355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Скиталец Ларвеф (сборник) » Текст книги (страница 8)
Скиталец Ларвеф (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:04

Текст книги "Скиталец Ларвеф (сборник)"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

ИЗ БАРГУЗИНА В САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Ларвеф продолжал свой рассказ:

– Расставшись с эвенками и запечатлев с помощью электронной памяти и видеоаппаратуры их быт, язык и нравы, я отправился в городок Баргузин, центр этого малонаселенного и полудикого края.

Я поселился в доме, построенном из толстых деревьев, воспользовавшись гостеприимством крестьянина и его большой семьи. Разумеется, мой хозяин не подозревал о том, кто и откуда послал меня в его дом. Он принимал меня за обрусевшего иноземца, сосланного за какой-нибудь проступок или преступление. Это было место ссылки, где простор и воля были на замке, ключ от которого хранил полицейский чиновник-толстый детина с заспанным лицом и маленькими глазенками, смотревшими подозрительно и сердито.

Чтобы моя кожа не очень привлекала к себе внимание, я прибег к косметике.

И кажется, перестарался. Мое лицо было теперь ненатурально белым, словно посыпанным мукой.

Но мне это сошло с рук. Хуже было со ртом, с которым я ничего не мог поделать. Он был слишком мал, с точки зрения землян. Все смотрели на мой рот с изумлением. И бесцеремонная старуха, мать хозяина, спросила однажды, не то сочувствуя мне в моем несчастье, не то меня за него попрекая; – Как же ты, голубчик, им пользуешься? Еще пить им худо-бедно можно, а есть-не приведи господь!

Действительно, мне было не легко принимать их грубую и твердую пищу вместо тех питательных и вкусных таблеток, которые мы привыкли глотать. Все почему-то смущались и старались не смотреть на то, как я справляюсь с пищей, кроме, разумеется, ребятишек, не спускавших изумленных глаз с моего рта. Но вскоре все малочисленное население Баргузина примирилось с моей морфологической особенностью, сочтя, что, за исключением этого природного недостатка, я был во всем остальном вполне приличной и почетной личностью, высланной сюда, по-видимому, за политическую неблагонадежность.

Благодаря универсально-лингвистическому аппарату и своей врожденной способности к языкам, я быстро овладел здешним наречием русского языка, в котором было немало бурятских и тунгусских слов. Я запечатлел все, что следовало запечатлеть, в своей собственной памяти и в памяти электронных устройств: грохот горных рек, крик самца-изюбра, подзывающего самку, танец эвенков и песни байкальских рыбаков, быт и нравы, сказки и загадки. Но задерживаться на этой окраине я не собирался, мне необходимо было поскорей попасть в столицу обширного государства-город Санкт-Петербург.

От Баргузина до Петербурга было около восьми тысяч километров. И если бы я решил путешествовать на лошадях, это бы отняло у меня почти год. Что такое лошади? Это милые домашние животные с усталыми добрыми глазами. Лошадиными шагами измерялся весь земной шар, лошадиными силами – все довольно примитивные механизмы и машины.

Мог ли я терять год? Я преодолел это, по земным представлениям, огромное расстояние за несколько минут, воспользовавшись своим летательным аппаратом.

Аппарат я спрятал в лесу в окрестностях Санкт-Петербурга, в болотной и малопроходимой местности. Остановился я в гостинице той части города, которая именуется Васильевским островом. Половой, прежде чем вести меня в номер, долго и с сомнением смотрел на мой рот, потом махнул рукой, спросил:

– А откушать не желаете?

– Зубы болят, – ответил я, чтобы скорее отвязаться от всяких вопросов.

Я решился на маленькую хитрость. Придя в номер, я завязал себе рот, чтобы никто не обращал на меня излишнего внимания.

Санкт-Петербург мне очень понравился. Архитектура некоторых зданий поражала изяществом, легкостью и красотой.

