Текст книги "Корни неба"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– В Каире только и ждут вашего выступления. А если вы здесь задержитесь, не разъяснив общественному мнению истинного смысла красивой легенды о Мореле и его слонах, она так глубоко укоренится в воображении массы, что вы уже не сможете истолковать ее по-другому...
Вайтари горько усмехнулся.
– Было бы все же забавно, хоть и страшновато, если бы французы выпутались из создавшегося положения при помощи нескольких законов об охране природы... А они на это способны. К тому же признаюсь, – если бы я не знал Мореля так хорошо, как знаю, я счел бы его агентом Второго Отдела, посланного прикрыть красивой дымовой завесой истинное положение в колониях... Кажется крайне подозрительным, что столько людей и во Франции, и в других местах способны принимать близко к сердцу судьбу африканских слонов...
Хабиб целомудренно потупил глаза, чтобы скрыть насмешку. Вид этого негритянского Наполеона в военной блузе, наброшенной на плечи, перед своей жалкой "оперативной" картой, в пещере, затерянной в недрах гор Уле, – без оружия, безо всякой поддержки, без партизан, – обладавшего всего лишь глоткой трибуна, которую могли по достоинству оценить только во Франции, со своей тягой к величию и мечтой о роли в Истории с большой буквы, со сжатыми кулаками – символом могущества, которого тот жаждал, – от души его потешал. И теперь, когда он, двигаясь следом за Идриссом, глядел на горы, при мысли о негре, который дожидается, прячась в пещере, чтобы весь мир признал его власть, Хабиба то и дело обуревал могучий затаенный смех. Все они, как видно, кончат тюрьмой, но это не вызывало у него неприятных ощущений; он пережил в тюрьмах несколько счастливейших дней своей жизни, если брать ее сексуальную сторону. Хабиб обладал полнейшей уравновешенностью, моральной и физической; он даже чувствовал, как все его тело, всю кровь пронизывало удивительное ощущение бессмертия; вот тогда он выражал чувство полноты бытия, откинув назад голову и разразясь безмолвным хохотом – открытый рот, зажмуренные глаза, – эту гримасу никто толком не понимал, но она была просто проявлением его жизнерадостности, уверенности в том, что он в своей стихии. Ему и поручил Вайтари следить за Морелем, обеспечить "тем или иным способом", чтобы тот не попал живьем в руки властей, отправляясь на свидание, бывшее, вероятно, просто ловушкой; но Хабиб не имел дурных намерений в отношении к человеку, защищавшему красоту природы, наоборот, он весьма его забавлял. Ему хотелось присутствовать при том, как этот мечтатель получит свой неизбежный урок. В глубине души Хабиб был просветителем-моралистом, ему нравилось, когда тщета, ничтожность человеческих притязаний бывали поняты и разоблачены. При необходимости он был готов ускорить события, – только чтобы прочувствовать смак жизни. А пока следовало остерегаться Идрисса и его внимательного, застывшего взгляда, на который Хабиб предусмотрительно отвечал дружеским подмигиванием. Старый проводник был, несомненно, одним из лучших следопытов в ФЭА, и то, чего он не знал о джунглях, не стоило и знать. С ним надо было вести себя осторожно. Его давно уже считали покойником, и сообщение о том, что Идрисс, можно сказать, вернулся из загробного мира, чтобы присоединиться к "партизанскому движению" Мореля и защищать бок о бок с ним слонов, вызвало и на террасе "Чадьена", и в других местах яростные споры и возгласы недоверия. И в первую очередь у Орсини; сам Орсини клялся, что это невероятно, немыслимо, Идрисс ведь служил у него, он своими глазами видел, как проводник хирел, старился, словно точимый какой-то злой немочью – "ведь все они сифилитики, не так ли?" – и в конце концов ушел в лес, как все одинокие старые звери в предчувствии смерти.
– А если предположить, что недуг, о котором вы говорите, был... чем-то вроде угрызений совести или тоски при виде земли, которая опустела, лишившись громадных табунов животных, которые он еще помнил?
В ответ на такое легковерие, глупость, на такое довольно типичное и довольно опасное непонимание негритянской души голос Орсини обретал свои самые звучные ноты. Вот оно, вот оно! – он узнает вас, сочинителей легенд! Не хватало только призрака Идрисса, вернувшегося на землю, чтобы защищать зверей от все более и более совершенного оружия. Он разразился коротким смешком – полувскриком, полупесней ненависти, выждал мгновение, а потом завел волынку снова, с непреклонной уверенностью человека, всегда попадавшего в цель. Его просто поражает, до чего эти молокососы, только что приехавшие в Африку, ничего не смыслят в душе туземца, – выражение "душа туземца" в устах Орсини вызвало не только изумление присутствующих, но и немалое любопытство: что же по этому поводу мог сказать Орсини? Для тех, кто уже почти сорок лет ежедневно изучает душу туземца, кто, в каком-то смысле, сделал это своей профессией, совершенно ясно, что слоны для черных – просто-напросто ходячее мясо, тухлятина – то, чем они, когда могут, набивают брюхо. Сама мысль о том, что профессиональный следопыт вроде Идрисса вдруг станет мучиться чем-то вроде романтического раскаяния, душевной смутой, тоской при воспоминании о животных, которых он выслеживал, – такая идея могла родиться только в головах слабоумных с изломанной психикой, а они источник всех наших бед и тут, и, между прочим, повсюду. Для Идрисса, как и для всех негров, каких он знал, – а он знал их немало, слон прежде всего пять тонн мяса, да к тому же еще и слоновая кость, если есть возможность получить ее даром. Бредовая мысль, что Идрисс вернулся, чтобы бродить на месте своих преступлений, оплакивая гибель Африки, которую когда-то знал, – хорошо характеризует людей, отправляемых сегодня в Африку, и вообще причины того упадка, к которому мы пришли, – имеющие уши да услышат, особенно господин комендант, призванный следить за безопасностью колонии.
– Но в конце-то концов, – заметил кто-то, не столько по убеждению, сколько из желания заставить Орсини привести свои главные доводы, те, при которых он испускал самые пронзительные крики, демонстративно скрипел зубами и распевал песни злобы и ненависти – они отдавались неожиданным эхом в африканской ночи, – ведь у африканского охотника не в первый раз наблюдаешь душевный надрыв и угрызения совести, и если Идрисс действительно был выдающимся следопытом, разве нельзя предположить, что ему довелось испытать необычные переживания? А тогда стоит ли удивляться тому, что он оказался рядом с Морелем, желая защищать то, что, как видно, ему дороже всего на свете и что – нечего отрицать – быстро уходит в небытие в результате совместных усилий охотников и прогресса? Вдобавок жители деревень уле узнали Идрисса в свите Мореля: белая чалма и синий балахон; его узнали древние старики, которые разговаривали с ним, а потом уверяли, будто он ничуть не изменился, у него все то же лицо, лишенное возраста, отмеченное арабским происхождением, словом, что это на самом деле он; негры твердо стояли на своем. Но Орсини вовсе не желал вести себя так, как от него ожидали; он хорошо рассчитывал свои театральные эффекты: "Ну ладно, он и не утверждает, что Идрисс умер, – пускай он снова идет по следу, оберегая джунгли и последних слонов, сохраняет связь с животными, которые были ему столь дороги, борется с ограблением Африки или, вернее сказать, удачно питает легенду, – ведь все дело в том, чтобы окружить обычный маневр бунтовщиков и политических поджигателей легендарным ореолом; вот для этого-то призрак Идрисса и появился из потустороннего мира, чтобы пойти рядом с Морелем и помочь тому разжечь святой огонь борьбы за независимость Африки против ее постыдной эксплуатации, размахивая факелом свободы; что, конечно, придает Морелю неотразимый авторитет в глазах суеверных туземцев, нечто сверхъестественное к величайшей выгоде тех, кому он служит; легенда о возвращении Идрисса на землю имеет только эту цель. Что же касается его, Орсини д'Аквавивы, старого африканца из той породы людей, которые, кстати сказать, как видно, уже не нужны, то он, зная и негров, и слонов (у него на охотничьем счету пятьсот животных, и считал он только самых лучших), сейчас пойдет спать, надеясь, что его извинят, однако не желает, чтобы ему морочили голову и втирали очки, а поэтому позволит себе пожелать любителям легенд спокойной ночи, хотя и должен по доброте душевной их предупредить, чтобы они готовились к такому тяжкому пробуждению, которое им и не снилось, как это было в Кении". Орсини кинул деньги на стол, – тут были люди, от которых он не примет даже угощения, – и ушел; африканская ночь поглотила несколько самых звучных его выкриков. Но вовсе не призрак ехал сейчас за Морелем через заросли бамбука, а именно тот, кого старший из братьев Юэтт прозвал "величайшим следопытом всех времен", а в его устах это означало тысячу слонов, убитых за сорок лет. В синем балахоне и белом шарфе, обмотанном вокруг головы, с гладким, если не считать двух глубоких морщин от горбатого носа до уголков губ, лицом, возраст которого мог определить разве что геолог, с неподвижным взглядом под веками, лишенными ресниц, Идрисс неотступно сопровождал француза и помогал ему пробираться сквозь чащу, вот почему тот так легко избегал преследователей. Взгляд Идрисса был устремлен вниз, на тропу, но Хабиб чувствовал на себе внимание араба. А между тем он вовсе не собирался убивать Мореля, чтобы тот не попался в руки властей. Его нисколько не увлекали честолюбивые замыслы Вайтари, он был всего лишь капитаном дальнего плавания, которого превратности бурной морской профессии закинули в эти неспокойные воды. Хабиб связался с Вайтари в ту пору, когда тот занимал официальное положение, и стал поставлять ему оружие для "опорных пунктов". Под угрозой ареста в Форт-Лами, после взрыва грузовика с гранатами, он пристал к партизанскому отряду только потому, что не смог сбежать в Судан. Его постигла серия неудач. Болезнь молодого де Вриса была одной из них, – ливанцу она очень досаждала и даже слегка тревожила. У него было ощущение, что подопечный ускользнет у него, так сказать, из рук и лишит одного из самых больших земных наслаждений. Требовались врач и уход, а он не был уверен, что де Врис дотянет до Хартума, даже если его тащить на носилках, что никак не облегчит дороги. Единственное, чего не мог понять Хабиб, как можно заболеть, потерять здоровье – физическое или душевное, усложнить себе жизнь. Он недоуменно прищелкнул языком, покрепче натянул на голову фуражку и ударил каблуком в бок лошади, чтобы не отстать.
XXVI
Полуденный свет был настолько ярким, что все, на что он падал, теряло окраску; виднелись лишь черные или серые очертания трав, мимозы, термитников, холмов, бамбука, а дальше, в конце тропы – неподвижного стада слонов, дремавшего от дневной жары. Морель придержал лошадь и минутку постоял на пригорке, в царстве раскаленного пепла. Слабые порывы ветерка доносили с востока острые запахи пожаров, которые постоянно происходят в саванне; огонь живет в Африке своей жизнью – и царственной, и потаенной, вспыхивая в зарослях и деревнях каждое сухое время года, и эти внезапные вспышки словно потешаются над похвальбой человека, который якобы изобрел огонь. Над головой пролетел марабу, медленно описал круг, словно произвел разведку, а потом все живое вокруг почуяло присутствие человека и стало обращаться в бегство, заражая ужасом друг друга. Как уже знал Морель, страх на десяток километров в окружности опустошит целый угол Африки от всего того, что имело возможность познакомиться с человеком, каков он есть. Он, как всегда, почувствовал жестокую обиду при мысли об этом бегстве, но тут же посмеялся над собой, вспомнив старую мечту стать у животных своим, быть ими принятым, допущенным, увидеть наконец птиц, которые не разлетаются при его приближении, газелей, которые продолжают мирно щипать траву на его пути, и стада слонов, спокойно разрешающих подойти так близко, что можно до них дотронуться. Хабиб за спиной крикнул своим низким голосом, который становился еще зычнее от сдерживаемого смеха.
– Чего же вы хотите, – вы один из нас, звери это знают и не предлагают вам: пожмите мою лапу. По месту и почет.
Морель начал испытывать к негодяю-ливанцу искреннюю симпатию; в его откровенном цинизме была какая-то убедительность; видимо, он обрел ее благодаря профессиональному постижению человеческой породы; и когда Хабиб, закинув голову к небу и зажмурив глаза, разражался хохотом, этот хохот выражал такое мнение о человеке, которое ничто не могло ни опровергнуть, ни поколебать. Морель кинул на него дружелюбный взгляд и пустил лошадь вперед, сквозь травянистые заросли, ставшие столь густыми, что животные вздергивали головы, чтобы не поцарапать ноздрей, и били копытами, чуя запах дикого зверя или его логово. Всадники обогнули бамбуковый лесок и выбрались на дно высохшего болота; дожди запаздывали, поэтому колодцы и источники на отрогах земель уле превратились в едва влажную глину, которая быстро твердела. Слева, метрах в ста, среди мимоз и шиповника, там, где начиналась саванна, тянувшаяся добрых триста километров, они увидели неподвижные фигуры слонов, похожих на гранитных идолов, оставленных поборниками какой-то исчезнувшей веры. Только два или три самца с огромными бивнями медленно кружили по растрескавшемуся дну болота, временами поднимая хобот и принюхиваясь, в надежде почуять влагу, предвестье дождя. Морель знал, что болото – сезонная стоянка слонов, поднимающихся к озеру Мамун; их обычный маршрут в это время года – они шли от Мамуна к Южному Бюрао, Яте, Нгесси и Вагаге, где наверняка найдут воду, даже в самую большую сушь. Во время засухи 1947 года весь этот район был объявлен властями "заповедником"; в течение нескольких недель там наблюдали самые большие скопления животных, которые когда-либо видели люди, – в ту пору газеты называли это "зрелищем земного рая" – надо было лишь спокойно выждать у границы запретной зоны, чтобы обзавестись отборными трофеями. Туда съехались со всего мира любители удачных выстрелов, зная, что оправдают свои издержки; за пять месяцев насчитывалось более пятидесяти экспедиций, стоило посмотреть на это сборище импотентов, алкоголиков и дамочек, которые эротически возбуждаются на бое быков и испытывают высшее наслаждение, когда держат палец на спуске ружья, нацелясь на стадо носорогов или на бивни прекрасного самца, – конечно, с профессиональным охотником за спиной – надо же подумать и о безопасности! Морель инстинктивно сжал кулаки и почувствовал, что у него от гнева раздуваются и бледнеют ноздри, как всегда, когда он терял самообладание; хотя сейчас бояться было нечего и ничто не предвещало беды. Случай с Орнандо имел благотворные последствия и любители мужественных забав теперь предпочитали другие места. Но по состоянию болота и нервозности вожаков стада чувствовалось, что засуха будет жестокой, быть может, даже необычайно жестокой: торчавший из высохшего дна голый, выжженный тростник показывал еще зеленой частью своих стеблей уровень ныне исчезнувшей воды. Испарение должно было происходить чрезвычайно быстро; Морель заметил, что вот уже два дня, как стадо слонов не высылает вперед своих дозорных, чтобы проверить дорогу и состояние полей, которые они намерены очистить. Казалось, что, наоборот, они движутся сплоченными массами без всякого ориентира. Он пытался себя успокоить, думая о том, что вода все же встретится животным по ходу их движения и что они смогут предаться празднеству на воде, которое он любил наблюдать сквозь заросли бамбука, – будут обливаться, перекатываться с бока на бок, опрыскивать друг друга из хобота или часами лежать в воде, томно шевеля хоботом и глубоко, удовлетворенно вздыхая. Он вынул из кармана табак и бумагу и, ласково щурясь и продолжая наблюдать за стадом, принялся свертывать сигарету. Ведь то, что он защищает, – это пространство, где все же отыщется место и для такой неуклюжей, громоздкой свободы. Увеличение площадей обрабатываемой земли, электрификация, строительство дорог и городов, исчезновение прежних пейзажей в результате поспешной, грандиозной деятельности человека, – последней, однако, полагалось бы остаться настолько человечной, чтобы те, кто продвигается вперед, позаботились об этих нескладных гигантах, которым, по-видимому, в грядущем мире уже не останется места... Неподвижно сидя в седле, он курил сигарету, умиротворенно любуясь животными, словно у него не было других забот. Стадо состояло голов из шестидесяти, а дальше, за бамбуковым лесом, на склонах горы виднелось другое. Пер Квист подсчитал, что в ФЭА и Камеруне живет не менее шестидесяти тысяч взрослых слонов из примерно двухсот тысяч составляющих поголовье африканского материка, – и надо учесть, что редко кто из них умирает от старости и не служит мишенью охотникам трижды, четырежды, а то и больше раз в своей жизни. Охрана полей и урожая абсурдное оправдание, потому что достаточно взорвать несколько петард, чтобы слоны никогда больше не пришли на это место; что же касается охотничьих билетов, любой старший егерь подтвердит, что если договориться, то пятнадцать-двадцать животных могут быть, что называется, отстреляны контрабандой. Сведение счетов между людьми, измученными все более и более рабским подневольным существованием, и последним, самым величественным воплощением одушевленной свободы, которое еще существует на земле, каждодневно происходит в африканской чаще. Трудно требовать от африканского крестьянина, которому не хватает мяса, чтобы он оказывал слонам почет; его бедственное положение делает борьбу за охрану природы еще более неотложной. Но каковы бы ни были трудности и многообразны задачи, несмотря на любые препятствия необходимо возложить на себя и эту дополнительную нагрузку заботу о слонах. Морель в этом деле не давал себе поблажки. Противник тотальной эффективности и абсолютной рентабельности, ненавистник жизненной системы, основанной на людском поте и крови, он сделает все от него зависящее, чтобы человек вставлял палку в колеса тем, кто признает только этот путь. Он защищал пространство, где то, что лишено высокой рентабельности и осязаемой прибыльности, могло бы обрести пристанище, защищал простор, неистребимая потребность в котором таится в душе человека. Это он понял за колючей проволокой концлагеря, и это знание, этот урок ни он, ни его товарищи не способны были забыть. Вот почему он вознамерился столь решительно вести свою кампанию по охране природы. И результаты ее пока обнадеживают; о ней говорят по радио, по телевидению и в газетах; он стал популярным героем, возбудил общественный интерес и постепенно все поймут важность того, что поставлено на карту. Морель продолжал спокойно курить, не сводя глаз с измученных, дремлющих животных. Он уверен в том, что добьется своего. Нужно только терпение, которого всегда недостает. Не счесть раненых животных, которые иногда годами ведут мучительную жизнь, бродя с пулей в теле, с гангренозной раной, которая все больше ширится от размножающихся в ней клещей и мух, но достаточно поговорить с братьями Юэтт, Реми и Васселаром, чтобы узнать, что они об этом думают. Три дня назад Морель сам застрелил животное, у которого пуля выбила левый глаз; слон мучился от раны, обнажившей черепную коробку, – Морель обнаружил его в русле Ялы, где гигант тщетно пытался облегчить свои страдания, облепляя лоб влажной глиной. Морель знал, что последние великие охотники преследуют раненых животных для того, чтобы добить их, а не потому, что считают опасными. Он был уверен, что эти люди в душе