Текст книги "Жили два друга"
Автор книги: Геннадий Семенихин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Все сразу померкло в глазах Демина: и деревья, и капониры, и люди, окутанные скорбным молчанием. Даже орден, которым он так хотел похвалиться, вдруг потускнел и приобрел какую-то ненужную крикливость. Демину стало стыдно своей недавней радости, он стиснул жесткие кулаки и зашагал к землянке командного пункта, где уже собралась траурная толпа летчиков и техников.
Глава четвертая
Беспокойный западный ветер дул со стороны Вислы, от окопов, где шла перестрелка, от обугленных стен сожженной Варшавы. Вместе с ветром тянулись с запада длинной унылой вереницей тучи, наслаиваясь друг на друга, сбиваясь в белые вихрастые облака, подпаленные с боков мрачноватыми грозовыми оттенками…
«И даже тучи эти показались мне траурными…» – так Пчелинцев писал о гибели командира…
– Леня, что это у вас за тетрадка, – спросила Зара, незаметно подошедшая к нему. Пчелинцев сидел неподалеку от самолета, углубленно думал и был до того застигнут врасплох ее голосом, что даже вздрогнул. Это не укрылось от Магомедовой. – Уй! – воскликнула она. – Воздушный стрелок, а такой пугливый. А как же, если «мессершмитты»?!
– У них тогда и спросите, Зарочка. – Он уже овладел собой, спокойно закрыл тетрадь, завернул с видом полного безразличия. – Это? – спросил он, глазами показывая на клеенчатую обложку. Это полное собрание моих фронтовых писем к маме. Здесь остаются черновики, а беловики я отправляю по почте ей.
– Уй! – причмокнула Зара. – Это же дивно! И вы издадите после войны это полное собрание своих писем?
Пчелинцев с грустной, застенчивой улыбкой посмотрел на нее.
– Как сказать, Зара, быть может, даже издам.
– И я после войны смогу их прочесть?
– Как сказать, возможно, и раньше… – намекнул он печально.
– Пчелинцев! – донесся в эту минуту от самолета громкий голос Демина. – Поди-ка ко мне.
– Иду, командир! – откликнулся сержант.
Демин стоял под широкой плоскостью ИЛа с непокрытой головой и вольно расстегнутой «молнией» летного комбинезона. Ветерок шевелил на лбу светлые прядки.
– Чего, Николай? – спросил стрелок.
– Да так, – рассмеялся старший лейтенант, – поболтать захотелось, садись под плоскость.
Трава была сухой. Опаленная горячими выхлопными газами взлетающих самолетов, примятая их резиновыми колесами, она осела и выгоревшим, с пролысинами ковром стелилась по земле.
– Дождя не будет, – сказал Демин, удобно вытягивая ноги.
– Топчемся на этом рубеже. Когда же рванем за Вислу?
– Я не главнокомандующий. Откуда мне знать? – усмехнулся Демин.
– Зато у тебя теперь сам маршал в знакомых, – поддел стрелок. – Взял бы да и спросил за чашкой кофе или стаканом виски.
– Знаешь, за что Каин Авеля убил? – лениво огрызнулся летчик.
Пчелинцев не ответил, смотрел на запад, прислушиваясь к отдаленному гулу орудий.
– Прагу варшавскую обстреливают, – сказал он.
– Севернее, – зевнул летчик.
– Как ты думаешь, скоро все это кончится?
– А тебе надоело?
Пчелинцев на локтях приподнялся, рассерженно свел брови.
– Мне? Почему ты, Николай, всегда и все сводишь ко мне?
– Основная единица измерения, – уколол Демин, но Пчелинцев пропустил его слова мимо ушей.
– Разве дело во мне, Николай, – заговорил он укоризненно. – Ты обо всем народе подумай. О его страданиях и ранах. Каждый день уносит сотни жизней. А те, кто не на фронте, остаются сиротами и вдовами. Ребята двенадцатилетние уже стали к станкам и за осьмушку хлеба работают. Целую смену. А в колхозах женщины на себе пашут. Все устали: земля, люди, небо. Даже вот этот ветер. Ты к нему прислушайся, Николай, он же еле-еле пролетает над землей. Как ИЛ с гаснущим мотором. Он тоже полон смертельной усталости. Когда же это все кончится, Николай?
