухня была как кухня. Но вступил я во двор, только вошел в кухню, только открыл дверь – все изменилось, вернее, ничто не изменилось, а просто я научился видеть. Все было не так, как раньше.
Вот я вошел в кухню. Сначала кухня была как кухня. Несколько молодых девушек, подстриженных и подвязанных красными платками, организованно варили суп. На большой плите стоял большой котел, ничего, кроме плиты, котла, супа и этих организованных рук.
Они весело варили суп, посмеиваясь и напевая.
– Неужели в этом котле варится суп, – спросил я, – для всего колхоза? Маловато, маловато.
– Нет, не для всего, – ответила мне одна девушка подстриженным голоском, – а только для молодежи.
– А как же остальные?
– Остальные едят остальное, – сострила девушка и показала мне рукой на двор.
– Значит, тут у вас не вся кухня?
– Не вся.
Я вышел во двор, и что же – двор не походил на кухню. Двор был как двор. Громадный двор громадного колхоза. Я иду, как в поле. Двор велик, как поле. Но вот я вижу маленький костер. Подхожу, маленькая старушка в маленьком горшке варит суп.
«Единоличница», – подумал я.
Прохожу несколько шагов, и снова маленький костер. И такая же маленькая старушка в таком же маленьком горшке варит такой же суп.
«Снова единоличница», – подумал я.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький костер, и такая же маленькая старушка в таком же маленьком горшке варит такой же суп.
«Что за черт, – думаю я, – такой же костер, такая же старушка в таком же горшке варит такой же суп. Может быть, я хожу вокруг одного и того же костра и вижу одну и ту же старушку?» – Я осматриваю старушку: нет, не та. У той были волосы седые, а у этой только с проседью, у той было платье синее, а у этой только с просинью.
И я высказываю свою мысль:
– А я думал, что двор-то колхозный.
– А чей же больше, – отвечает мне старушка, – конечно колхозный.
«Как же так, – думаю я, – не будут же единоличницы варить суп в чужом дворе. Это что-то не то».
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький костер, и такая же маленькая старушка в таком же маленьком горшке варит такой же суп.
«Та самая, – вглядываюсь я, – нет, не та. У предыдущей горшок был глиняный, а у этой чугунный. Не та».
– А я думал, – спрашиваю я ее, – что двор-то колхозный?
– А чей же больше, – отвечает мне старушка, – конечно колхозный.
«Что за черт, – думаю я, – конечно та. Тот же голос, тот же ответ, только горшок другой. Не переменила же она горшок, пока я ходил».
И я спрашиваю:
– Скажите, вы сегодня всё на одной лошади, то есть всё в одном горшке варите или переменили?
– Всё в одном. Зачем же менять. – Но потом она подумала и вдруг рассердилась, вообразив, что я заподозрил ее в чем-то нехорошем:
– Зачем же менять. Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять.
Иду дальше, прохожу несколько шагов и так далее.
– А что, двор-то колхозный?
– А чей же больше, – отвечает старушка.
«Что за черт, – думаю я. – Тот же голос, тот же ответ и так далее».
– Скажите, вы сегодня всё на одной…
– Всё на одной, зачем же менять.
Тут я спохватился, нужно про горшок, а не про лошадь.
– Я про горшок, – говорю я.
– А я про лошадь, – отвечает старушка.
Гляжу – вместо старушки старик, а вместо горшка лошадь…
– Не то, не то. Я спутал…
Иду дальше, снова маленький котел, и такая же маленькая старушка в таком же горшке варит тот же суп.
Только хотел я ее спросить, а она уже отвечает.
Только я хотел подумать: «Что за черт…» – а старушка мне говорит:
– Попробуйте мой суп. – И выливает мне ложку в рот.
Иду дальше, прохожу несколько шагов, короче говоря, такая же старушка выливает мне в рот такую же ложку. Иду дальше, снова костер, старушка, ложка. Дальше – костер, старушка, ложка. Сколько костров – столько ложек. Вот я сыт, вот я объелся, вот я лопну. Но рот открывается и закрывается помимо моей воли. Я бегу. И они гонятся за мной – одинаковые на одинаковых лошадях и с одинаковыми горшками.
«Это сон, – думаю я, – или не сон».
И просыпаюсь.
Это был сон. Он приснился мне под двумя разными впечатлениями, слова кулака и слова Катерины соединились как противоположности, и я увидел сон, похожий на сказку про белого бычка.
Я протер глаза и вышел во двор. Двор был как двор. Ни костров, ни горшков, ни старушек. И кухня была как кухня. Громадная плита, громадные котлы и организованные женщины, коллективно варившие суп. Я пошел в поле. И поле было как поле. Как всякое поле всякого хорошего колхоза. Старики пашут вместе с молодежью. Ни отдельных участков, ни одинаковых мужичков, ни изгородей, ни одинаковых лошадок.
Этот сон похож на кулацкую агитацию.
Встречаю Катерину. Она несет какие-то бумаги.
– Ну что, видел?
– Видел.
– Где видел?
– Во сне.
– Что видел?
И я рассказал ей свой сон.
– Пустяки, – говорит она, – впрочем, в твоем сне есть доля правды. Пахали наши старички отдельно, и суп бабы варили отдельно. Но это в прошлом. Сходи на поля или на кухню, и ты увидишь другое. А я говорила тебе про другое. Я говорила тебе про другое. Я имела в виду то, что у нас еще не научились организованно и быстро работать. Много времени уходит на курение, на разговоры, на пустяки. А все-таки, я про сон, – засмеялась она, – кулацкий сон ты видел. Одинаковые старики, одинаковые старушки, одинаковые горшки. Сам ты одинаковый.
– Кулацкий, – смеюсь я.
– Право, ты, – говорит она, – право, уклонист.
– Ты куда?
– Я на производственное совещание. Заходи. Послушаешь.
Я пришел к концу заседания. Деловая часть заседания была закончена. Перед двумя или тремя десятками колхозников-активистов стояла Катерина. Перед ней лежали бумаги.
– Итак, мы начинаем социалистическое соревнование.
Она сказала несколько слов о международном и внутреннем положении, о невспаханных полях. Затем сделала жест, и я догадался, что она будет говорить о кулаках.
Вот несколько сказанных ею слов. И вот снова оживают, и мне кажется и всем сидящим, на горизонте появляются три символа.
Три символа, как три фигуры, появляются на горизонте.
Кулак, поп и бывший помещик.
Три символа трех врагов.