Я бродил по улицам, охотно заходил в лавки, где бородатые купцы продавали ткани или снедь. Но самое сильное удовольствие я испытывал, когда, смешавшись с толпой, околачивался на самых людных м естах, слушая бойкую речь мещан и слуг. Я с удовольствием пил сбитень-горячий пряный напиток, приготовленный на меду. И однажды был так неосторожен, что снял повязку. В рыночной толпе произошло легкое замешательство. Кто-то грузный и бородатый сипло сказал, показывая на меня толстым пальцем:

– Смотрите, у господина вместо рта пустое место!

– Не ври! Есть рот, – перебила бородача пожилая женщина, – есть! Да больно мал.

Толпа начала расти и волноваться.

– Ты кто? – спросил меня румяный парень, лихо подпоясанный красным шелковым кушаком.

– Я кто? Человек.

– А рот где?

Кто-то рассмеялся и ответил за меня:

– Дома забыл.

Смех меня выручил. Все вдруг чуточку подобрели, А пожилая женщина заступилась за меня:

– Чего вы Пристали к человеку! Мало ли каких бед не бывает! Мог отморозить или зашибить. Идите, господин, с богом. Никто не тронет.

Я с интересом наблюдал социальные контрасты, знакомые мне только из истории далекого прошлого. Точно такие же контрасты, как и у нас на Дильнее в далекие времена феодализма и капитализма. На окраинах в нищих лачугах ютилась беднота. Там не было ни чванства, ни корыстолюбия, ни ханжества, которые я в избытке находил, посещая дома богачей и особняки аристократов. Чтобы попасть в высший свет, мне пришлось преодолеть внутреннее отвращение к мистификации и лжи и выдать себя за последователя Сен-Жермена и известного авантюриста графа Калиостро. Наука и техника не интересовали этих чванных и неумных вельмож.

Зато лженаука и пошлая метафизика были на уровне их духовных интересов. Я провел несколько месмерических сеансов и сомнительных опытов в особняке графа Юсупова и во дворце князя Гагарина, дурача величественных хозяев и столь же доверчивых их гостей. Для этого не требовалось особой ловкости рук. Электронные приборы и видеоаппараты помогли мне воссоздать перед моими легковерными зрителями иллюзорную обстановку сна наяву. Сеансы имели столь шумный успех, что я начал от них уклоняться, боясь привлечь внимание полиции. В особняках меньше обращали внимания на размер и форму моего рта.

Ученик Месмера, соперник графа Калиостро и Сен-Жермена имел право на несколько экстравагантную наружность и на некоторую таинственность.

Я не без успеха пользовался этой таинственностью, чтобы держаться в тени.

Когда хотел-появлялся, когда желалстоль же таинственно исчезал из поля зрения тех, кто мог мною заинтересоваться.

В свободные от сеансов и странствий часы я много читал, погружаясь в земные знания, в многовековой человеческий опыт, подолгу мысленно беседуя с теми, кого я уже не мог застать в живых. Особенно яркое впечатление произвел на меня старинный французский писатель Франсуа Рабле необычайной предметностью и плотной густотой своего художественного мышления. Его веселая, дерзкая, умная речь вся была пропитана плотью, земной радостью.

Самозабвенно перечислял он бесчисленные блюда, которые съедал его бесподобно прожорливый герой Гаргантюа. Меня, привыкшего, как и все дильнейцы, глотать синтетические таблетки, это жирное обилие, этот умопомрачительный аппетит повергал в изумление. На Дильнее художественное мышление не было столь телесным и плотским, да и, впрочем, на этой планете Рабле со своей крайней предметностью был мало с кем схож. Его голосом говорила сама земная жизнь, народные массы.

Понравился мне и Джонатан Свифт, который играл с относительностью пространства, не подозревая о том, что пространство и время неразрывны. И раз у описанных им лилипутов других размеров все, начиная от глаз и рук и кончая дорогами, домами, деревьями, то у них должно быть и другое время, соответствующее масштабам их пространства. Свои возражения мне пришлось оставить при себе, Свифт умер до моего появления на Земле.