– А ты у Гитлера или у Геббельса спроси. По-моему, когда возьмем Берлин, тогда все и кончится.
– Ты мне, как ротный агитатор, отвечаешь.
– Ротные агитаторы тоже дельные вещи говорят.
– Не хочешь ты меня понять, Николай, – грустно заметил Пчелинцев. – Разве мне себя и своей усталости жалко? Я же обо всех говорю. Сколько братских могил мы оставляем на своем пути, каких красивых парней теряем. А усталость, ты прав. Это зараза, и нельзя, как болезни, ей поддаваться Но как бы хотелось, чтобы мы до конца этого года взяли Берлин, а новый, сорок пятый стал бы годом Победы. Нашей Победы! Я бы тогда быстро свою книгу закончил.
Он лег навзничь и долго смотрел в низкое небо, запеленатое тучами. Демин не видел его лица, но по голосу чувствовал настроение стрелка, УТОМЛРННОГО последними напряженными днями. Он думал о том, как трудно этому парнишке с нежной, хрупкой душой подниматься но два-три раза в воздух на зеленом грохочущем ИЛе, встречать за линией фронта потоки огня, караулить зону за хвостом самолета, а потом выходить на аэродроме из задней кабины с головой, распухшей от бензиновых паров и перегрузок, обрушивающихся на пикировании, боевых виражах, разворотах. И еще он подумал о том, что задняя кабина на ИЛе слабее защищена броней в сравнении с передней, и от этого Пчелинцев, как и все другие стрелки, подвергается во время зенитного обстрела куда большей опасности, чем летчик.
– Тебе бы денька три не летать, отдохнуть, – заметил он сочувственно, но Пчелинцев привстал на локтях, тревожным шепотом возразил:
– Что ты, Николай! Сколько раз в бой ты, столько и я. А грусть и усталость к дьяволу, как в той классической бетховенской застольной: «Все, что не пьется, к чертям!»
Демин оживился и предложил:
– Слушай, а может, и вправду по сто граммов… А? У меня есть и таранька с сухарями. Вот история с географией!
– Нет, – спокойно возразил стрелок, – от ней, горькой, только тоскливее станет. Ты как хочешь, а я нет. Не спаивай подчиненного. Ты лучше стихи мне почитай, Николай.
– Какие? – рассмеялся старший лейтенант. – Из той тетради, где они неоконченные?
– Давай из той.
Демин встал с похолодевшей земли, расправил затекшие колени и голосом задумчивым и очень-очень тихим стал читать. Читал и оглядывался по сторонам, чтобы никто к ним не подошел невзначай.
Месяц в воду опустил лучи,
Хочет словно веслами грести,
Перестань же, милая, грустить,
Милая, за все меня прости.
Я тебя не бросил, не забыл
Разве я с тобой неласков был?
Разве не одна у нас весна,
Пусть ее и прервала война?..
Пчелинцев слушал, не вставая, дремотно смежив веки, потом повторил:
– «Месяц в воду опустил лучи, хочет словно веслами грести». А что, лирично. Честное слово, лирично. Грустно и лирично. Но почему ты не заканчиваешь свои стихотворения, Николай? Если начал – доводи до конца. Ты же летчик!
* * *
Два дня подряд ненастное небо висело над капонирами и рулежными дорожками аэродрома. С одной крайней стоянки другую уже не было видно: тонула в туманной мгле. Набухшие влагой облака только что не задевали за тонкую антенну автомашины-радиостанции.
Странная тишина оковала аэродром. Ни один мотор не взревел в течение дня, ни один самолет не поднялся в воздух. Перестрелка на берегах Вислы тоже смолкла, орудия били редко и лениво. Пользуясь непогодой, начальник штаба майор Колесов разрешил летчикам и воздушным стрелкам увольнение в город. Вместе с другими отправился туда и сержант Пчелинцев. Спасаясь от моросящего дождя, он надел длинную плащ-палатку, капюшоном прикрыл голову в новенькой авиационной фуражке.
Город ничем его не поразил. Узкие улочки, вывески над маленькими «склепами» на незнакомом польском языке.
На стареньких «роверах» проносились по мокрым улицам мужчины и женщины в блестящих разноцветных плащах.
