Текст книги "Газета День Литературы # 98 (2004 10)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Вернувшись в кабинет, Аля Ладыгина продолжила заполнение экспортных деклараций на отправку кондитерских товаров в Ташкент. Узбекский рынок развивался слабо. Местное производство восточных сладостей имело многовековые традиции, и внедрять в торговую сеть европейские бренды было затратным и хлопотным делом. Рабочую тишину нарушила вошедшая в кабинет Ольга Ивонина. Не обращая ни на кого внимания, она подошла к Наталье Никитичне. Поцеловав свой указательный палец, она приложила его к ее губам: "Меня посылают на переговоры с транспортниками. Железная дорога поднимает цены, и возникает необходимость поиска альтернативных перевозчиков. Трейлеры МЧС, военная авиация... Они тоже мечтают заработать.
Становится всё так дорого, что ума не приложу: как развивать бизнес? Как торговать с регионами? Каждый губернатор имеет местные правила по продаже «своих» и «чужих» товаров, мечтает сам полакомиться, и члены его команды на отсутствие аппетита не жалуются. Но я о тебе всегда думаю. Ты такая милая. Вот записка, в ней указан мой домашний адрес и номер мобильного телефона. После восьми вечера я тебя жду. У меня прекрасная музыка, волнительные помыслы и открытое сердце. Приходи!" Палец Ольги коснулся ее бровей, прошелся по носу, подбородку, опустился к груди. Тут карие глаза хорошенькой Ивониной заблестели, выдавая непреодолимое желание тут же обладать Натальей Никитичной. Под натиском чувств Ольга стремительно опустилась на колени Натальи и надолго впилась в ее губы. Молодых дам связал не только поцелуй, да и можно ли было назвать их такое страстное слияние этим достаточно обычным словом. Сейчас их бросило друг к другу то необыкновенное магнетическое притяжение, противостоять которому человеческое естество не в силах. Нет, это не была любовь. Это рвались наружу вожделение, похоть, что не ведают ни стыда, ни сомнений, ни границ. Их желание обладать друг другом, мужчиной, женщиной, всеми вместе и сразу, всеядность их либидо, выражались самым причудливым образом. Не душевные чувства двигали их поведением – плотский каприз властвовал над телами, бахвалясь собственным эротическим обжорством. Да, им обеим постоянно казалось, что этого мало, каждой хотелось большего, не в отдельные минуты, а всегда, вечно! Их бойкие, неистовые glossа совершенно не управлялись разумом, они возникали там, откуда берутся чувственные вспышки. Linguа встречались, чтобы ласкаться, сходились, имитируя борение влюбленных тел, расходились, чтобы опьянено прикоснуться к нёбу. Один пылко гладил зубы, другой пламенно прижимался к десне, облизывал всю слизистую, наполнял ее собственным ароматом, охмелевший, словно в оргазме, доставал горло, упиваясь волшебством эроса. Господь Бог так надолго отвел свой лик от граждан нашего замечательного мегаполиса, что они погрузились в неописуемое, всепоглощающее распутство и полную духовную опустошенность. Справедливо ли упрекать их в этом соблазнительном скитании по тропам прегрешений? Да и являются ли тропы таковыми? Впрочем, все упреки, пожалуйста, и к церкви! А кому не терпится, обращайтесь с претензиями к власти, а еще лучше, чтобы окончательно определиться, спросите самих себя. Может быть, разгул плоти окажется вовсе не таким уж страшным грехом. А совершенно новой формой познания мира! Но тут необходимо отметить, что тотальный блуд охватил не только москвичей, но молодую поросль многих городов Отечества. Не означает ли это, что мы, русские, нащупываем свой философский ответ на предостережение ученых, что, дескать, начался и прогрессирует шестой период естественного вымирания всех живых существ? Может быть, именно такая сладчайшая мания сохранит нас, спасет от исчезновения человечество? Правда, некоторые эксперты