Прежде чем покинуть Землю (экспедиция заждалась меня на Луне, о чем почти ежедневно меня извещал начальник с помощью квантовой связи), я решил побеседовать с одним из крупнейших ученых и мыслителей того земного столетия, в которое я попал. Его звали Иммануил Кант, и жил он в Кенигсберге, сравнительно недалеко от Санкт-Петербурга.

ПОСЛАННИК ЗВЕЗДНОГО НЕБА

Господин Яхман, личный секретарь кенигсбергского мудреца, любезно провел меня в кабинет. Профессор с минуты на минуту должен был вернуться с прогулки.

– Как доложить о вас? – спросил Яхман.

Я назвал первую русскую фамилию, которая мне пришла в голову, мысленно три или четыре раза повторив ее про себя, чтобы не забыть. В кабинете было темновато, и, кроме того, высокий воротник специально придуманного мною костюма почти скрывал мой рот, так что я мог не беспокоиться.

Яхман был разговорчив. Мы говорили о том о сем, о погоде, о временах года, о редких и удивительных феноменах природы.

– Господин Кант, – сказал Яхман, – обладает редким даром. Он удивляется тому, что другим вовсе не кажется удивительным.

– Чему, например? – спросил я.

– Больше всего-звездному небу над нами и нравственному закону внутри нас.

– О нравственном законе мы еще поговорим, – сказал я тихо и значительно, – а что касается звездного неба над нами, оно и послало меня сюда.

– Вы астроном? – спросил Яхман.

– Отчасти да. Но только отчасти.

– Что значит это ваше «отчасти»? Надеюсь, вы, сударь, не маг и не фокусник? Господин Кант очень ценит свое время.

– Время? Я как раз и пришел сюда, чтобы выяснить его сущность.

– Да, здесь вам дадут на этот вопрос точный и исчерпывающий ответ. Здесь знают, что такое пространство тоже, Он вышел, оставив меня одного среди скромной обстановки ученого. Я задумался и не заметил, как вошел Кант. Это был человек небольшого роста, с некрупными чертами лица, человек, очень похожий на всех других людей и в то же время чем-то резко от них отличавшийся. Чем? Пожалуй, больше всего лицом, на котором лежала печать острой любознательности и сомнения.

Еще в Санкт-Петербурге в одной из светских гостиных я слышал анекдот, слова Канта, якобы сказанные им о себе:

«Я, наверно, самый глупый человек на свете. То, что другим кажется простым и ясным, приводит меня в отчаяние своей сложностью».

Он стоял и смотрел на меня, должно быть ожидая, когда я назову свое имя.

От сильного волнения я забыл имя разумеется, не свое собственное, а то, которым я назвал себя Яхману. Пауза, как мне показалось, длилась долго, дольше, чем того требовали обстоятельства. Я молчал, ожидая, когда заговорит сам хозяин. Он сказал тихим, но резким голосом:

– Господин Яхман, мой друг и помощник, сообщил мне о том, что привело вас сюда. Вас интересует, что такое время. Не могли бы вы задать вопрос не столь трудный?

– Где и задавать трудные вопросы, как не в этом кабинете?

Кант улыбнулся.

– Самое трудное-это на сложный вопрос ответить просто. И я отвечу вам, как ответил самому себе, когда впервые задал себе этот вопрос: время-это априорная форма нашего созерцания, так же, впрочем, как и пространство. Вы прибыли сюда издалека?

– Да, мне пришлось познакомиться с изрядным расстоянием, чтобы попасть к вам.

– Земля не так уж велика. Ее делают большей, чем она есть, медленные средства передвижения. Если бы мы могли летать, как птицы, мы бы лучше чувствовали масштабы той небольшой планеты, на которой поселила нас судьба. Сколько километров делали вы в час?

– Без малого триста тысяч в секунду. Я догадываюсь, что вы уже сделали нужные умножения, но не решаетесь назвать цифру.

– Вы шутите. На Земле нет таких расстояний. Да здесь и некуда так спешить.

– Я спешил поневоле. Могло не хватить жизни, чтобы преодолеть расстояние.

– Откуда вы?