Гитлеровцы и в этом маленьком городке оставили следы разрушений. На пепелищах копошились черные фигурки, скорбные в своем одиночестве и печали. К зданию костела на велосипеде подъехала молодая монашка с крестом на белом чепчике. В закусочной мужчины сосредоточенно гремели кружками, о чем-то споря. Воробей пугливо пил воду из бомбовой воронки на центральной площади, время от времени стряхивая с перышек дождевые капли.
Шагая по городу, Пчелинцев думал о неистребимой силе жизни. Вот прошумели бои, фашисты выбиты за Вислу, и первое время городок этот казался мрачным и вымершим. Редкие прохожие с опаской поглядывали на наших солдат и офицеров, о которых столько ужасов рассказывали немцы. Но вот прошло всего несколько дней, и городок ожил. Возвратились жители, застеклили опустевшие дома, зажгли в них свет, стали выкапывать спрятанное имущество. А вечером уже и аккордеон где-то завел несложную танцевальную мелодию, и скрипочка бойко запиликала в прокопченном кабачке с низкими сводами и полусонным седеньким буфетчиком у стойки.
«Погибну я или останусь в живых, а жизнь с ее радостями и горестями все равно будет продолжаться, – подумал про себя Пчелинцев. – И важно вовсе не это. Важно, чтобы жизнь была праведной, чтоб она полной мерой воздавала людям за труд, делала их веселыми, сильными и счастливыми».
Девушка в красной бархатной курточке улыбнулась воздушному стрелку. Дрогнула над ее переносьем тонкая цепочка бровей, плутовато ушли в сторону карие глаза.
Но Пчелинцев вспомнил о Заре и подчеркнуто строго сжал губы, чтобы польская девушка не подумала, что попала в цель. Но, право слово, напрасно он это сделал, потому что юная паненка давно уже свернула в переулок и навсегда потеряла его из виду.
Достигнув центра, он свернул в маленький скверик с заброшенными клумбами и засохшими на них цветами. На желтых дорожках лежали опавшие листья каштанов и тополей. Ветер мел обрывки газет и афиш. Было немо и пусто в этом когда-то, очевидно, оживленном скверике. Только на одной из скамеек сидел плохо одетый пожилой человек и, отвернувшись от аллеи, безучастно смотрел вдаль. Пчелинцев прошел мимо, но какая-то сила заставила его оглянуться. Он увидел худое, морщинистое лицо, оцепеневшее от горя, и слезы, сбегавшие по щекам.
Почему плакал этот человек? Кто причинил ему горе и зачем? Пчелинцев решительно повернул назад, дойдя до скамейки, притронулся к его плечу.
– Что с вами, товарищ?
Сержант был твердо уверен, что на земле, с которой гонят фашистов, в каждом освобожденном городе любого человека надо называть товарищем. Незнакомец поднял голову, платком не первой свежести стер слезы с лица.
– О пан офицер, пан офицер, – заговорил он, мешая русские и польские слова. – О горе, горе. Я похоронил коханую цурку Марысю. Ей еще не было восемнадцати лят. Пришли пьяные фашисты и угнали ее в ночное варьете. Жона моя пыталась не отдавать, но они застрелили ее из пистоля. – Он закрыл ладонями лицо и долго молчал. – Юш бенди около года, как это случилось.
Пчелинцев опустился с ним рядом на скамейку.
– Но ведь фашистов уже прогнали из вашего города.
– Так есть, пан офицер, так есть, – повторял поляк, продолжая настойчиво именовать его офицером. – Я забрал из этого проклятого варьете свою старшую цурку, но она оказалась больной. Фашисты заразили ее грязной, дурной болезнью, а она была совсем молодой. И она не выдержала, пане офицер. Там, в больнице, она и повесилась, бедная моя Марыся, а вчера я ее похоронил, и теперь у меня в кармане нет ни единого злотого. А дома меня ждут два гтеньких хлопчика и десятилетняя младшая цурка Ядя. Они со вчерашнего дня ничего не ели.
О матка боска, что я им мовю! Какие муки страшнее мук отца, не способного накормить родных детей. А Марыся!
Если б я только мог, если бы не ревматизм и больное сердце, и не три голодных взгляда, устремленных на тебя с утра до вечера, я бы взял винтовку и убивал без пощады каждого ката в зеленом мундире!
Он руками закрыл лицо, стараясь заглушить глухие рыдания. Пчелинцеву стало больно оттого, что он стал свидетелем чужого безутешного горя. Он мягко положил руку незнакомцу на плечо.
– Успокойтесь, товарищ. На земле есть кому отомстить за вашу Марысю. И это сделаем прежде всего мы – советские солдаты! – Он задумался и, осененный неожиданной мыслью, предложил: – Я, конечно, помочь вашему горю не в силах, да и никто не в силах, а глаза выплакивать просто нехорошо. Вы мужчина, и вам надо бороться: за себя, за детей, за новую жизнь. Но если ваши дети второй день голодают, то вот возьмите, пожалуйста. – Пчелинцев достал из кармана шестьсот злотых – жалованье воздушного стрелка за два месяца в польской валюте – и протянул их незнакомцу. Пожилой поляк внезапно выпрямился, и на худом лице его мелькнула обида:
– Цо то есть?
– Деньги, товарищ. Шестьсот злотых.
Незнакомец протестующе поднял руки, грустными глазами взглянул на Пчелинцева, державшего бумажки на ладони. В эту минуту с его головы спал набухший от дождя капюшон, и поляк, увидев нарядную авиационную фуражку, растерялся:
– О! Вы пан генерал! – воскликнул он испуганно. – Такой молодой и уже генерал!
– Да нет, – засмеялся Пчелинцев, – я всего-навсего сержант.
– Но как же так, – растерянно пробормотал поляк, – но эта фуражка. Это же генеральская фуражка!
– Нет, это летная фуражка, – пояснил Пчелинцев. – Вас краб попутал, – и протянул человеку деньги. Но поляк снова сделал протестующее движение.
– О, что вы! Надо! О, нет, я не имею права брать ваши деньги, пан офицер! Бардзо зденькую, но не могу.
Может пан офицер обо мне подумал, что я нищий или мелкий вымогатель? То не так есть. Шибко не так!
Я учитель, пан офицер, но немцы превратили пашу школу в свою казарму, а двух моих коллег расстреляли.
Я чудом остался жив, но об этом сейчас долго рассказывать. Поверьте мне, пан офицер, мне стыдно брать от вас эти деньги.
Сержант улыбнулся и продекламировал:
Нет на свете царицы, краше польской девицы.
Весела, что котенок у печки,
И, как роза, румяна, и бела, как сметана.
Очи светятся, будто две свечки!
Был я, дети, моложе, в Польшу ездил я тоже
И оттуда привез себе женку.
Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю
Про нее, как гляжу в ту сторонку.
– Цо то бенди? – удивился поляк.
– Адам Мицкевич в переводе нашего великого Пушкина.
Человек в поношенном, залатанном пиджаке с тоской посмотрел на свои длинноносые потрескавшиеся туфли, забрызганные грязью.
– Адам Мицкевич, – задумчиво проговорил он, – пан офицер читал Мицкевича!..
– А почему же мне не читать стихи друга нашего Пушкина? – тихо возразил Пчелинцев.
– О да! О да! – подхватил поляк. – Пушкин и Мицкевич – два великих рыцаря свободы! О, что это за армия, если в ней каждый офицер не только умеет хорошо драться, но и знает Мицкевича!
– Ну, вот видите, – примирительно сказал стрелок, – а деньги возьмите. Я вам их от чистого сердца. Одним словом, берите, и довольно этой самой гордости. Я вам не какой-нибудь шляхтич-благотворитель, а советский солдат. – Он грубо, почти насильно положил поляку в карман шесть помятых бумажек.
– О, я вам их: верну! – горько закивал седеющей головой незнакомец. – Вы непременно запишите мой адрес: Костюшко, тридцать три, Ежи Барановский. Может, и вы мне оставите свой адрес?
Пчелинцев встал со скамейки и сухо произнес:
– У меня адрес самый короткий, пан Барановский, – война. Сегодня берег Вислы, а завтра – Одер, Берлин. До свидания, – и двинулся вперед. Поляк на секунду замешкался, а потом нерешительно пошел за ним.
– О, пан офицер, пусть благословит вас сама матка боска Ченстоховска, и пусть целым и невредимым закончите вы войну и вернетесь домой!
