Текст книги "Свет женщины"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Глава III
Вход для артистов находился в переулке, который заканчивался тупиком, заставленным мусорными бачками, перед заржавленной металлической шторой ателье фотогравюры. Из проекционной доносились автоматные очереди и скрежет тормозов. Откуда ни возьмись, появился, громко мяукая, рыжий кот и стал тереться о мою ногу, подняв хвост трубой. Я почесал его за ушком. Он еще немного повертелся возле меня, а потом куда-то сгинул. Я открыл дверь. Швейцар читал газету о скачках.
– Будьте любезны, мне нужен сеньор Гальба. Он меня ждет.
Тот, совершенно невозмутимо, продолжал выискивать возможных фаворитов. Я ждал, спокойно и учтиво, а он, так же спокойно, не замечал меня. Неоновый свет ложился ему на лицо фиолетовыми пятнами. Закуток у него был метра два на полтора. Рядом с газетой стояла пустая бутылка из-под вина. Какие-то вещи, изношенные и засаленные, тоже ждали своего часа. Прогорклое одиночество потерянных вещей...
– Вы уже пробовали подать объявление? – спросил я.
Он, похоже, был удовлетворен тем, что его поняли.
– До конца по коридору, после кулис, вторая дверь направо. Вы ветеринар?
– Да, но сейчас я спешу. Я еще зайду к вам, попозже.
Навстречу мне попадались какие-то девицы с голой грудью, карлики-каскадеры. Проходя за сценой, я краем глаза заметил раджу в тюрбане: сплетая пальцы, он изображал на экране профиль Киссинджера[7]7
Г. А. Киссинджер – госсекретарь США в 1973-1977 гг.
[Закрыть]. Я задержался на минутку, посмотреть: он показывал теперь брата Граучо[8]8
Граучо Маркс – один из актеров квартета «Маркс Бразерс», прославившегося в американском комедийном кино 30-х гг.
[Закрыть] с его неизменной сигарой. Театр теней – моя слабость. Я взглянул на часы: ровно одиннадцать. По крайней мере половина пути уже пройдена. Молодой человек с очень длинными волосами и белесой бородкой сидел на стуле, окруженный пуделями. На коленях он держал шимпанзе, обезьяна облизывала палочку от мороженого. Все пудели были белыми, кроме одного – розового. Я остановился.
– Никогда еще не видел розового пуделя.
– Чего люди не придумают. Это краска. Сами можете попробовать.
– А где сеньор Гальба? Он указал пальцем нужную дверь. Сеньор Гальба, совершенно разбитый, утопал в кресле и осторожно вытирал потный лоб платком. Он был во фраке, и в сочетании с манишкой нос его (может быть, потому, что у страха не только глаза велики) становился прежде всего органом предчувствия, предвосхищения, разведывания, а не просто обоняния. Нос сеньора Гальбы был сейчас, что называется, в карауле.
Пудель лежал у ног маэстро, и лысая морда резко выступала из густой поросли серых кудряшек; глаза у него были впалые, с темными кругами. На гримерном столике, ярко освещаемом шестью электрическими лампочками, помещенными над зеркалом, стояло шампанское в ведерке, бутылка коньяка и еще одна, с минеральной водой. Тут же были пузырьки с лекарствами и пепельница, полная окурков. Сеньор Гальба улыбнулся мне, но глаза его смотрели все с той же тревогой: человек, который ждет. Мягким движением руки он любезно указал мне на табурет. Я сел.
– Как в Каракасе? – осведомился он.
– Обещаю, что позабочусь о вашем любимце, – начал я.
Он был пьян, но ему, очевидно, было не привыкать. Он вдруг посмотрел на меня свысока:
– С чего бы? Вам, стало быть, сказали, что это произойдет сегодня?
– Я только хотел ободрить вас.
– Позвольте, сударь, выразить вам мое удивление. Вы входите ко мне с таким уверенным видом и заявляете: "Я позабочусь о вашем любимце", как если бы знали – из достоверного источника! – что сегодня я выйду на сцену в последний раз. Там, в коридоре, вы... кого-то встретили?
– Да вроде никого.
– Ну конечно. Я так привык к этим порядкам в мюзик-холле, что все время боюсь опоздать: третий звонок, вовремя выйти на сцену, потом уйти, продолжительность номера, режиссер в кулисах, беспощадно уставившийся на свои часы...
– Послушайте, Гальба, я только сказал, что позабочусь о вашей собаке. Теперь вы можете умереть спокойно. Все будет в порядке.
– Вы что, издеваетесь надо мной? Знаете вы кого-нибудь, кто умер бы спокойно?
– Но ведь это может случиться и во сне, не так ли?
– Соло[9]9
Конечно (исп.).
[Закрыть], – ответил он. – Только этого мне и не хватало. Теперь я вообще глаз не сомкну. Кстати, Матто Гроссо отличный сторожевой пес. Я уверен, что он поднимет лай.
– Ваш номер... не знаю, как вы справитесь в таком состоянии.
– Ничего не остается. Жизнь, смерть... – Властным жестом он смел эти мешавшие ему пустяки. – Я просто говорю все, что должно быть сказано по этому поводу... Вы в этом убедитесь. Хорошо еще, что меня не понимают; иначе давно бы уже освистали и выгнали со сцены. Публика сочла бы себя оскорбленной. Она не терпит, когда с таким пренебрежением относятся к столь серьезным вещам. Что вы хотите, мы, великие артисты, все до единого обречены нести в себе свое послание, как закупоренная бутылка в открытом море. К тому же и моря-то больше нет, остались одни бутылки. У меня есть ассистент, Свенссон, Свен Свенссон – запомните это имя – молодой швед, он пишет диссертацию по философии в Упсальском университете о моей жизни и творчестве. Я вам весьма признателен, что вы отложили свою поездку, решив навестить меня. Вот что значит настоящий друг.
– Я стараюсь убить время, вот и все, – возразил я. – Вы позволите, мне нужно позвонить.
Он со спокойной учтивостью указал на телефонный аппарат и поднес ко рту бутылку с коньяком. Пудель не сводил с него глаз и дрожал. Я подошел к телефону и набрал номер. Никто не отвечал. Я нажал на рычаг, прерывая связь: больше я уже ничем не мог быть полезен. В зеркале, под электрическими лампами, я видел отражение человека с телефонной трубкой в руке, который два раза подряд набирает один и тот же номер, повторяя цифры, как шепчут имя возлюбленной.
Сеньор Гальба поднялся, не без некоторого усилия. Недостаток устойчивости он удачно восполнял умением держаться.
– Работа полиции в аэропортах налажена отлично, – заметил он. – Но если вам нужен, скажем, паспорт, я знаю кое-кого...
– Как вы догадались, сеньор? Он коснулся кончила своего носа:
– Глубокое знание порядка вещей в этом мире, сударь. Мы умеем распознать человека, загнанного в угол, мы – мой нос, моя собака и я сам.
Он вышел, пудель тяжело поплелся за ним. Несколько минут я стоял, размышляя о таком заведении, куда бы вас принимали, чтобы исследовать все ваши накопившиеся неприятности, ваше сознание, угрызения совести, воспоминания, страхи, а потом, нажав на какие-то кнопки, все стирали, оставляя, так сказать, чистый лист. У меня не было ни малейшего шанса выкарабкаться из этого самому по очень простой причине: я слишком любил в прошлом, чтобы в настоящем сохранить способность жить, довольствуясь самим собой. Это было абсолютно, органически невозможно: все, что делало меня мужчиной, принадлежало одной женщине. Я знал, что говорили о нас иногда, говорили почти с осуждением: "Они живут исключительно один для другого". Меня огорчала язвительность подобных замечаний, отсутствие в них и намека на великодушие, холодное безразличие к единению человеческих душ. Счастливая любовь одета в наши цвета: у нее, несомненно, миллионы приверженцев во всем мире. Наше братство обогащается каждой новой вспышкой радости. Смех ребенка или нежность влюбленных – всех согревают своим теплом, всем дают место под солнцем. А безнадежная любовь, которая лишает веры в саму любовь, – довольно странное противоречие. Я отыскал в кармане листок со счетом и набрал номер. В трубке раздался ее голос.
– Я только хотел вам сказать... я должен вам объяснить...
– У вас что, больше никого нет в Париже?
– Приходите. Не будете же вы до последнего вздоха слушать эту индейскую флейту... У них, в Андах, это естественно, на высоте в пять тысяч метров не дышат, там только дух испускать... Там – да, но не на улице Сен-Луи-зан-Лилъ... Я уверен, что, когда встречаются два незнакомых человека, как, например, мы с вами, все представляется возможным... Я ведь тоже достаточно пожил на свете, чтобы стараться любой ценой избежать этих белых пятен, где можно написать неизвестно что... Не беспокойтесь, я не стану говорить с вами ни о любви, ни даже о дружбе... может быть, только о взаимной поддержке... Нам нужно... развеяться, обоим... Да, именно развеяться... чтобы забыть...
– Послушайте, Мишель... Это ведь вы?..
– Да, это я. Помните, я вас толкнул, выходя из такси, и...
– Вы пьяны от горя. Что еще произошло?
– ...Я не смог уехать. Я пообещал ей уехать, далеко, чтобы не сорваться в любую минуту и не броситься туда, к ней... И не смог. Я, что называется, слабый, а у нас, когда мы любим женщину, слабость превращается в такую... силу, что... и вот, когда она должна умереть из-за каких-то... технических причин, да, слабый, изношенный организм... потому что слишком поздно это заметили и... Я вам уже говорил, что для нас, слабых, и любовь, и расставания, окончательные и бесповоротные, независимые от нашей воли, настоящие лавины мощи... принимают угрожающие размеры... нежности. Думаю, вы сильная женщина, не могу утверждать, я вас почти совсем не знаю; вот, хочу извиниться, что побеспокоил. Я только и могу, мадам, – заметьте, я опять обращаюсь к вам "мадам", чтобы еще раз подчеркнуть, что мы с вами совершенно чужие друг другу, – я только и могу, что признать свою слабость, потому что сила, мадам, думаю, она не на стороне слабых – видите, я нашел нужные слова, не лишенные к тому же самоиронии, а значит, не все еще потеряно...
Молчание. Я подумал, что она повесила трубку. Сильная женщина. Потом я услышал ее голос:
– Где вы?
– У сеньора Гальбы, в "Клапси"... сеньор Гальба, помните, которому не везет со страховками...
– Ждите меня в баре. Я сейчас.
Я сел за гримерный столик. Шесть выпуклых электрических ламп, бутылка коньяка. За всех влюбленных! За короля! Человек, потерявший свою родину женщину, составлял мне компанию по ту сторону зеркала. Он, другой, я, безродный. Тебя лишили твоей страны, старик. Твоих источников, твоего неба, твоих полей, твоих садов. И на всю мою страну не было другого такого места, как ее волосы, уголка более скрытого и надежного, чем даже мои детские тайники. Когда я видел эти белые локоны, то проживал такие моменты, о которых невозможно говорить иначе как о последней истине, смысле жизни, распространявшемся на все вокруг, даже на то, что ее не касалось; я мнил, что постиг наконец, от каких утрат, каких лишений шипы стали острыми, а камни твердыми. У меня была моя родина – женщина, и мне нечего было больше желать. Голос моей любимой, казалось, сотворен самой жизнью для собственного удовольствия; полагаю, жизнь тоже не может без радости: взгляните хотя бы на полевые цветы, как они веселы – с другими не сравнить. В наш дом в Бриаке время не входило, всегда покорно ожидая за порогом; этот ревнивый страж был так хорошо выдрессирован, что принимался лаять, только когда она, отправившись в поселок, долго не возвращалась. Я вовсе не хочу сказать, что те пути, которые преодолевала каждая пара с начала мира, могут составить самую длинную, самую широкую дорогу на земле. Я говорю о счастливом отсутствии всякой оригинальности, потому что счастью нет нужды выдумывать что-либо. Ничто из того, что нас объединяло" не принадлежало только нам и никому больше: что-нибудь необычное, единственное в своем роде, редкое или исключительное; было постоянство, нечто непреходящее, был наш союз, старше самой памяти человеческой. Не думаю, чтобы вообще существовало когда-нибудь счастье без терпкого привкуса незапамятной древности. Хлеб и соль, вино и вода, лед и пламя, нас двое, и каждый другому земля, и каждый другому солнце.
– Я часто думаю, что бы с нами было, если бы мы не встретились...
– То есть не переспали бы.
– Столько мужчин и женщин проходят, не замечая друг друга! И что потом? Чем они живут? Ужасно несправедливо. Я даже думаю, что, если бы я тебя не узнала однажды, я бы всю жизнь тебя ненавидела.
– Именно поэтому вокруг столько ненависти. Мы постоянно видим людей, которые ненавидят всех тех, с кем им не посчастливилось встретиться; то же называют дружбой между народами.
– А в шестьдесят, когда я состарюсь?..
– Ты, твой живот, твоя грудь, твои бедра?..
– Ну да. Это же ужас! Нет?
– Нет.
– Как это "нет"? Когда от меня только дряблая кожа и останется?
– Не бывает дряблой кожи, бывают истории без любви.
Наши ночи были островами. Мои губы свободно гуляли по пустынным пляжам горячего тела. Я боролся со сном: этот воришка отнимал у меня бесценные минуты.
– Не слышу, Мишель. Ты уткнулся носом мне в шею" ворчишь что-то, шепчешь. Что еще?
– Р-р-р-р.
– Изволь объяснить нормально, в чем дело, раз уж разбудил меня?
– Я ничего не говорил.
– Не говорил? Ладно. Что же это за мурлыканье в таком случае?
– Если я не кошка, уж и помурлыкать нельзя?
– Не можешь уснуть?
– Почему, могу. Но не хочу. Рядом с тобой слишком хорошо.
– Ну, иди сюда, ляг, вот так, теперь спи.
– Янник, как это возможно, столько лет прошло, а это осталось в нас нетронутым, как в первые дни? А ведь говорят, все проходит, ломается, надоедает...
– Да, у тех, кто только и может прийти, испортить и бросить...
– Что с нами, с тобой, со мной? Проблемы семейной пары и все такое?
– Проблемы семейной пары, что за ерунда. Либо есть проблемы, либо семья.
– Быть вместе – порой это кажется таким сложным делом, даже мучительным, все не клеится, протекает. И в один прекрасный день смотришь а ее и нет, пары-то...
– Слушай, Мишель, что это тебе взбрело будить меня среди ночи и говорить о каких-то мифических проблемах семейной пары? Твой бедный желудок не может справиться с паэльей?
– Я хочу знать, почему у нас нет этих проблем" что такого?
– Бывают неудачные встречи, вот и все. Со мной такое случалось. Да и с тобой тоже. Как, по-твоему, люди могут отличить настоящее от поддельного, если они умирают от одиночества? Встречаешь человека, пытаешься представить его интересным и полностью выдумываешь его, наделяешь качествами, которых у него нет и в помине, закрываешь глаза, чтобы лучше его видеть, он старается выдать желаемое за действительное, ты – тоже. Он – смазливый дурак? – вы находите его умным; он считает вас недалекой? – зато рядом с вами он – семи пядей во лбу; заметили вашу отвислую грудь? – не страшно, он найдет это своеобразным; вы начинаете чувствовать, что здесь пахнет деревенщиной? надо ему помочь; он необразован? – ваших университетов хватит на двоих; он хочет заниматься этим без передышки? – он вас так любит! он не слишком в этом силен? – что ж, это не самое главное в жизни; жмот, каких свет не видел? – у него было трудное детство; хам? – просто держится естественно. И вы продолжаете отбиваться руками и ногами, лишь бы не замечать очевидного, а оно уже режет глаз, это и называется проблемы семьи, одна проблема, строго говоря, когда мы не в состоянии дальше выдумывать друг друга; и тогда приходит время печали, злобы, ненависти, мы пытаемся склеить разбитое – ради детей или просто потому, что предпочитаем терпеть неизвестно что, нежели остаться наконец в одиночестве. Всё. Спи. Ну вот, я сама себя так запугала, что теперь не смогу уснуть. Включи-ка свет на минутку, хочу посмотреть на тебя. Уф! Это в самом деле ты.
Я смеялся, вспоминая, к тому же в бутылке оставалось еще немного коньяку. "Двадцать пять лет, Мишель, я жила, дышала, думала, не зная тебя, – чем я жила, чем дышала, что это были за мысли без тебя?.." Я заучивал наизусть эти письма, которые она посылала мне с воздуха и из транзитных портов, "обрывки вечности", как она их называла, столь банальными казались ей ее слова. Износившиеся слова со стертым значением, цепляющиеся одно за другое, складываясь в непрерывные цепи, уходящие в глубь веков, избитые фразы, ты была права, элементарная банальность, как те пресловутые признаки жизни, которые мы с таким рвением спешим отыскать на других орбитах Солнечной системы, основы основ, находящиеся под постоянной угрозой забвения из-за непрерывных катаклизмов, терзающих здравый смысл, вы ищете глубины, а находите лишь пропасти. Ночами, сидя в кресле пилота, я слушал знакомое нашептывание древнейшего чтеца у себя в груди; те же, кто потерял память, теперь не могут даже расслышать нашего старого суфлера. Люди высокого призвания, оставившие сиюминутное, кого вы спрашиваете, зачем вы здесь, что все это значит и почему вообще мир существует, – и сколько великих имен слышится в ответ и теряется в этом потоке сознания вопиющих! вы пытаетесь уверить нас, что так вопрошает вселенная, тогда как это всего лишь вопросы, звучащие внутри каждого из нас. Конечно, мы находились в физических пределах, пришлось разъединить наше дыхание, оторваться друг от друга и разойтись в разные стороны, раздвоиться и расстаться, в таких случаях всегда теряешь... Если у тебя два тела, непременно наступит момент, когда останется только половина.
– Разве я захватчица?
– Еще какая, особенно если тебя нет рядом. Я встал и распрощался со своим двойником в зеркале.
Глава IV
Я поднялся в бар, где было полным-полно японцев; впрочем, может, мне только так казалось, из-за усталости. Сеньор Гальба как раз был на сцене. Семь белых пуделей и один розовый сидели на стульях, свесив задние лапы, изображая барышень в ожидании кавалера на каком-нибудь балу супрефектуры. Сеньор Гальба стоял слева: фрак, черная накидка, складной цилиндр, белый шелковый шарф, сверкающая белизной манишка, трость с серебряным набалдашником... Он достал из жилетного кармашка сигару и сделал вид, что ищет спички. В этот момент на сцену вышел шимпанзе, деловой, с зажигалкой в руке, и направился обслужить хозяина. Сеньор Гальба предложил ему сигару. Тот взял, откусил кончик и закурил. Затянулся, посмаковал сигарный дым и удалился.
– Во дает, – сказал один японец рядом со мной.
Я удивленно взглянул на него.
– Джексон – самый большой шимпанзе нашей эры, – сказал бармен.
Сеньор Гальба сделал несколько затяжек, потом щелкнул пальцами. Вновь появился шимпанзе, подошел к проигрывателю, стоявшему на изящном столике, покрытом бархатной скатертью, и нажал на кнопку. Раздались звуки пасодобля, шимпанзе направился к розовому пуделю, сидевшему в кругу других пуделей, и пригласил его на танец. Розовый пудель соскочил с табурета, секунду постоял, переминаясь на задних лапах, и шимпанзе подхватил его за талию; тут я поспешил опрокинуть одну за другой сразу две рюмки коньяку, так как вид черного волосатого шимпанзе и розового пуделя, танцующих пасодобль El Fuego de Andalusia[10]10
«Андалузский пожар» (исп.).
[Закрыть], показался мне слишком явной и циничной насмешкой. Японцы смеялись, и белизна их оскала лишь подчеркивала темноту. Я облокотился на стойку, отвернувшись от оскорбительного действа, и встретил сочувствующий взгляд бармена:
– Вам плохо, месье?
– Ничего, пройдет, как только все это закончится.
– Сеньор Гальба считает этот номер творением всей своей жизни.
– Преотвратно, – заключил я.
– Совершенно с вами согласен, месье.
И все же этот ужас притягивал мой взгляд. Было что-то вызывающее, издевательское, почти враждебное в "творении" сеньора Гальбы, То, что это было "творением всей жизни", ничего не меняло; напротив: язвительные нотки лишь усугубляли все, что было в нем циничного и оскорбительного.
Пудель и шимпанзе носились вдоль и поперек по сцене, в свете прожекторов, под клацающие звуки пасодобля El Fuego de Andalusia.
– Бытие и небытие, – начал бармен. – Неаполь, объятый пламенем.
– Отстаньте. И без того тошно.
– Никогда не видел, чтобы шимпанзе с пуделем танцевали пасодобль, что-то новенькое, – произнес мой сосед-японец с сильным бельгийским акцентом.
Я взглянул на него:
– Вы из Бельгии?
– Нет, почему?
– Так, ничего. Это, верно, что-то со мной... Еще коньяк, пожалуйста.
– Не нужно бояться заглянуть в самую суть вещей, – сказал бармен.
– Почему он выкрасил его в розовый, этого пса?
– Жизнь в розовом цвете, – предположил бармен. – Немного оптимизма.
– Но почему пасодобль? Есть ведь вальс, танго, менуэт, классические балеты, наконец; ну правда, есть из чего выбирать!
– Вы правы, – согласился бармен. – Действительно, этого – хоть отбавляй. Мне лично нравится чечетка. Но понимаете, сеньор Гальба, он испанец в душе. Fiesta brava[11]11
Шумный праздник (исп.).
[Закрыть]. Весь в ярком свете. Жизнь, смерть, muerte, и все такое,
– Смрт, – вставил я.
– Что?
– Смрт, ползет по ноге, опаснее, чем ядовитый скорпион, вот и все.
– В жизни не видел лучшего номера дрессировки, чтоб мне провалиться! воскликнул японец с бельгийским акцентом.
Бармен, вытирая стакан, спокойно возразил:
– Это как посмотреть. Всегда можно сделать лучше. Нет пределов совершенству. Вы немного опоздали, тут недавно другой номер был. Человек-змея. Он складывался совершенно противоестественным образом, так что даже смог уместиться в шляпной коробке. Каждый изворачивается как может.
Бутылки стояли в ряд вдоль зеркала, и я видел, как шимпанзе с пуделем танцуют у меня за спиной. Еще я видел свое лицо, едва изменившееся. Всегда думаешь о себе лучше, чем оказываешься на самом деле.
Я спросил у бармена жетон, спустился в подвальный этаж и позвонил Жан-Луи. Я не виделся с ним месяцев семь. Я не верил в дружбу, которая всегда заканчивается одними разговорами. Янник не хотела ни расстраивать ближних, ни вызывать их сочувствие. И мы решили, что, кроме ее брата, никому ничего не скажем. В таких случаях поведение друзей, даже самых искренних, превращается в нелепый ритуал чередования робости, тревоги, неловкости; они усиленно это скрывают, стараясь в то же время держаться как можно более естественно и непринужденно, что в конце концов становится невыносимо. Десять лет Янник работала стюардессой на рейсах в Индию, Пакистан и Африку. "Там мне было бы легче, – пояснила она. – У нас люди отвыкли умирать". Вот мы и решили никого не беспокоить. Однако брата все же нужно было поставить в известность; не то чтобы они были сильно привязаны друг к другу" но она очень любила родителей, а он был единственным живым напоминанием о них. Ничего особенного он из себя не представлял, ограниченный малый, в постоянных мечтах о новой машине; а так как Янник была красивой, веселой и счастливой, мне всегда казалось, что он злился за это на сестру, как если бы она отобрала причитающуюся ему долю наследства. Узнав о ее несчастье, он сразу засуетился, стал говорить о каких-то чудесных операциях – их делали на Филиппинах прямо голыми руками, об одном своем друге – его отец прожил после этого еще десять лет, о сенсационных исследованиях – они должны были вот-вот закончиться; словом, не захотел ничего знать и повел себя как последняя свинья: наобещают что угодно, только бы их оставили в покое. Он даже проторчал два дня в Институте радиологии, проходя полный медицинский осмотр: он, видите ли, где-то слышал, что это наследственное. "Ничего, купит новую тачку и успокоится, сказала тогда Янник. – В сущности, это из-за меня он такой". Итак, я постепенно отдалился от всех своих друзей, взял в "Эр Франс" отпуск на полгода и в настоящее время находился в подвалах "Клапси", среди хаоса, который, кстати, можно было расценить и как проявление милосердия: он освобождал меня от необходимости платить по счетам реальности.
– Да, алло... Я его разбудил.
– Это я, Мишель... Дружба, сплотившая нас за двадцать лет полетов во все концы света...
– Ну, ты нахал, шесть месяцев прошло, больше...
– Если бы друга нельзя было оставить на время, это уже не считалось бы дружбой...
– Да, но почему ночью, позволь спросить? Полгода не звонил, мог бы пару часов и подождать... Или что?.. Что-то серьезное?
– Как Моника?
– Прекрасно, все остальные тоже. Что с тобой?
– Она всегда меня жалела, потому что я не могу плакать. Она говорила, что я не представляю, как это хорошо.
Он молчал. Должно быть, голос мой звучал надломленно. Как она сказала? "Сиротствуете без женщины..."
– Мишель, что с тобой? Сейчас же иди домой. Пропал, как в воду канул, а теперь... Да что происходит?
– Пасодобль. Черная обезьяна танцует пасодобль с розовым пуделем.
– Что за бред?
– El Fuego de Andalusia.
– Что?
– Ничего. Абсолютно ничего. Так называемый конкурс дрессировки, только мы не знаем, кто музыку заказывает. Они забрались на свой чертов Олимп, эту гору дерьма, и наслаждаются. Каждый должен объять необъятное, это их присказка, они требуют этого от нас. Знаешь, тут один так извернулся, что поместился в шляпную коробку. Один из нас, из тех, кто прогибается. Гнусные боги-макаки восседают на Олимпе из наших гниющих останков и забавляются. Вот. Это я и хотел тебе сказать. Все мы ходячие шедевры.
– Ты пьян.
– Нет еще. Но я стараюсь.
– Ты где?
– В "Клапси".
– Это еще что?
– Ночной клуб, всемирно известный.
– Хочешь, чтобы я пришел?
– Нет, что ты. Я так просто звоню, чтобы время быстрее прошло. Это скоро закончится. А может, уже закончилось.
– Что ты там забыл, в своем "Клапси"?
– Жду одну знакомую, ей тоже плохо. Мы решили создать общество взаимопомощи. Извини, что разбудил тебя.
Жан-Луи молчал. Настоящий товарищ. Помогал мне убить время.
– Как Янник?
– Мы расстались.
– Не может быть. Ты что, смеешься? Только не вы двое.
– Она ушла от меня сегодня ночью. Наверное, поэтому я тебе и звоню. Мне нужно было кому-то сказать об этом.
– Не верю. Вы были вместе, дай бог памяти... двенадцать, тринадцать лет?
– Четырнадцать, с небольшим.
– Я никогда не встречал такой пары, как ваша. Такой...
– Неразделимой?
– Просто не верится! Ну хорошо, поссорились; только не говори мне, что это окончательно.
– Это окончательно. Она уходит. Мы никогда больше не увидимся.
– В каком она рейсе сейчас? Эй! Ю.Т.А.![12]12
U.Т.А. – Объединение воздушного транспорта (фр.).
[Закрыть] Мишель! Алло! Ты слушаешь, Мишель?
– Да. Я здесь. Извини, что разбудил, но... не было другого выхода. Мы всё долго обсуждали, спокойно... пока наконец это не стало пыткой. Мы решили порвать одним махом. Никакой агонии, бесконечно незаживающих ран. У нее еще оставалось немного женского тщеславия. Нет, просто гордости, достоинства. Это дело чести – не позволить издеваться над собой. Они заставляли нас ходить на задних лапках, надрессировались, довольно. Однажды, старик, мы сами возьмем кнут в руки, и он будет плясать под нашу дудку, как бишь его... какой-нибудь сеньор Гальба. В ней был этот отказ, этот... вызов. Честь существует, Жан-Луи. Честь человека, клянусь тебе. Они не имеют права так поступать с нами. И она не хотела быть игрушкой в чьих-то руках, позволить растоптать себя. Конечно, мы могли бы продержаться еще немного.
Протянуть еще месяц, неделю. Ждать, пока нас обоих не скроет с головой. Но ты ее знаешь. Она гордая. И мы решили, что я уеду в Каракас, и она тоже отправится куда-нибудь далеко-далеко...
– Нет ничего более мучительного, чем пара, которая распадается, но все плывет по воле волн, тогда как лодка уже дала течь и вот-вот пойдет ко дну... В таких случаях, конечно, лучше разом покончить со всем.
– Но знаешь, то, что разбивает пару, в итоге еще больше ее сплачивает. Трудности, сначала разделившие двоих, в конце концов их объединяют; в противном случае они и не были парой. Два несчастных человека, которые ошиблись, переводя стрелки, и оказались на одних путях...
– Никогда бы не подумал, что ты и Янник...
– Мне самому не верится. Это противоестественно.
– Извини, что я спрашиваю об этом, но... может, есть кто-то другой?
– Не знаю. Совершенно ничего не могу сказать. Я неверующий, ты знаешь, но, может быть, где-то сидит эта сволочь, не знаю...
– Мишель, ты расклеиваешься буквально на глазах... Я тебя спрашиваю, есть ли у Янник другой мужчина.
Я не понимал. Я уже ничего не понимал. О чем он спрашивал? Что я ему ответил?
– Прости, старик,... я немного не в себе. Уже не соображаю, о чем ты говоришь. Правда, извини, что разбудил, но... я пьян. Да, точно, набрался по самое горло. Я не должен был поднимать тебя с постели... Я запаниковал...
– Запаниковал, ты? Забыл, верно; как у нас загорелись оба мотора? И еще две сотни пассажиров на борту...
– Да, но гораздо труднее, когда некого спасать...
– Ты правда не хочешь зайти к нам? Тут рядом Моника, можешь сказать ей словечко.
– Нет, все образуется; у меня скоро самолет... улетаю с одной знакомой. Янник очень хотела, чтобы мы летели вместе...
– Женщины, мне их не понять.
– Не говори ерунды, они – единственное, что поддается пониманию и имеет смысл, здесь, на грешной земле...
– Она уходит, но не хочет оставлять тебя одного, так?
– Да. Она прекрасно знает, что я не могу жить без нее.
– И посылает вместо себя подружку? Ну знаешь, у меня одиннадцать тысяч летных часов, но... чтобы на такой высоте!
– Я эгоист. Эгоизм, кроме всего прочего, означает еще и то, что ты живешь для другого, что у тебя есть смысл жизни.
– Для меня это слишком сложно... Мишель? Ты еще там? Тебе нужно поспать, старик.
– Ничего, скоро пройдет, я тут жду кое-кого... Я только хотел тебе сказать, что Янник...
Но я не мог позволить себе эту низость, хоть бы она и принесла облегчение. У Жан-Луи обостренное чувство ответственности. Он не раздумывая бросился бы выполнять свой долг, позвонил бы в службу спасения; и тогда, вместо того чтобы дать одинокому паруснику мирно отчалить, мы бы получили еще месяц-другой этой отвратительной дрессуры, предоставив смерти точить клыки.
– Я только хотел сказать, что, когда все отдал одной женщине, понимаешь, что это всё неистощимо. Если думаешь, что все кончено, когда теряешь единственную любимую, значит, ты не любил по-настоящему. Одна часть меня загнана в угол... но другая уже на что-то надеется. Этого не разрушить. Она вернется.
– Я тебе твержу об этом с самого начала.
– Она вернется. Нет, конечно, она уже не будет прежней. У нее будет другой взгляд, другая внешность. Она даже одеваться будет по-другому. Это нормально, естественно, что женщина меняется. Пусть она будет выглядеть иначе, пусть у нее будут седые волосы, например, другая жизнь, другие беды. Но она вернется. Может, я только горланю, один, в темноте, чтобы подбодрить себя. Уж и не знаю. У меня немного с головой что-то... Я позвонил, я говорю с тобой, потому что не могу думать, а слова как раз и нужны для того, чтобы выручать нас. Слова, они как воздушные шары, удерживают на поверхности. Я звоню тебе, чтобы ухватиться за спасительную ниточку. Янник больше нет, и все вокруг наполнилось женщиной. Нет, это не конец. Со мной не кончено. Когда говорят, что кому-то конец, это лишь означает, что он продолжает жить. Нацизм существует и без нацистов, и угнетение продолжается, не опираясь уже ни на какие силы полиции, и сопротивление может быть не только с оружием в руках. Боги-знаки пляшут у нас на хребтах, скрываясь под покровом судьбы, рока, слепого случая, а мы проливаем кровь, чтобы они могли напиться. Может быть, они собираются там каждый вечер и смотрят вниз, оценивая развлекательную программу дня. Им необходимо смеяться, потому что они не умеют любить. Но у нас, у нас есть наше знамя людей, наша честь. А честь и состоит в том, чтобы отвергать несчастье, это – отказ от безропотного приятия всего. Именно об этом я говорю тебе, об этой борьбе, об отстаивании своей чести. Я вспомнил сейчас, с каким достоинством Янник слушала то, что говорил доктор Тенон – о детской лейкемии, о болезни Ходжкина и прочих несчастьях, которые уже побеждены наукой: все это относилось не к ней, нет, но к нам. Речь шла о нас. Не знаю, понимаешь ли ты, что значит это слово, оно как вызов, как надежда, как братство. Мы вырвем им зубы и когти, мы сгноим их на этом зловонном Олимпе, а на их пепелище разведем праздничный костер... Пока, старик, мы еще встретимся, обязательно!