– Из звездного неба, что над нами…

– Уж не хотите ли вы сказать, что вы не человек, а посланец потусторонних сил? Это было бы забавно и наивно, совсем в духе некоторых современных романов, пренебрегающих законами природы.

– Вы думаете, я прибыл вас дурачить? Кто бы взял на себя такую смелость!

Нет, я имел дело со строгими законами природы. Я имел дело с пространством, с объективным пространством. Оно и послало меня к вам…

Меня послало сюда будущее.

– Мне легче поверить, что вас послал дьявол, как это ни пошло и тривиально. Будущего нет.

– Но оно будет! Хотите, я расскажу вам о нем? О том, какой будет Земля через двести лет?

– Только не вдавайтесь в излишние подробности. Я все равно не имею возможности их проверить. Я говорил увлеченно о будущем обществе, обществе справедливом и творческом. Я рассказывал о теории относительности, квантовой механике, теории единого поля, генетике, кибернетике, сущности гравитации…

Кант слушал, не перебивая меня.

– Забавная смесь идей английских утопистов, Жан-Жака Руссо и причудливой выдумки романистов. Вы писатель? Через двести лет не будет ни меня, ни вас, и никто не сможет вас уличить в неправде.

– Жалею, что я вас уже не застану. Я постараюсь вернуться сюда через двести лет.

Кант усмехнулся. В эту минуту солнце вынырнуло из-за туч, и в кабинете вдруг стало необычайно светло. Лицо мыслителя изменилось. Глаза его смотрели на мой рот с тем откровенным изумлением, которое я видел только на лицах детей.

Мгновение длилось. Я не видел ничего, кроме этих изумленных глаз. Он, вероятно, не видел ничего, кроме моего странного рта. Длилась пауза. Кант молчал. Молчал и я.

Наконец он спросил тихо, почти шепотом:

– Кто вы? Поведайте, ради бога! Только не молчите. Кто вы?

Я рассмеялся.

– Разве мы так уж точно знаем, кто мы? – ответил я почти так же тихо.

– Во всяком случае мы знаем, что мы люди. Но вы не человек. Кто же вы?

Кто?

– Я житель далекой планеты Дильнеи.

– Докажите.

– Разве то, что я вам рассказал, не подтверждает мое происхождение? А мой рот, который вы рассматриваете с таким изумлением?

– Ваш нечеловеческий рот произносит вполне человеческие слова. Ваш разум человечен…

– Ну, что ж, это только подтверждает диалектическое единство законов природы, мир материален, и высокоразумные существа пребывают не только на Земле…

– Может, я вижу сон?

– Позовите Яхмана. Он вам подтвердит, что вы не спите.

– Не стоит. Не стоит звать Яхмана. Он найдет какоенибудь объяснение этому феномену. И это объяснение будет слишком запутанным и сложным, чтобы быть истинным.

– Может, лучше не вдаваться в объяснения, господин Кант?

– Философ не должен бояться истины, как бы она ни была ужасна. Я жажду узнать причины, чтобы понять следствия.

– Все очень просто. Я прилетел на Землю с Дильнеи. Космический корабль ждет меня на Луне. Моя миссия подходит к концу. Мне пора, господин Кант.

Благодарю вас за аудиенцию. Вот уже слышны шаги… Кажется, сюда идет господин Яхман?

– Да, это он. До свидания, господин с русской фамилией, посланец будущего.

Я не хотел бы при Яхмане сомневаться в том, что вы человек. До свидания!

– Прощайте! Я вернусь через двести лет.

НАКАНУНЕ

Сто пятьдесят лет назад один из крупнейших биологов Дильнеи, великий Ахор, писал, не скрывая своей ревности к успехам физиков:

«Если бы наше знание проникло в живую клетку так же глубоко, как в сущность атома, вероятно, мы избавились бы от большинства болезней и смогли бы продлить нашу короткую жизнь вдвое, втрое, а может, и в десять раз».

Еще недавно эти слова звучали несбыточно, как не оправдавшееся пророчество, сейчас же они были близки к реализации. Вот уже несколько лет, как вся Дильнея была занята наступлением на тайны клетки. Казалось, все превратились в цитологов: инженеры, поэты, старушки, доживавшие свой век, диспетчеры на космических вокзалах, астросадовницы, астрономы, работники связи, литературоведы, косметики.