– Постараюсь, – неопределенно ответил Леня, – я вам, пан Барановский, очень советую не падать духом.
В этой войне все мы несем потери. Конечно, очень страшно умирать, но самое страшное – быть сломленным душевно. Кренитесь, пан Барановский, ведь вам же еще строить новую Польшу.
Пожилой человек вдруг выпрямился и строго покачал головой.
– О нет, пап офицер. Я не сломлен духом. Минутную слабость, горе вы не принимайте за сломленный дух.
Я гордый человек, пан офицер. Будете поворотом с войны, заезжайте в гости, вы меня увидите совершенно другим человеком. Так есть, пан офицер…
* * *
Наутро дождь утих, но помутневшее небо никак не хотело подниматься, продолжало давить землю, будто негодуя на людей правых и неправых, терзающих ее бомбами и снарядами в своей попытке поскорее решить давний жестокий спор. Небо не знало, что война – это продолжение политики силы, и что если столкнулись две политики: политика человеколюбия и политика человеконенавистничества, – то и первая в этом случае не может быть не жестокой. Небо давило землю, и на этой опаленной страданиями земле людям не становилось легче. Шел четвертый год огромной беспощадной битвы, в которой не могло быть перемирия, и этот год был годом побед правой стороны, и слова Верховного Главнокомандующего – «паше дело правое, враг будет разбит» – были призывом к действию, потому что это действие уже развернулось на всем протяжении огромного фронта. Правая сторона била врага, беспощадно его карая за тяжкий сорок первый год, за оскорбительную надменность, с какой Гитлер объявил всему миру о назначенном им дне парада на Красной площади. А потом затрещала по всем швам немецко-фашистская машина, и от Белого до Черного моря понесся по окопам крик, от которого леденило глаза и души фашистов: рус идет!
* * *
…В тесной землянке, укрывшись от непогоды, коротал пасмурное время экипаж Николая Демина. В узкое оконце вливался блеклый, неверный свет, такой слабый, что пришлось зажечь «летучую мышь», ту самую, которую весь экипаж именовал гордостью «папаши» Заморина, раздобывшего ее в трудных фронтовых условиях и с презрением выбросившего прочь желтую снарядную гильзу-светильник. Четверо играли в домино. Демин и Зара против Заморина с Рамазановым, а Леня Пчелинцев сидел в углу, положив на колени раскрытую тетрадь, и, наморщив лоб, выводил строку за строкой химическим карандашом. «Даже при таком адском грохоте костяшек пишет, – с уважением подумал о нем старший лейтенант, – наверное, талантливые люди все-таки все не от мира сего. А вот я, наверное, никогда не стану литератором. И нечего думать об этом. Не в свои сани не садись».
Демин вздохнул и рассеянно приставил костяшку к костяшке.
– Уй, товарищ командир! – обидчиво высказалась девушка. – Опять вы по пятеркам разворачиваете, а я на них все еду да еду!
Рамазанов приставил костяшку, сверкая глазами, восторженно заявил:
– Девяносто семь очков, Зарем! Еще один заход, и вам с командиром кукарекать придется, потому на сухую проигрываете.
Девушка заглянула в глаза Демину.
– Пострадаем, товарищ старший лейтенант?
– Пострадаем, Зарема, – улыбнулся Демин. Он вглядывался в ее продолговатое лицо, осыпанное мелкими веснушками, видел ее крупные, чуть-чуть влажные губы, глаза под сводом густых бровей, еле-еле обозначенные ямочки на щеках, волосы, густые, собранные, как и обычно, в толстую косу, розоватые мочки ушей и думал о том, что ровная, редко вспыхивающая Зара, в сущности, очень добра, постоянна и даже привязчива к людям.
И еще он подумал о том, что Зара будет очень верной женой и ласковой, заботливой матерью. Он покраснел от полузабытого воспоминания. Глядя на расстегнутый ворот гимнастерки с белоснежным подворотничком и чуть-чуть обозначившиеся груди, он снова представил себе то самое озеро в чащобе и Зару, смело входившую в обжигающе-холодную утреннюю воду.