сочувствуют ему и при необходимости придут на помощь, дадут спрятаться. Страсть любителей африканских "редкостей" и "сувениров" вызывала у него возмущенное недоумение. Несколько дней назад он напал на кожевенный завод одного из "специалистов" по выделке шкур в этом районе и сжег его; кожевенника звали герр Вагеман, завод находился в нескольких километрах к северу от Голы. У этого Вагемана была одна особенность, несколько отличавшая его от других индийских, португальских и прочих – торговцев шкурами львов, леопардов и зебр, которых Морель преследовал с таким же упорством; герру Вагеману пришла идея, которой могли бы позавидовать изготовители абажуров из человеческой кожи в Бельзене. Он действительно придумал товар, о котором можно было только мечтать. Все очень просто, надо только иметь воображение. У слонов отрезали ноги, примерно на двадцать сантиметров ниже колена. И эти обрубки, хорошо обработанные, выпотрошенные и выдубленные, превращали либо в корзины для бумаг, либо в вазы, либо в футляры для зонтов и даже в ведерки для шампанского. Товар пользовался большим спросом, не так в самой колонии, где подобные украшения порядком приелись, как идя на экспорт. Герр Вагеман вывозил по несколько сот экземпляров в месяц, включая лапы носорогов и гиппопотамов, а также орангутангов, выделывая те под пресс-папье. Когда Морель напал на склад Вагемана, он нашел там восемьдесят уже выпотрошенных и подготовленных слоновьих ног и такое же количество лап носорогов и гиппопотамов, поставленных стоймя в сарае и похожих на кошмарный сон, на видение исчезнувших животных, на стадо чудовищных призраков. Он поджег этот склад, отсчитал старому купцу двенадцать ударов хлыста, выбил ему в придачу кулаком несколько зубов и, наверное, убил бы, если бы его не удержал Хабиб, обладавший чувством меры.
История наделала шуму и вызвала немало сочувственных откликов. Надо немного выждать, – под давлением общественного мнения новая конференция по защите африканской фауны непременно примет необходимые меры для охраны природы. Морель вспомнил слова, сказанные, когда он собирал подписи под своей петицией, Эрбье, начальником Северного Уле. Эрбье был человек спокойный, привыкший за долгие годы административной работы к нелегкой повседневности и склонный к обобщениям. Он надел очки, прочел петицию, аккуратно перегнул ее пополам и положил на стол.
– Милый друг, вы страдаете слишком благородным представлением о человеке. И в конце концов станете опасным.
Морель приподнялся в стременах, чтобы дать отдых натруженным ляжкам, оперся рукой о седло, докуривая сигарету, и продолжал наблюдать за стадом. Местные племена прозвали его Убаба Гива, что означало "предок слонов", и если эта кличка и вызывала улыбку, он не пожелал бы лучшего прозвища. Надо защищать африканских слонов, и пусть люди, особенно французы, постараются понять значение его кампании. Он в них верил, ведь вопрос касался непосредственно людей, отвечал традициям. Морель затушил сигарету о седло и внезапно, к удивлению Хабиба, который, подняв голову, прищелкнул языком – у него даже слюна потекла при виде фанатической надежды, горевшей в глазах этого сумасшедшего француза, столь уверенного в себе, – что-то замурлыкал и, натянув поводья, пустил лошадь, чьи копыта поднимали с сухой земли клубы пыли, сквозь камыш на восток. Поднявшись на холм с другой стороны, он обернулся снова, чтобы с таким восторгом улыбнуться слонам, что ливанец почесал за ухом и выругался, выражая этим восхищение знатока перед таким безумием и такой убежденностью в своей непобедимости. Потом Хабиб ударил каблуком свою лошадь, чтобы – по выражению, которое он употребил в разговоре с де Врисом, – сопровождать "того, кто еще в это верит" к месту встречи.
Через два часа они въехали в деревню и стали пробираться между хижинами. Подбежало несколько ребятишек, но взрослые старательно избегали смотреть на незваных гостей, что указывало на страх и явное нежелание вмешиваться в дела, которые, как они считали, касались только белых. Это привело Мореля в дурное настроение; непонимание огорчало, ведь он хотел, чтобы африканцы встали на его сторону. Как правило, при появлении отряда деревни пустели, и он обнаруживал там только старух и матерей с детьми. Он не понимал причин такой враждебности или такого страха. Ведь он всегда платил за пищу, которую просил, и после нескольких эксцессов вначале внушил своим людям, особенно Короторо с его дружками, что необходимо соблюдать дисциплину. Разве он не защищал самую душу Африки, ее целостность и будущее? А тем не менее он знал, что стоило ему отвернуться, как они принимались убивать слонов. Но он их не осуждал. Они не виноваты. Их толкала жестокая нужда в мясе, потребность в протеинах, в мясной пище; вот почему самой неотложной задачей, – и он не переставал это твердить в своих петициях, – оставалось повышение жизненного уровня африканских туземцев. Эта цель была частью борьбы, битвы за спасение слонов. С нее надо было начинать, если хочешь уберечь гибнущих гигантов. Однако Морель не мог забыть слов старого учителя-негра из Форт-Ашамбо, который с презрением отбросил его петицию:
– Ваши слоны – очередная выдумка сытого европейца, забота буржуа с набитым брюхом. Для нас слон – это ходячее мясо; когда вы нам дадите достаточно быков и коров, мы с вами поговорим и о слонах...
XXVII
У них было четыре лошади, три из них нагруженные оружием, боеприпасами, а четвертая – виски; когда кончатся последний заряд и последняя бутылка, Джонни Форсайт не знал, что с ними будет. Как говорится, полная неизвестность. Он недоуменно почесывал щеку, мысленно взирая на это непредставимое будущее, и время от времени кидал взгляд на девушку, ехавшую следом за ним по раскаленной местности, где даже тени казались уставшими до изнеможения. Он не знал, что их ожидает у цели, но надеяться можно было на все что угодно. Он захохотал и помотал головой. Быть может, он кончит, как и многие другие, моля небо о помощи, которую никто еще не получал, по крайней мере если речь шла о бутылке хорошего виски. Впереди была тьма, в которой могли таиться и французская тюрьма, и пуля в живот, и огорченное, глубоко огорченное лицо американского консула в Браззавиле: "Не забудьте, что здесь каждый из нас отвечает за престиж своей страны". Джонни Форсайта крайне интересовало, что бы почтенный чиновник сказал сейчас. Хотя этот консул, несомненно, был лучшим представителем двуногих млекопитающих, которых ему приходилось встречать. "Человек – млекопитающее, стоящее на двух ногах" – такое определение он прочел однажды, перелистывая словарь, валявшийся у его друга, чернокожего учителя из Абеше. Форсайт снова хохотнул и мотнул головой.
– Вам надо поменьше пить, майор Форсайт, вы так долго не выдержите.
– Не бойтесь, я брошу пить, как только окажусь среди слонов. Пьянствовать меня вынуждает общество себе подобных. Я могу вынести одного из них утром, максимум двух в течение дня, но к четырем или пяти часам пополудни больше уже терпеть не могу и тогда напиваюсь.
С тех пор как они пустились в путь, он потребил такое количество алкоголя, которое убило бы человека менее выносливого или просто менее проспиртованного. На последнем отрезке дороги джип пришлось вести Минне, потому что Форсайт уже не мог держать руль. Им пришлось оставить машину в Ниамее и дожидаться проводника по имени Юсеф, которого послал Морель; этот юноша дважды приходил к Форсайту в Форт-Лами, чтобы наладить с ним связь. На месте ночлега, где Минна остановила джип, никого не было. Во время всего путешествия они не предпринимали никаких предосторожностей; их отделяло менее тридцати километров от дороги между Форт-Ашамбо и Форт-Лами, никто их пока ни в чем не подозревал, никто не знал, что они везут; их присутствие в этих местах не было чем-то необычным и не могло вызвать ни малейших подозрений. Когда они приблизились к условленному месту, вдруг наступила ночь, будто на землю набросили покрывало. Минна остановила автомобиль и вышла, а Джонни Форсайт остался, привольно развалившись, сидеть в машине. Вокруг раздавались все те же тревожные звуки; нескончаемый треск насекомых выделялся знакомой, обнадеживающей нотой. По ночам к Африке возвращается ее таинственность, слышатся разноголосые созвучия – крики, возгласы, смех, – а земля то и дело дрожит от топота проходящего стада. В свете фар тянулась пустынная дорога. Воздух, еще отдающий свежестью саванны, словно клубился от глухого биения земли, которое, казалось, заставляло громко дышать само небо. Вдруг, будто пробужденное гудением и треском насекомых, этим хором мелкоты, раздалось рычание, которое, откуда бы ни доносилось, всегда кажется близким; разъяренный зверь ревел во внезапно воцарившейся тишине и даже облака вокруг луны словно убыстрили свой бег. Сердце у Минны забилось, она судорожно сглотнула слюну и, дрожа от страха и восхищения, прислушалась к этому голосу, который единственный, не рискуя казаться смешным, мог возноситься к звездной беспредельности. Ей показалось, что рев приближается, она выбежала из темноты и, присев на амортизатор машины, отгородилась от ночи светом фар. Потом открыла сумочку и, почти обезумев от ужаса, стала машинально делать то, что она всегда делала, чтобы придать себе храбрости: перекинула ногу на ногу, одернула юбку, взяла губную помаду, зеркальце и с вызовом накрасила губы. И тут же захохотала: каждый рык льва отзывался из джипа звучным храпом Форсайта. А потом снова наступила тишина и затрещали насекомые; Минна взяла шаль, закуталась и продолжала сидеть, дрожа от счастливого ощущения своей оторванности от мира, убаюканная синими, светящимися волнами ночи. Небо было таким ясным, что миллионы белых мотыльков, носившихся над дорогой, казались земным Млечным Путем, до которого можно достать рукой. Минна думала, разрешит ли ей Морель остаться с ним, чтобы и она могла помогать ему по мере сил в его борьбе. Он, конечно, потребует объяснений, а разве она сможет их дать? Она действовала по наитию, во-первых, потому, что так любит животных, а потом, хоть и сама не видит тут особой связи, из-за того, что часто ощущает себя одинокой и заброшенной; наконец, из-за своих родителей, погибших в развалинах Берлина, из-за "дядюшки", из-за войны, голода, расстрелянного возлюбленного, из-за всего, что ей пришлось испытать...
– Ах, ведь я в сущности не знаю, почему я так поступила, – сказала она, пожимая плечами, Шелшеру и, взяв со стола бутылку коньяка, налила себе в рюмку: она выпила в первый раз с начала их беседы. – Меня все спрашивали, почему я приехала, и не верили, когда я говорила, что тоже хотела как-то помочь зверям... А потом, как же так, – надо ведь чтобы рядом с ним был кто-нибудь из Берлина – es war doch ganz naturlich dass ein Mensch aus Berlin bei ihm war nichts?
Минна поглядела в глаза Шелшеру, проверяя, все ли тот понял. Рюмка коньяка в одной руке, сигарета – в другой... она излучала такое простодушие, что это сбивало Шелшера с толку: шумиха, поднятая вокруг нее газетами, казалось, не очень-то ее трогала. Она рассказала Шелшеру, что они прождали на тропе, как ей казалось, несколько часов, и она уже начала дремать между двух полос света от фар, когда до ее плеча дотронулась чья-то рука и она увидела перед собой белый балахон Юсефа. Минна снова села за руль, а юноша устроился сзади. Они ехали до рассвета, потом бросили джип в чаще, где кончалась дорога и где Юсеф оставил лошадей. Там они немного поспали, а потом пустились дальше, теперь верхом, по направлению к холмам, и в конце дня в зарослях дальбергии увидели крупную фигуру на лошади белый шлем, знакомое лицо, на котором запутались в рыжей бороде как в сетке солнечные лучи. Заметив их, отец Фарг не выразил особого удовольствия; он разговаривал с ними брюзгливо, немногословно, довольно равнодушно осведомился, что они делают в этих безлюдных местах... чуть было не произнес "Богом забытых", но вовремя опомнился и сам укоризненно покачал головой, осуждая невольное богохульство. Форсайт что-то путанно объяснял, сказал, будто они ехали на плантацию Дюпарка, который пригласил их недельку там погостить.