Арид сказал Эрое:

– Теперь вы можете спокойно ждать Веяда. Вам не суждено состариться. Мы уже накануне победы над энтропией и временем.

В глазах Арида, увеличенных экраном приближателя, были следы грусти.

Нелегко было ему вспоминать о Веяде.

Об этом Эроя догадывалась давно.

– Когда мы встретимся? – спросила она.

– Я так давно не видела вас.

– Может быть, завтра. Если мне удастся выкроить час, отложив все дела.

Трудно Ариду выкроить час. Его личное время принадлежало не ему, а проблеме, которую нужно было решить.

Клетка была куда сложнее атома. Атом не обладал «памятью». А клетка не только «помнила» себя, но своей безукоризненной «памятью» связывала прошлое, настоящее и будущее каждого многоклеточного организма. Найти средства, предохраняющие наследственно-информационный аппарат от разрушающего действия энтропии, – значит сделать каждый индивид, каждое «я» и каждое «ты» таким же не боящимся смерти, как вид и род. Кому, как не Ариду, могла прийти такая дерзкая идея? И эта идея завладела умами всех дильнейских ученых.

Эроя ждала Арида в тот день, когда он обещал прийти.

Но он пришел только через неделю.

– Спешная работа, – сказал он, – не могла выделить для меня даже свободной минуты. Вы должны меня извинить. Но зато теперь остались считанные дни…

– Вы рады? – спросила Эроя.

– Ваше усталое лицо об этом не говорит. Глаза смотрят на мир не только утомленно, но и грустно. Отчего это, дорогой? Раз вы так близки к победе, вы должны быть счастливы. Выражение вашего лица опровергает это.

– Это не совсем так, – ответил Арид.

– Я действительно счастлив, как и все мои многочисленные сотрудники и друзья. Но поймите нас, Эроя. Ведь мы берем на себя огромную ответственность. Трудно сказать, что принесет нам победа над старением клеточной «памяти». Дильнейское общество, все и каждый, переступит через границу, отделяющую две эпохи – прошлую и будущую – и выйдет в неведомое. В продолжение десятков ты сяч лет дильнеец жил, если благоприятствовали социально-экономические условия, столько, сколько ему было отмерено его биологическими и физиологическими пределами. Между мыслью дильнейца, рвавшейся в беспредельность пространства и времени, и его бренным телом не могло быть подлинного единства. Слабое, рано стареющее тело было недостойно интеллекта и воли, готовой победить все, преодолеть все физические препятствия для познания мира и для развития коммунистического обществе. Наука была обязана продлить жизнь, сделать слабое тело таким же сильным и боеспособным, как интеллект и воля современного дильнейца. И вот мы накануне реализации этой дерзкой идеи.

– Так почему же вы тревожитесь? Разве может тревожиться врач, несущий больному здоровье?

– Поймите, Эроя! Это же процесс необратимый. Каждый дильнеец станет чем-то вроде Ларвефа, моего учителя, победившего сначала самого себя, а потом время. Но не каждый может быть Ларвефом. Жизнь-это, кроме всего, цепь привычек и привязанностей. Разве легко выскочить из рамок своей жизни, ко дну которой, как ракушки к кораблю, прилипли привычки и пристрастия, А что, если дильнейцы, чьи клетки приобретут долговечную память, потребуют от меня и моих сотрудников вернуть им утерянный мир, утерянное бытие, способность быстро стареть! Судя по вашей улыбке, вы этого не предполагаете?

– Вы не поняли мою улыбку. Я как раз это предполагаю. Многим свойственно желать того, чего у них нет, и не ценить то, чем они обладают. Подарите им бессмертие, и они будут тосковать по смерти.