У каждого человека, полагал Демин, должны быть своп тайны, которые он носит в себе либо до самых последних дней жизни, либо расстается с ними в зависимости от сложившихся обстоятельств. У старшего лейтенанта таких тайн было две: Зара у озера и будущая книга Лени Пчелинцева. Конечно, вторая тайна была весьма условной. Но первая… Демин посмотрел на девушку и подумал о том, что эта первая тайна навсегда останется с ним, если, конечно, между ними не возникнет когда-нибудь полная откровенность. Только тогда, в минуты самой большой близости, может он рассказать об этом Заре. Старший лейтенант вздохнул и, не глядя, поставил костяшку.
– Товарищ командир, – простонала Зара, – зарезали. Они же нас действительно кукарекать заставят.
– Сорок шесть, – прогудел веселым баском «папаша» Заморин. – Якши, Рамазан, пляши, Рамазан!
– Уй! – обрадовалась Магомедова. – Наш Василий Пахомыч заговорил стихами!
– Это в честь победы, – откликнулся Заморин, – Ну что же, давайте новую?
Они снова смешали костяшки. В эту минуту тяжелые сапоги застучали по деревянным скользким ступенькам, и в землянку ворвался посыльный по штабу, молоденький солдат в не по росту длинной шинели, с болтавшимся в брезентовом чехле противогазом.
– Товарищ старший лейтенант! – закричал он. – Экипажу приказано готовить матчасть, вас немедленно на КП!
Партия в домино не состоялась.
* * *
Задачу на боевой вылет ставил в этот раз майор Колесов, временно замещавший погибшего командира полка Заворыгина. Он водил остро отточенным карандашом по карте, виноватым голосом говорил:
– Понимаешь, Демин, задание самое что ни на есть обычное. Я бы тебя с удовольствием не посылал но что поделаешь, штаб фронта потребовал эти разведданные. Кто-то же лететь должен.
– Ладно, пусть этим «кто-то» буду я, – проворчал Демин. – Говорите, в чем дело.
– Надо пройти вдоль берега Вислы, вот здесь, отрезок в тридцать километров, углубиться немного в их боевые порядки с тем, чтобы вызвать огонь зениток. У тебя лучший стрелок полка, вместе с ним вы нанесете на карту все огневые точки противника в этой полосе. Прикрывать будет четверка ЯКов.
Колосов говорил, покашливая, с напускным спокойствием, а Демин все сказанное переводил на суровый язык образов, доступных восприятию летчика, и безошибочно представлял, что такое вызвать на себя огонь зенитной обороны фашистов. Померкла стена штабной землянки, увешанная картами района боевых действий Он видел свинцовую поверхность Вислы, голые желтые плесы, рыхлое от окопов и воронок поле боя, клокочущее от зенитного огня небо, пожары в чахлом лесу на той стороне реки, пока что удерживаемой фашистами. Но об этом он ничего не сказал начальнику штаба майору Колесову, понимавшему, как не хочется Демину лететь в этот пасмурный день на такое задание. Он лишь посмотрел на свои забрызганные грязью сапоги и рассерженно пробормотал:
– Пока к вам шел, по колено в грязи. Не знаю, как я свою «тринадцатую» по грунтовой полосе протащу на взлет. Послушается ли она?
– А ты хвостик на взлете особенно не поднимай, – вкрадчиво подсказал круглый, лысоватый Колесов. – Хвостик не задирай, а уголок побольше.
– Взлет через час по зеленой ракете?
– Через час по зеленой ракете, – одобрил Колесов.
– Тогда я пошел, – совсем уже мрачно откликнулся старший лейтенант.
– Иди.
Когда он вернулся на стоянку, воздушный стрелок, облаченный в летное обмундирование, уже прохаживался у хвоста боевой машины, вполголоса насвистывая пародию на бездумную мексиканскую песенку:
Никто в нашей части не знает матчасти,
Она так сложна и ужасна,
Течет бензин и масло,
В полет выпускать опасно.
Ай-я-я-я, что за машина,
Когда механик дает полный газ,
В кабине полно дыма.
Демина всегда покоряла кажущаяся беззаботность Пчелинцева перед вылетом. За ней легко было спрятать и волнение, и беспокойство, и напряженность. Но сейчас легкомысленная песенка друга вызвала лишь раздражение.
– И чего ты привязался, Леня, к этой аэродромной «Челите»?
Пчелинцев обвел его наивно-вопросительным взглядом.
– Тебе, Николай, не нравится репертуар? Могу сменить на «Кукарачу», скажем.
– Мне задание не нравится, Леня, а не твоя «Кукарача».
– А куда мы должны лететь?
– На разведку. Вызывать огонь на себя, чтобы составить схему расположения зенитных батарей.
– Летим четверкой, шестеркой?
– В том-то и дело, что нет. Пойдет одна «тринадцатая». Правда, под прикрытием звена истребителей, но только одна. Ох и не нравится же мне это.
Пчелинцев отвел глаза, ставшие сразу серьезными.
Аэродромная «Челита» уже не пелась.
– Что я могу сказать тебе, Коля? – встряхнул он непокрытой головой. – Если ты меня спросишь как командир, отвечу: «Есть, товарищ старший лейтенант».
Если как друга – скажу то же самое, но другими словами. Идет большая война, а раз мы летчики, то не за нами, а за нашими командирами остается право выбора.
Мы же не имеем права разделять боевые задания на трудные и легкие и тем более выбирать их по своему усмотрению. Это после войны, в мемуарах, можно будет оценивать.
– Или во второй твоей повести?
– Дай пока завершить хотя бы первую.
– А что? Уже осталось немного?
– Совсем немного, Николай. Главы три, не больше, Я уже определил судьбы своих героев и подошел к развязке. Думаю, что закончу гораздо раньше, чем мы начнем штурмовать Берлин.
– Тогда по кабинам, – коротко произнес Демин, и это прозвучало как приказание.
Низкая кромка замутненного неба никак не хотела подниматься. Прогревая мотор, Демин постепенно отпускал на ручке управления тормозную гашетку. Дождавшись, когда мотор ИЛа басовито заревел на максимальных оборотах, он привычным взглядом скользнул по приборам: бензин, давление масла, радиополукомпас – все в норме. Он вслушался в гул двигателя и удовлетворенно кивнул головой. Потом бегло осмотрел путь к взлетной полосе – на нем никаких препятствий. Тогда он убрал газ и стал постепенно отпускать тормозную гашетку. На широкой взлетной полосе – его машина сейчас стояла одна. Чтобы создать большой угол на взлете в те секунды, когда надо было разбежаться по мокрому от дождя грунту, Демкн потянул на себя ручку управления, по хвост почти не поднял.
– Удав-тринадцатый, вам взлет, – донеслось с КП, и Демин очень плавно, разбрызгивая лужи, начал разбег. Метнулись назад зачехленные в канонирах самолеты, горбатая насыпь штабной землянки, узкие улочки Вышкува. На мгновение машина врезалась в облака задрожала скользкой неприятной дрожью. За плексигласом фонаря возник сырой клубящийся мрак. Трудно было вести шеститонный зеленый ИЛ-2, не видя земли по такому прибору, как радиополукомпас, Демин отвел от себя ручку управления, опустил нос машины, и тотчас же мрак поредел, в просветах облаков он увидел землю, исполосованную разбухшими дорогами, дождевую воду в балочках и кюветах, серые маленькие хутора с пашнями и левадами, какими была богата Польша при Пилсудском и Мосьцицком. Они были уже совсем близко от Вислы и от линии фронта, когда Пчелинцев доложил:
– Нас догоняет четверка ЯКов, идут «этажеркой»: пара выше нас, вторая – ниже.
– Отменно, – откликнулся Демин и тут же увидел, как два зеленых истребителя с красными звездами на коротких крыльях выскочили впереди его машины и, описав полукруг, набрали высоту стремительным боевым разворотом. «Нашему бы «илюхе» такую маневренность», – с завистью подумал Демин.
– Командир, мы над Варшавой пройдем? – раздался в наушниках голос Пчелинцева.
– Пройдем.
– Подойди поближе к центру.
– Это еще зачем? Я город только с краешка зацеплю.
– Николай, я тебя очень прошу – пройди над центром. Мне нужно для повести посмотреть на Варшаву. Понимаешь?
– Чтобы тебя черт побрал, фантазер, – выругался Демин без всякой злобы.
– Пусть поберет, но только доверни, – засмеялся воздушный стрелок.
Все, что было связано с клеенчатой тетрадью и работой Пчелинцева над повестью, как-то магически действовало на Демина. «Раз мы составляем карту расположения огневых средств, можно и доворотик к центру Варшавы сделать, – подумал он. – Притом кто заметит? А истребителям, чтобы не ворчали, скажу, что получил дополнительную вводную», – и окликнул по радио ЯКи:
– «Маленькие»! Делаем небольшой доворот на Варшаву.
– Удав-тринадцать вас понял, – совершенно спокойно ответил командир четверки сопровождения.
А Пчелинцеву действительно очень хотелось увидеть под крылом ИЛа центральную часть Варшавы, мосты через Вислу, описанные им в одной из глав повести. Однажды он видел их издалека. Ему показалось тогда, что фермы северного моста были разрушены, их арматура свисала вниз, и лишь мощные каменные быки поднимались из воды. У него даже фраза в этой главе была о том, что мост через Вислу с большой высоты напоминал огромную челюсть.
Демин превзошел все ожидания Пчелинцева. Он на бреющем промчался вдоль набережной Вислы и до того быстро развернулся над центром города, что зенитки не успели дать ни единого залпа. Совсем близко Пчелинцев увидел пустые, обугленные остовы зданий, скрещение нескольких широких проспектов, постаменты памятников по-кладбищенски пустые площади. И мосты он просмотрел хорошо. Даже успел просчитать на северном количество взорванных пролетов. Этот мост действительно был похож на обнаженную челюсть.
– Спасибо, Коля, – поблагодарил Пчелинцев летчика, но тот не отозвался, поглощенный пилотированием. Лишь минуту спустя услыхал сержант его голос сухой и требовательный:
– Идем в заданный квадрат. Возьми карту все зенитные точки отмечай и за воздухом, за воздухом повнимательнее!
Пчелинцев положил на колени планшет достал двуцветный красно-синий карандаш. «Тринадцатая» шла уже под самой нижней кромкой облаков. На бреющем так как они летели над Варшавой, было куда безопаснее вражеские зенитки не открывали группового огня зная что на такой высоте самолет малоуязвим. Сейчас же зенитки поставили на их пути целую завесу, и только умелый маневр Демина спасал машину от поражения. Пчелинцев видел светло-красные вспышки на земле; в балочках и на бугорках, на лесных опушках и даже в пустых покинутых домах – где только не маскировали свои зенитные точки фашисты! Он старательно наносил на карту маленькие синие крестики и так этим увлекся что с опозданием осмотрел в очередной раз серое пространство за высоким килем ИЛа. В этом пространстве, еще минуту назад совершенно чистом, шла пара «мессершмиттов».
На фюзеляжах зловеще желтели намалеванные питоны «Удетовцы», – подумал Леня и, бросив планшет, схватился за холодный металл турели. Ствол пулемета повинуясь его руке, медленно опустился вниз. Расстояние между более скоростными «мессершмиттами» и хвостом штурмовика быстро сокращалось. Пчелинцев уже отчетливо видел вражеские машины – патрубки моторов, диски вращающихся винтов. Один из «мессершмиттов» чуть приотстал и взмыл.
«Будет прикрывать атаку, – тоскливо подумал Леня, – оставшийся за хвостом откроет огонь». И, словно подтверждая это, второй истребитель вплотную пристроился к ИЛу, пристроился так, что Пчелинцев не мог его достать огнем крупнокалиберного пулемета. Леня несколько секунд видел за плексигласом фонаря худое, по-лошадиному вытянутое лицо немца, застывшую гримасу улыбки.
«Где же наши ЯКи?» – взволнованно подумал Леня, но, поглядев вправо и влево, увидел, что одна наша пара дерется с четверкой «мессеров», а другая еле-еле отбивается от шести. Гитлеровец, ухмыляющийся из кабины своего истребителя, снова приотстал и прильнул к прицелу. И тогда Пчелинцев отчаянно закричал по СПУ:
– Командир, пятнадцать вправо, десять метров выше!
Еле-еле успел Демин выполнить это требование стрелка. «Тринадцатая» набрала высоту, и трасса с «мессера» скользнула под ее животом. Но через минуту «питон» опять появился в хвосте. Леня в кольце прицела увидел желтый «кок» «мессершмитта» и дал длинную трассу.