отмечают одну существенную особенность этого повального увлечения: бедность в душах является основной причиной, склоняющей людей к кипучему вожделению. Она быстрее и основательнее, чем бедность в карманах, изменяет моральные основы нескольких поколений. Но как связать тогда академические пророчества с эротическим бунтом граждан нашего замечательного мегаполиса? Когда в столице официально объявили о сборе за приличную плату использованных презервативов, так как несколько предприимчивых бизнесменов решили сделать эту продукцию многоразовой, когда другие деловые люди стали проводить соревнования на дальность струи эротического фонтана, третьи – увеличивать егесticus, объем груди, округлости бедер, устанавливать на языке и vagina пирсинги, под мышкой хирургическим способом подшивать стволы для сбора spermа, когда отдельные издательства стали выпускать пособия по национальным экзотическим приемам – повальное увлечение тотальным сексом повсеместно возросло. Оно овладело умами россиян. Если бы священнослужители вовремя заметили эти повальные тенденции и внесли бы изменения в свои библейские заповеди, то жители Москвы не так азартно и рьяно погрузились бы в нынешнее чувственное сумасшествие. Ну, в какой стране можно встретить в супермаркетах мужчин, покупающих вишневое или персиковое варенье с той лишь целью, чтобы обмазать им егесticus и в полном одиночестве смаковать это лакомство? Не пионерами ли мы стали в борьбе c природой! Не нужно ли нам обеспокоиться, что приближается период исчезновения видов?
Секс в жизни граждан нашего мегаполиса, пробиравшийся сквозь ветхие завалы ортодоксальных традиций православия и горьких иллюзий коммунистической идеологии, вдруг мощным потоком хлынул на миражи патриархальных семейных устоев. Вначале голос эроса звучал стыдливо и приниженно, затем сдержано, потом низко, но увлеченно. Разлом страны, вызвавший у москвичей вседозволенность – если империя разваливается, то почему не должны исчезнуть прежние моральные обязательства, – повысил этот голос. Тут же изо всех медийных источников послышалось уверенное, возбужденное многоголосье. 3атем голос перешел в крик, потом в вопль большей части жителей и приезжих нашего замечательного города. Блуд, беспутство, гульба, распущенность перестали сеять в обществе тревожное осуждение, а короткое время спустя уже не стали вызывать даже легкий трепет удивления. Нынче бунт тотальной вседозволенности вошел в сознание так основательно и прочно, что наглухо умолк мельчайший протест граждан великой Москвы. Порой кажется, а не егесtiсus ли закрыл рты нашим землякам? Надо же чем-то объяснить это загадочное, это преступное молчание. Авторы, щедро использующие в своих сочинениях ненормативную лексику, в давке выстраиваются перед камерами телеканалов. Спрос на них такой же рыночный и бойкий, как на путан, толкущихся по дороге в Шереметьево. Количество дам полусвета, ожидающих клиентов за отдельными столиками столичных элитных ресторанов, или молодых женщин и кавалеров, жаждущих случайного уличного знакомства для распущенного времяпрепровождения, множится, достигая невероятных размеров. Модельеры гордятся, что мастерят сексуальные одежды, парикмахеры – что создают возбуждающие прически. Хирурги лепят силиконовые груди, эротично подтягивают ягодицы, увеличивают и бунтарят егеcticus; косметологи, добиваясь сексапильности, устраняют эпителии. Чтобы эротизировать архитектуру тела, медики проводят липосакции; чтобы ножки выглядели аппетитнее, обувщики совершенствуют, вытягивают каблучки; для пролонгации орального секса дантисты ставят нежнейшие фарфоровые протезы; для усиления ощущения оргазма гинекологи имплантируют в самые нежные части причудливые шипы; сосками грудей и шляпкой егесticus массажисты нежат тела клиентов, улучшая их кровообращение и добрый нрав.
Половое распутство, торговля телом и обслуживание эроса стало у нас бытовой нормой, вполне приличным и обыденным, не вызывающим ни малейших возражений делом. Делом не только весьма прибыльным, но и востребованным всеми фибрами души. Одним словом, самовозрастающей манией.
Лена Краснова ОСТАНОВИСЬ!
– 1 -
Мы обитаем на планете,
Где гибнут брошенные дети,
Гремит, грохочет дикий рок,
Где человек так одинок!
Где царство самых темных сил,
Где совесть доллар заменил,
Где редко встретишь добрый взгляд,
И там и тут услышишь мат.
Где принято вершить дела
Убийствами из-за угла,
А в сердце, где жила мечта,
Зияет бездны пустота.
За свой, такой короткий век
Что ж ты наделал, человек?!
Господь нам жизни подарил
Затем, чтоб ты добро творил,
Чтобы земля цвела, как сад,
Чтоб каждый был друг другу рад.
Ты оглянись, остановись,
Опомнись. Богу помолись.
Не разрушай и не губи,
Родную землю полюби.
Чтоб мир не затопила кровь,
Чтоб в жизни нас вела любовь,
Старайся человеком стать,
Чтоб не губить, а созидать.
– 2 -
Кровь заливает планету.
Как же случилось такое?
Нам не уйти от ответа
Нет, нам не будет покоя.
Души убитых взывает,
Матери нас проклинают.
Всюду кресты и могилы.
Господи, дай же нам силы!
Будем судьёй себе строгим
Где мы свернули с Дороги?
Как же мы так заблудились
Что быть людьми разучились?
Гибнет планета живая.
Гибнет, людей призывая:
"Люди! Вы разве забыли,
Как вы когда-то любили?
Вам остаётся так мало,
Чтобы начать всё сначала!"
Руки отмойте от крови
И поспешите построить
Дом без страданья и муки,
Дом, где поселятся внуки…
Нет – всем военным походам,
Нет – и вражде и невзгодам.
Пусть же, любовью согрета,
Вновь расцветает планета.
Наталья Данилова КАК ТЕЧЁТ ЖИЗНЬ... (О повести Николая Дорошенко «Прохожий»)
Любой, кто относится к жизни серьёзно и считает себя ответственным за неё, не может не испытывать сегодня некую жизненную тревогу. Нам кажется, что жизнь, ускользнув от нас, окончательно отбилась от рук и побрела куда глаза глядят. Мы застигнуты врасплох в нашем пути и не ведаем, что будет с нами завтра. Тревожность будущего заставляет нас держаться начеку, быть бдительными. Но ради призрачного душевного покоя и ощущения безопасности мы силимся стать бесчувственными к уже привычному, увы, драматизму нашей жизни, прибегая к наркозу рутины бытия и косности души: проживём как-нибудь...
Но только тот, кто осознает благотворность этой пугающей дрожи в сердце – как соприкосновение с изначальной уязвимостью жизни, с той мучительной и сладкой тревожностью, которую таит каждое мгновение, если оно прожито до конца, до самой своей трепетной и кровоточащей сути – может ощутить поток живого времени и насущной жизни, уловить тайные шаги грядущего.
«Как течёт река – все видели; как течёт время – все знают; но только из нашей деревни можно наблюдать, как течёт жизнь», – зачин «Прохожего» Николая Дорошенко с первых строк задаёт высо-кий настрой повести.
Душевно радуешься, прочитав повесть: ещё одно произведение, выпадающее из серого множества, художественная проза, которую читаешь с проком для ума и сердца; ещё один современный писатель, который решился – из числа немногих смельчаков – разгадать тайну нашего времени по внутренней напряженности жизни: взялся различить в хаосе и запутанности живой действительности скрытую от глаз сиюминутную подоплеку событий, структуру времени.
Но одолевают и критические сомнения: как без ложной риторики и публицистичности воплотить этот дерзкий замысел? Как «художеством» проверить: ощущает ли в себе сегодняшний человек больше жизни, чем ощущали в прошлом, чувствует ли он нашу жизнь полнее и выше ушедшей? Или, напротив, считает её упадочной, то есть немощной, пресной и скудной? Трудные задачи.
Николай Дорошенко находит верный художественный подход к их решению: окунуться в жизнь и, увидев ее изнутри, судить о ней по её собственным законам изменчивости и неповторимости. Автор придает глубину и контрастность повествованию, используя безошибочный прием антитезы, заключенный в закон теории относительности: «Но любое движение лишь тогда по-настоящему обнаруживает себя, когда, наблюдая его настырность, сами мы вынуждены оставаться навсегда неподвижными».
Действие повести выстроено, как сильной рукой неспешно, но до предела натянутая тетива, а воображение читателя – та стрела, которая должна попасть в яблочко. При этом нет сложных сюжетных поворотов, немыслимых коллизий, необыкновенных героев – всё просто, как в жизни, но тем правдивей и драматичней.
Жила и жила себе, «забывшись в своём», некая южнорусская деревня, и никогда «не подумалось» ей, что можно жить по-другому. Но рядом в трех километрах от нее пролегла «тяжко гудящей стру-ной» трасса, своим непрекращающимся движением являвшая полную противоположность их степенной жизни. В сердца деревенских жителей вселяется тревога: задул ветер перемен и взвихрил их бытие как предвестник еще неведомой и исполненной тайных причин грядущей непогоды. Может быть, это будет затяжной ураган, который не оставит и следа от их привычной жизни? Или, дай-то Бог, налетит лишь шквал, поднимет пыль, согнет до земли стволы деревьев, снесет крыши, да и улетит восвояси – жизнь наладится, отстроится и пойдет своим чередом? Кто ведает?
Жители деревни застигнуты врасплох этой пугающей и смутной тревогой грядущих перемен. Их спокойное бытие стало непривычно шатким. Быстрота, с которой всё меняется, энергия и напор, с которым всё свершается, угнетают героев повести: нарушилась структура их времени. И степень их угнетённости – это мера разлада их жизненного ритма с ритмом своей эпохи: «Ах, как трудно, как же трудно стерпеть свой покой, если рядом всё куда-то спешит и спешит! Хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а всё равно, оно летит, плывет, ползет, свистит, гудит, ревет, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже только ты не знаешь, что вокруг тебя происходит…»
Н.Дорошенко чутко являет нам душевный надрыв своих крепких героев, от матушки-земли вскормленных: «Озираешься по сторонам, думаешь: „Боже мой! Ради чего не стало на всей земле покоя?!“ Но даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но – ни к чему во всех сторонах не причастную».
В повести ставятся самые болезные вопросы нашей жизни. Почему простому человеку начинает казаться, что всё главное происходит и решается где-то там, вдали от его дома? Почему он становится одиноким в мире, расширившимся до пределов? Почему – чувствует свою никчёмность и бесполезность в общем вихревом кружении жизни? Издержки быстрого роста нашей эпохи?.. Вот о чем вопрошает писатель, бережно исследуя деревенское бытие шаг за шагом времени.
Сначала исконность жизни, привычность и традиционность ее уклада: «…жили-были мы именно такими, какими нам выпало жить да быть», – начинают восприниматься деревенскими жителями как выпадение из современного мира: «…подозрительными своими глазами мы замечали вдруг, что и на телеэкране всё уже давно имеет посторонний для нас смысл; вот мол, глядите, никто в этом фильме не поднимается в пять часов утра, чтобы управиться со скотиной, топить печь. Никто не выходит в поле, чтобы гнуться там весь день под тяжким пламенем зноя…».
Так подспудно к героям повести приходит ощущение, что они живут не так: «Какие мы люди!.. Разве теперь так живут, как мы?..» Они видят, что их жизнь мельчает, съеживается (в деревне осталось не более двадцати дворов): «…раньше вокруг одной картофелины семь человек садились, а теперь ешь не хочу. А кормить некого!» Баба Олёна говорит о деревне: «Мы доживаем…»
Годы их жизни пролетают как одна минута, «не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце». Деревенские жители чувствуют себя утопающими во времени, бессильными выбраться на поверхность: «Год за годом проваливалось время – неслышное, беспамятное. „Слава Богу, живем!“ – иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из этих вот лет, уныривающих без следа». Пульс их жизни становится как будто слабым и вялым – безрадостно знать, что завтрашний день в основном повторит сегодняшний, шаг за шагом по пути, неотличимом от уже пройденного: «Песок о чугунок шуршал – шурш, шурш, шурш, – не гудела бы еще и дорога, кинула бы чугунок о землю баба Олёна, потому как казалось ей, что уже даже у времени нет охоты двигаться дальше». Замечательный образ «шуршащего» времени, уходящего в песок, в никуда.
Но рядом, не переставая, гудела дорога, и это постороннее для деревни движение жизни все-таки «хлестануло» и по ней, размыло ее, «так речные струи смывают с гладкого песчаного дна ненужный им бугорок».
Каждый из героев повести в этой «размытой» реке жизни выплывает по-своему: кто-то привычно гребёт по течению, кого-то закружило на стремнине, другого выбросило на мель, четвертый – захлебнулся, утонул. Баба Олёна умерла, вышли ее года. Трудолюбивого до неистовости Панкратия, не выдержавшего хозяйственного разора, постигло расстройство ума и скоропостижная смерть. Таинственный прохожий, нарушивший покой целой деревни и оказавшийся местным учителем, с нежной романтичной душой, – не выдержав «мерзостей жизни», спился.
Только внуки крепкого духом Ивана Макарова ничего не страшатся в водовороте нового течения жизни, даже чеченской войны, потому что, убежден автор, ничего они в своей жизни не видали такого, что было бы достойно их слишком азартного юношеского внимания.
Именно им передалась неисчерпаемая жизненная сила, взращиваемая энергией родной земли и от поколения к поколению копившаяся в жилах. Та истая сила, что плодит земную тварь, раскрывает цветы: «Земля весной, как и прежде, напитывалась влагой, а чуть солнце посильней припекало, выхлестывались из земли чистые, охочие к жизни побеги трав, пшеницы, ячменя, кукурузы, свеклы».
Пока эта чистейшая жизненная сила остаётся неизменной на земле, разве возможен упадок, гибель? Да и может ли быть окончательная и полная завершенность жизни, времени?
Одному Богу известно, что будет завтра, и это тайно радует нас, потому что лишь в открытой дали, где всё нежданно, всё возможно, и есть настоящая жизнь, подлинное течение жизни.
Петр Краснов ЦИВИЛИЗАЦИЯ И ТУПИК
«Цивилизация зашла в тупик. Дальше некуда…»
Когда заходит речь о мыслимом финале человечества, надо иметь в виду, что в окончательный, тотальный тупик и конец Лев Николаевич Толстой не хотел верить, и если заговорил о нем, то лишь как об угрозе, как о точке приложения усилий разумного человечества и своей идеи, своего миропреобразующего проекта – чтобы этой угрозы избежать. И в самом проекте этом эсхатологии как таковой «не предусматривалось» – да и откуда, если отрицалась божественность Христа и, значит, Его второе пришествие. К тому же, отрицая вроде бы на словах «прогресс», Толстой следовал на самом деле за позитивистским (Конта и Милля) естественно-научным течением мысли XIX века (которую сам же назвал как-то «уродливым произведением Запада») – возлагая все надежды на прогрессистское по сути самосовершенствование человека и общества с помощью волевого нравственного усилия, что и являлось ядром его учения.
Зато в полной мере присутствовала в самом Льве Николаевиче «личностная эсхатология», если так можно выразиться. То есть страх смерти, всем нам присущий, но Толстым осознаваемый со всей гениальной его чувствительностью и воображением. И она, личная эсхатология эта, имела многие последствия, на многое толкнула его, подвигнула… И, в каком-то смысле, средством окольного, относительного разрешения этой личной эсхатологической проблемы для него, как атеиста, стало его «учение» о некоем бессмертии «в лоне нравственности» – так сказать, в лоне некоего мирового безличного Разума. Как атеиста, да, – потому что пантеизм Толстого с признанием этого совершенно безликого и неопределенного Разума являлся ведь, собственно, не религией, а квази-философской установкой, не более. И не зря Энгельс трактовал пантеизм как «…местами соприкасающийся даже с атеизмом». Кстати, довольно часто говоря в последние два десятилетия своей жизни о Боге, Лев Николаевич, скорее всего, подразумевал под ним – даже и в ответе на определение Синода – как раз этот «субъект пантеизма», этот самый вселенский и, право, маловразумительный Разум.
Следовательно, если цивилизация заходит или зашла в тупик, надо ее из него вывести. Как? «А вот нa, возьми мое Евангелие!..» – вот суть идеи, проекта Толстого. Слова же эти были сказаны Толстым (Константину Леонтьеву) после посещения им оптинского старца о.Амвросия, который, по словам того же Льва Николаевича, «преподает Евангелие, только не совсем чистое…» Вот с моим, «чистым», и выйдете из тупика!
Грубо, самонадеянно? Пожалуй; а в том, что это – выйти – в принципе возможно, Толстой с некоторых пор не сомневался. Через нравственное усовершение себя и других выйти, путем морального прогресса (и – значит, хочешь-не хочешь, вместе со столь нелюбимым прогрессом научно-техническим), путем хилиастическим, повинуясь лишь эманациям любви со стороны мирового Разума и своей личной доброй воле; тут необязателен Христос не только как Бог, но даже и как пророк: достаточно Христа-человека, просто одного из учителей, указавших путь… ага, туда? Ну, спасибо, мы пошли тогда…
Чтобы подтвердить свои более чем оправданные этические претензии к человеческой и природной жестокостям мира, великий художник Лев Толстой очертя голову – иначе не скажешь – бросается в сравнительно чуждую ему область философских и миропостроительных концепций, в тот же давно «пройденный» человечеством пантеизм – и, несмотря на схоластически выверенную логику учения своего, вполне закономерно терпит в ней крах, пусть малозаметный для публики, выраженный и понятный ей, быть может, лишь в семейно-бытовом плане самого Толстого. Русская же философская школа этот проект, как минимум, не подтвердила, а большей частью и отвергла его рассудочную отвлеченность и самопротиворечивость, оставив Льву Николаевичу, по-нынешнему говоря, имидж «великого моралиста».
Прогрессистско-хилиастическое, утопическое начало в учении Толстого не то чтобы скрывается – нет, а держится как бы в некоторой тени; но оно-то и противопоставлено, идейно и жизнеустроительно, предельно трезвому учению Церкви о падшем едва ль не изначально, во зле пребывающем мире, радикальное – через Апокалипсис – преображение, пресуществление которого невозможно без Чуда, без Бога Христа.
Этот идейный псевдорелигиозный «волюнтаризм»: мы, дескать, как-нибудь сами, – возник, конечно же, из самых благих побуждений. И сам Толстой как «проповедник практического христианства, учитель нравственности» (Н.Н.Страхов), как явление зародился именно в лоне Православия, от него получив главный нравственный заряд, энергетику свою – но не как продолжение его, а как прямое отрицание. Диалектика – что скажешь еще.
Вопрос закономерный, простой, но заведомо без ответа: должен ли автор отвечать за последствия своего, скажем, учения? Ответ вроде бы и не нужен: мало ль какие практические выводы сделает из твоих умозаключений и построений тот или иной «ученик»… Но Толстой однажды ответил: «Это толстовец, то есть человек самого чуждого мне мировоззрения», – и в этом тоже своего рода признанье неудачи его столь широко обнародованного проекта. Но совсем другой вопрос, куда заходит логика и «энергия заблуждения» самого учителя, насколько это душевредно для него самого…
Должен признаться теперь, раз уж заговорил об этом, в давней своей нелюбви к повести «Хаджи-Мурат» – давней, еще задолго до перестроечно-реформатской судороги, пущенной по нашей родине. А в молодости, очарованный повестью этой, когда-то даже выбрал на экслибрис как символ – полусломанный живучий татарник…
И дело даже не в том, что – как позднее осозналось – совершено перевернутой во многом оказалась в ней реальная историческая ситуация, сознательно и тенденциозно перевернутой Толстым. Дело-то в том, в конце концов, как мы используем даденную нам на кончике пера власть, – властные и так описать, и этак… Речь о нашей ответственности перед правдой заходит – а это, согласитесь, сложнейший вопрос и важнейший, если не самый главный.
На вопрос, почему мы, «цивилизация», зашли в тупик, можно набрать множество ответов: объективных и субъективных, философских, социально-политических, морально-нравственных, религиозных, – и все они будут нести частичку истины. Но из субъективных, от нас впрямую зависящих: не потому ли, что лица-личности, ответственные за светофор, включают зеленый свет – на пути, ведущем в явный и заведомый тупик?
Со времен генерала Ермолова в достаточной мере показано и доказано, что предки нынешних «чеченских волков» (какой у них на знамени) веками грабили, не давали покоя всем окрестным племенам и народностям, пресекая затем и коммуникации России с христианскими Грузией и Арменией как частями единой страны. А ныне даже и саудовцы поняли, что ни о каком джихаде там, где исламу и двух веков нет и где он всегда носил довольно поверхностный, камуфляжный характер, речь не идет; ислам тут скорее необязательное приложение к обязательному родовому праву, адату, который безоговорочно доминирует над всякими «шариатами», введенными для привлечения «инвестиций» в войну со стороны мусульманского мира. А сама война, если за что и ведется, так это за элементарную «свободу разбоя» вполне бандитской чеченской верхушки. И это исчерпывающе доказывается совершенно беспричинным и жутким геноцидом 1992-94 годов над мирным, преимущественно русским, населением, когда только убито было, по самым минимальным данным ФСБ, свыше 30 тысяч людей, где неизнасилованной женщины, девочки не осталось… Жертвы здесь две: триста с лишним тысяч дочиста ограбленных и изгнанных русской и иных национальностей – и население чеченское, повязанное круговой порукой убийств и грабежей, которому потом испытать пришлось все последствия «умиротворения»…
Фикцией, мифом оказались и кавказские «законы чести», вовсю расхваленные и нами, и самими кавказцами. Известный руководитель службы безопасности Угрюмов, много лет (до недавнего времени) проработавший там и, кстати, весьма уважаемый местным населением, – и тот поражался вероломству и обману в их отношениях между собой, между семьями и родами, больше напоминавшими заурядный «воровской закон», что уж об отношении к «гяурам» говорить…
Наша же русская романтическая, да и реалистическая тоже, «кавказская» литература немало послужила почти двухвековому заблуждению прекраснодушного нашего читателя, наплодив штампов чужого «благородства», «чести» и «гордости» сверх всякой меры. Мера-то, однако, у каждого народа своя, «по роду его». Но какие могут быть понятия чести ли, благородства ли, когда после многих десятилетий более-менее добрососедского проживания, в конце ХХ века, приходят «по-соседски» к тебе, убивают тебя и семью твою, поселяются в твоем доме… Или когда летом 1942 года чеченская верхушка уводила сформированные в советских военкоматах роты в тыл, в горы, и они под руководством заброшенных туда немецких офицеров били в спину нашим войскам… И память о последовавшем потом выселении – не оправданье нынешнему геноциду русских: кубанских казаков в 20-х годах власть выселяла с неменьшей жестокостью – освобождая, кстати, «жизненное пространство» с жильем и имуществом для тех же чеченцев… И то, и другое делала тогда власть – а не русские и не чеченцы. А сейчас, то есть 12 лет назад?..
Но жертвы, повторяю, две. И они одинаково скорбны и невосполнимы, тяжелы. Но послушайте телевидение, радио и нынешнюю «демократическую» образованческую верхушку Чечни, почитайте российский официоз – жертва, оказывается, одна: так называемый чеченский народ. Геноцида над русскими как не было, нету.
Да, чеченский, шире – кавказский «синдром» – один из частных тупиков, из которых составлен, в свою очередь, один большой для России тупик. Но не нами и не однажды признавалось, что российский исторический, духовный тупик станет, не исключено, и тупиком земной цивилизации…
Но возвращусь на сто лет назад. Война, объявленная Львом Толстым несовершенству мира в лице ближнего «козла отпущения», а именно российскому государству и Православной Церкви, их историческим законам и догматам, была по своей сути вполне либеральной (и недаром поддержанной тогда либералами всех мастей) – а потому как тема более чем актуальна сейчас, в разгар очередной либеральной революции с конфискацией. И, обрушиваясь на «веру, царя и отечество», на патриотизм в том числе, на брак и семью, на многие прочие установления прогнившей цивилизации (а когда она была, спросить, не гнилой?), он не мог не противопоставить себя народному русскому большинству; и это, в свою очередь, не могло не отразиться на его художественном творчестве последнего десятилетия, на той же повести «Хаджи-Мурат».
И надо постараться, чтобы не увидеть во всей этой отлично выписанной тенденциозности противоположения гордых, полных некоего достоинства и некоей же чести горцев – и никаких, несмотря на обманчивое видимое разнообразие типов, а чаще просто жалких русских во главе с карикатурным царем, которому толстовской нелюбви досталось, пожалуй, куда поболее, чем некогда Наполеону. Можно было бы привести из повести много примеров этого противопоставления, и все не в пользу русских и их веры, их чести (за исключением Марьи Дмитриевны, сюжетного «резонера»); но, признаться, нет никакой охоты это делать – каждый может перечитать и увидеть их, да и, кстати, сравнить с совсем другим идейным контекстом «Казаков»… Совсем другим.
Впрочем, даже и такая явная тенденциозность не может, не в силах глубоко проникнуть в столь мощный пласт толстовского реалистического письма. И на поверку, при достаточно вдумчивом вглядывании в горские характеры и ситуации едва ли не бoльшая часть этих «чести и достоинства» оказывается дутой, исполненной ложными целями и средствами, ложной патетикой, где хваленый газават не отделить от заурядного жестокого грабежа и резни… Надо только знать объективную историю и той, и нынешней чеченских войн, а в особенности предысторию, причины их возникновения – и станет, в том числе, понятным калужский финал Шамиля. Ни тогда, ни теперь русские не собирались отнимать у чеченцев ни землю, ни свободу вероисповедания, самоуправления и мирной (подчеркиваю, мирной) жизни – условие было одно: не убивать и не грабить…
И Льву Толстому ничего бы не стоило художественно разоблачить весь этот «воровской закон» горцев, всё первобытное убожество и жестокость адата – если б захотел… Не захотел, мишень была другая; и даже, говоря по-нынешнему, подпустил «блатной лирики» в воспоминания главного персонажа…
Романтическое «кавказское очарованье» нашей публики начинает проходить, кажется, только сейчас – когда мы, наконец, воочию увидели всю грязную изнанку этого мира, всё вероломство и низость этих «рыцарей чести». Дорого далось нам это очарованье.