– Ну вот, – сказал удовлетворенно Арид, – вы лучше меня объяснили мою тревогу. А сейчас, если вы согласитесь отложить все срочные дела, я предлагаю вам совершить вместе со мной быстрое путешествие по Дильнее. Мне хочется запечатлеть в своем сознании мир таким, какой он сейчас. Через несколько дней наступит перемена. Все, что есть сегодня, отделится от нас почти с катастрофической стремительностью. Слово «вчера» потеряет всякий смысл. Вчерашний день будет так же далеко от нас, как палеолит, если не дальше…

– А вы не преувеличиваете, Арид?

– Наоборот. Я преуменьшаю.

Он бросил взгляд на автоматический справочник.

– Как поживает ваш Эрудит?

– Отлично.

– Как работает?

– Бесперебойно.

– Бедняга!

– Чуточку тише. Я очень прошу. Он не любит, когда его жалеют.

– А как его не жалеть? Все изменятся, а он останется прежним.

– Ничего. Мы подновим его программу.

– Дело не только в программе, а в точке зрения на мир. Разве дильнейцы, обретшие долголетие, будут точно так же мыслить, как мыслили они вчера?

Вся история прошлого покажется им крайне странной и во многом непонятной.

Им прежде всего будет непонятно, как их предки могли откладывать срочные дела, когда рамки их бытия были столь узкими. Но идемте, Эроя. У нас есть возможность поговорить и в вездеходе.

Автомат-водитель открыл дверцы вездехода.

– Ну, как настроение, Кик? – спросила Эроя водителя.

– Самое бодрое.

– Ну вот. Кик. Сегодня бодрость – это тот идеал, к которому стремимся и мы с Аридом.

Водитель сел на свое место, и вездеход стал набирать скорость.

САМА СКОРОСТЬ

А потом много лет спустя они оба – Арид и Эроя с чувством грусти вспоминали свою поездку, с чувством грусти, смешанной с легкой радостью.

Они то мчались, обгоняя минуты и секунды, то замедляли движение вездехода так, что могло показаться: они не летели, а шли. Шли!

Они шли, и мир шел вместе с ними. Они мчались, и мчался мир, почти развеществляясь и превращаясь в движение, в абстракцию, в кружащийся фон.

Они плыли, и плыла Дильнея, как облако, и плыли леса и горы, слегка покачиваясь как отражение в прозрачном озере, и все становилось музыкой: трава и небо, деревья и реки, дно озер и морей.

Они летели-сама быстрота и скорость, и от страшной скорости срастались времена года, сливались зима и лето, весна и осень. Движение вездехода как веер развертывало пространство и время.

Крыло ласточки. Верхушка горы, леденящей дыхание.

Дно моря с синими, розовыми, оранжевыми его обитателями. Гром. Молния.

Снегопад. Ливень. Звон падающих капель. Снежная тропа, соединившая жаркую пустыню с прохладной поляной, по которой скачут зайцы, высоко поднимая свои пушистые тела. Водопад. Грохочущая, стонущая, поющая громада, вода, обрушившаяся со скал в долину. Следы в снегу. Озеро в кратере потухшего вулкана. Просека. Удивленная голова жирафа. Медведь, с ревом выскочивший из берлоги. Стремительный бег вспугнутой лани. Пчелиный улей.

Ладонь лесника. Полевые цветы от горизонта до горизонта, Одни цветы. Как будто на свете нет ничего, кроме цветов.

– Не слишком ли ты спешишь. Кик? – сказала Эроя, – Если не трудно, замедли мгновение.

Кик включил аппарат, изобретенный отцом Эрой Эрономстаршим. Теперь они оба, Эроя и Арид, глядели на мир сквозь «лупу времени». Бытие замедлило свой темп. Другой ритм жизни, знакомый только бабочке или пчеле, охватил их сознание. Время, казалось, остановилось. Согласно ритмам и темпам замедленного времени, уже никуда не спешило самое быстрое в их существе – их мысль. Минута растянулась невыразимо, превратилась в день.

Ласточка в небе остановила свой полет. Медленно-медленно, сорванный ветром, падал лист с ветки. В только что бешено мчавшемся ручье вдруг застыла вода, замедлив течение. Где-то куковала кукушка. Звуки растянулись, замедлились, таяли, таяли и никак не могли растаять.

– Кик! – сказала Эроя водителю.

– Мы превратились в твоих братьев.

– У меня нет ни братьев, ни сестер, – возразил автомат.

– А вещи? Разве они не в родстве с тобой, не в дружбе?

– Нет! Вещи замкнуты в своем остановившемся застывшем ожидании. Они не говорят и не мыслят.

– В ожидании? Но чего они, собственно, ждут?

– Того же самого, чего жду и я, – чтобы их одушевили.

– Я знаю, ты ждешь, когда к твоей программе подключат живую, веселую душу?

– Вы мне обещали.

– Не все обещания легко выполнимы. Кик. Иные из них относятся к тем иллюзиям, которыми мы тешим себя. Но довольно тишины и покоя! Вези нас туда, где движение, в центр цивилизации.

– А вы мне достанете душу?

– Иногда я готова вынуть свою и отдать тебе. Но у меня женская, слабая душа. А тебе, Кик, надо мужскую. Ну, трогайся, не клянчи! На Дильнее нет душ, годных для тебя. Нет душ из металла. Ты слишком прочен, Кик. Ну, поторопись! Я тебя прошу.

Арид взглянул на часы. Нет, ему только показалось, что они остановились.

Они шли. Секундная стрелка отмеряла мгновения.

– Судя по часам, мы провели здесь всего-навсего одну минуту. Но мне показалось…

– Мы привели здесь не минуту, а целый день.

– Часы идут. Почему я должен им не верить? – спросил Арид.

– Часы идут точно. И все же они обманывают, обманывают себя, а не нас. Мы были в другом измерении времени, в том мире, который возникает в чувствах насекомых. Туда перенес нас аппарат моего отца. Вам не понравилось там?

– Нет, там было чудесно.

– Кик, увеличь скорость! Ты, случайно, не спишь?

– Я нахожусь по ту сторону сна, – ответил водитель, – Лучше бы ты находился по эту.

Пространство, охваченное бешенством движения, стремительно неслось вместе с вездеходом. Уже не существовало ни часов, ни минут, только обезумевшие секунды.

Кик начал тормозить. Скорость стихала.

Несколько секунд спустя Эроя и Арид оказались в одном из центров планеты.

Затем их взгляду открылся прозрачный, как горный воздух, зал с бесчисленным множеством танцующих пар. Зал был безграничен. Он висел над морем. Волны бились о прозрачную синеву стен. Невидимое оптическое устройство, включенное администратором, освобождало глаза от привычной обстановки неподвижных вещей, от всего прочного, стабильного, незыблемого, сопротивляющегося движению. Казалось, зал парил над морем, плыл, как воздушный корабль. К тому же действовали антигравитационные установки, правда не на всю мощность. Танцевало сразу десять тысяч пар. Десять тысяч молодых дильнейцев обоего пола, почти освобожденных от тяжести своего тела, от груза привычек, сливаясь с ритмом музыки, словно плыли в неизвестное. Ритм музыки и самого бытия освобождал их от всего неподвижного, он был как мысль, одевшаяся в плоть, но сохранившая всю подвижность, быстроту и красоту мысли.

Потом запел женский голос. Он пел o великой победе над косными силами природы. Казалось, это пела сама Дильнея, устремленная в дали будущего.

– Вы не хотите хотя бы на десять минут обрести то, что обрели они? – Арид показал на танцующие пары.

– Хочу, – сказала Эроя.

И только они вступили на площадку в сферу действия антигравитационного устройства, как обрели легкость. Они несли себя по воздуху, едва касаясь пола, почти сливаясь с музыкой. Это было похоже на сновидение.

– Посмотрите, – шепнул Арид, – на танцующую пару рядом с нами.

Эроя оглянулась и увидела Физу и Математика. У Математика было такое выражение лица, словно он и здесь, танцуя, продолжал вычислять. Но Физа Фи была счастлива.

Десять тысяч танцующих пар. Под ногами у них бушующая стихия, море, волны.

А над головами Вселенная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю