Текст книги "Пожиратели звезд"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава IX
Командовавший воздушными силами полковник звонил каждые полчаса, чтобы сообщить, как развиваются события, и заверить Альмайо в своей полной преданности, попутно напоминая о том, что в распоряжении lider maximo он постоянно держит самолет на случай, если тот решит – разумеется, временно – покинуть страну. Альмайо отдал приказ подвергнуть мятежников бомбардировке с воздуха: Генеральный штаб армии, танковые части, радиостанцию, сброд на улицах; затем перезвонил, чтобы добавить, что следует также сбросить бомбы на публичную библиотеку, новый университет и филармонию. Полковник рискнул заметить, что три упомянутых объекта вряд ля можно считать стратегически важными; ему кажется, что их уничтожение не даст большого практического результата.
– Внутри них забаррикадировались студенты, – сказал Альмайо и повесил трубку.
Это не было правдой, но у него были свои соображения.
Стрельба, похоже, немного утихла; телефон оставался в распоряжении правительства и работал по-прежнему бесперебойно. Телефонную станцию штурмовали трижды, но силы безопасности сумели выстоять. Альмайо отправил в город полковника Моралеса с приказом выяснить картину развития уличных боев, взял с письменного стола бутылку и вернулся в свои личные апартаменты. Молодую индеанку он нашел в том же положении, что и оставил: голышом, сидя на корточках на матраце, она расчесывала волосы. В своей резиденции он постоянно держал двух-трех индеанок, но эта была талантливее остальных; она делала вид, будто всерьез этим интересуется, тогда как остальные позволяли проделывать с собой все, что ему было угодно, с равнодушием коров. Он велел ей одеться; наготы он не любил, она всегда несколько шокировала его; нагота напоминала о бедности, лишениях, испытанных им в детстве, о голых задницах кужонов, подыхающих от голода в своем тысячелетнем дерьме.
Потом он замер, лежа на спине, ожидая, когда силы вернутся к нему. Он думал о феноменальном кубинце, которого велел привезти из Акапулько, где тот произвел сенсацию; о необычайном его таланте сообщил генералу его посол в Мексике. О мятеже он больше не думал. Он знал, что вскоре подавит его: красивые воззвания руководителей восстания, некоторые из которых были интеллектуалами, движимыми наилучшими намерениями, прекрасно доказывали их искренность и бескорыстность, что свидетельствовало о полном отсутствии шансов на успех. Не могло быть и речи о том, что они смогут получить необходимую protecciґon. Он думал о своем ночном кабаре – единственной на свете вещи, по-настоящему увлекавшей его; там он пережил лучшие минуты своей жизни. Заведение принадлежало ему уже более десяти лет; теперь, принимая во внимание занимаемое им положение, ему пришлось воспользоваться услугами подставного лица, официально считавшегося владельцем кабаре, но реально он вел дела сам. Он приглашал самых великих артистов мира, заказывал лучшие развлекательные программы и часто сам сидел в зале или вызывал их во Дворец. «Страсть, которую lider maximo питает к бродячим артистам и всякого рода шарлатанам – кое-кто из них даже пробрался в его окружение, – вызывает немалое веселье в посольствах». Это он прочел в одном из американских иллюстрированных журналов.
Некоторых артистов он всегда вспоминал в тяжелые минуты, когда в душу закрадывались сомнения, расшатывающие веру.
Среди них был один голландец, который вонзал себе в живот шпагу так, что ее острие вылезало с противоположной стороны; потом он вытаскивал шпагу, кланялся и с улыбкой покидал сцену, а назавтра вновь повторял свой подвиг. Многие врачи были свидетелями этого номера, а у зрителей волосы на голове дыбом вставали. Потом, уже в Гамбурге, голландец умер – однажды произошла какая-то накладка; может быть, он сделал неверное движение и на каких-нибудь пару миллиметров отклонился от той точки, куда мог вонзать шпагу, не причиняя себе вреда. Но так считали специалисты мюзик-холла, а у Хосе на этот счет были другие соображения. Просто голландцу изменила удача, он потерял protecciґon, которой до этого пользовался.
А еще был Крюгер, сотнями гипнотизировавший людей, заставлявший их увидеть исторические события, происходившие много веков назад, а затем их описывать. Это производило сильное впечатление, но потом кто-то объяснил Хосе, что гипноз – научно доказанное явление и с его помощью лечат людей в больницах, что вызвало у Альмайо крайнее отвращение; он запретил представления немца и выслал его из страны, не заплатив денег. Он готов был отдать что угодно ради того, чтобы увидеть нечто, никогда еще не представавшее человеческому взору. В «Эль Сеньоре» он повидал бесчисленное множество танцоров, жонглеров, фокусников, акробатов и иллюзионистов, и не так давно ему довелось пережить особенно волнующие мгновения страстной надежды, когда он слушал Пти Луи, негра с Гаити, барабан которого мгновенно погружал зрителей в настоящий транс, создавая поистине волнующий момент напряженного ожидания: возникало такое чувство, будто вот-вот что-то произойдет.
Альмайо слушал его ночами напролет, напиваясь допьяна и все чего-то ожидая – сам не зная чего. Ожидание это тем более околдовывало, что чернокожий манипулировал им с утонченной жестокостью и хитростью, мастерски умея использовать то чувство неотвратимости, которое он вызывал и безжалостно растягивал до бесконечности, пользуясь своим чутьем, достойным шамана с Антильских островов, играя на струнах самой насущной потребности всех рабов и неимущих.
Гаитянин был неутомим, одержим вдохновением и одарен силой, которые, казалось, вселили в его руки секрет вечного двигателя. Он опускался на корточки на черном мраморе пола возле своего барабана – по обнаженному торсу струился пот – и пристально, с неизменной улыбкой, словно белая кривая трещина разрывавшей его лицо, смотрел на Альмайо. Диктатор чувствовал, как между ними устанавливалась некая подлая и в то же время братская близость, у него создавалось впечатление, будто чернокожий и вправду знает нечто, идущее оттуда. Его руки с такой скоростью лупили по барабану, что становились невидимыми; ритм всякий раз был новым, и даже когда ночь была уже на исходе, две удивительные вариации казались воцарившимися навечно; Альмайо сидел в пустом кабаре, зажав в углу рта потухшую сигару, и ждал, вслушиваясь в это сообщение, уставившись прямо в глаза этого грязного негра, так хорошо знавшего, о чем мечтают те, у кого за плечами столетия рабства и низости.
Рядом с барабаном – вопреки существованию выстроенного в столице Смитсоновским институтом очень красивого музея человека и наличию кафедры антропологии и социологии при университете – все еще жил своей жизнью фетиш из разноцветных перьев с безобразным лицом человека-птицы.
Но ничего так и не происходило. Не было никакого знака, никто так и не откликнулся на зов, все оказалось «липой». Гаитянин был просто лучшим в мире ударником, но не более того. Может быть, именно поэтому Трухильо незадолго до своего убийства выслал его из Санто-Доминго. Несомненно, и он тоже чувствовал себя брошенным.
Искусство и артисты стали разочаровывать Альмайо. Шарлатаны. Никто не стоит за их спинами: они опираются лишь на самих себя, свою ловкость и хитрости. Именно тогда он начал кампанию против колдунов, что способствовало подъему его авторитета в кругах прогрессивной элиты. Огромное количество колдунов было убито по его приказу в джунглях; в деревнях он приказал сжечь фетиши и маски, а всех, кого застанут за исполнением обряда цыпленка, – бросать в тюрьмы. Его охватил приступ беспощадного модернизма, вылившийся в сотни трупов. Это было настоящее сведение личных счетов с теми, кто с самого его детства только и делал, что обманывал его. Он запретил в школах преподавание религии и приказал выслать из страны иностранных священников. Все они – жулики и шарлатаны и только прикидываются сведущими, ссылаясь на некую силу, представителями которой на земле якобы являются, но подлинная власть – не у них, и они даже не имеют к ней доступа. Нет у них того, что нужно, они боятся заплатить настоящую цену, считая ее непомерной. Но Батиста заплатил эту цену, и Трухильо тоже, и многие другие: Хименес из Венесуэлы, Дювалье с Гаити. И пока они платили сполна, не скупясь, то пользовались protecciґon, позволявшей им восторжествовать над всеми врагами. Но потом наступал момент, когда они начинали бояться: власть ускользала из их рук просто потому, что они позволили себе дрогнуть и пытались откупиться, начиная творить «добро». И тут же бывали изгнаны, теряли свое могущество и даже расставались с жизнью. Было совершенно невозможно сохранить власть, избегая платить за это, и Альмайо платил беспрестанно. Он стал образцовым мерзавцем, с восемнадцатилетнего возраста прославившимся своей жестокостью и полным отсутствием совести; его таланты в этой области были признаны уже через несколько лет и обеспечили ему решающую политическую поддержку; вскоре он стал известен за пределами страны, рассказы о его «зверствах», массовых казнях, пытках – целые семьи членов оппозиции были сброшены с горной дороги в пропасть – ежедневно публиковали в американской так называемой «прогрессивкой» прессе, и Альмайо, бывший тогда всего лишь начальником политической полиции, с удовлетворением их читал, забывая даже стряхивать пепел с сигары: слава, которую принесли ему эти деяния, не могла ускользнуть от внимания любого искателя серьезных, из ряда вон выходящих талантов, стремящихся распространить его власть над принадлежащим ему миром. Вера Альмайо была глубоко укоренившейся, непримиримой, пылкой и начисто лишенной скептицизма. С того дня, когда юный индеец впервые уехал из своей деревни и как следует рассмотрел родную страну, где, по данным ЮНЕСКО и Комиссии по здравоохранению ООН, из-за антисанитарии и недоедания детская смертность достигала семидесяти пяти процентов, где сифилисом было заражено сорок пять процентов населения, в то время как все комиссии по расследованию свидетельствовали о наличии детской проституции, он знал, кто правит миром. С двенадцатилетнего возраста он все понял, научился смотреть фактам в лицо и делать из них соответствующие выводы. Он видел безнадежную физическую нищету, отупевших от беспрерывного употребления масталы, теонанкатля, пейотля и оболиуки крестьян, пытавшихся таким образом забыться; эксплуатацию, несправедливость и повальную коррупцию правительства, власть в котором прочно удерживала в своих руках элита испанского происхождения, армия и полиция, и знал, что этот мир – злое место, истинного хозяина которого распознать нетрудно. Он всегда делал все для того, чтобы быть достойным его, поскольку Господь существует лишь на Небесах. И тем не менее, после стольких лет успеха и спокойствия на вершине власти, дарованной ему теми, кто признал его таланты, что-то изменилось в дурную сторону: напрасно он старался, напрасно из кожи вон лез – все приносимые им жертвы, все предпринимаемые усилия, похоже, оставались незамеченными. Может быть, он в конечном счете был недостаточно зол и жесток. Растерянность и даже возмущение начали охватывать его. Если того факта, что по его приказу расстреляна его родная мать, недостаточно для обеспечения поддержки, необходимой для того, чтобы удержаться у власти в этой стране, то он уже и не знает, что еще можно сделать, какую лучшую жертву выдумать. Он не утратил веры, но все же стал задумываться о том, не обманули ли его священники-воспитатели, утвердившие его в этой вере, и не покинул ли уже этот мир и Тот, Кому он принадлежит. Он и так уже был под сильным впечатлением от убийства Трухильо, пример которого все время вдохновлял его в борьбе за власть; но старик-диктатор на склоне лет стал проявлять признаки слабости, да и американское влияние сыграло весьма злополучную роль. Бесспорно, помощь США приносит несчастье, но обойтись без нее трудновато.
Он поднялся и подошел к окну, высматривая в небе самолеты. Они запаздывали, и, несмотря на его приказ, бомбардировка еще не началась. Он хмуро взглянул на новые здания в центре столицы, над которыми сверкающей стеклянной массой возвышался небоскреб университета. А все эта американская шлюшка, подумал он. Ее работа. Слишком поздно он стал ее остерегаться. Конечно, это она развалила все, что он сделал, смела все доказательства его добровольной готовности. Не придавая этому значения, он позволял ей строить всякие там культурные центры и новый университет, откуда и посыпались на него несчастья. Она хотела творить добро в этой стране, и теперь вполне можно сказать, что она в этом деле преуспела.
Она действительно творила добро – за его счет. Он должен был остеречься. Она до такой степени набита была благими намерениями и доброй волей, что он должен был почувствовать, как она навлекает на него несчастье.
Докуривая сигару, он присел на кровать, размышляя о том, был ли дурным предзнаменованием нахлынувший на него поток воспоминаний, потому ли он, когда все его внимание должно быть поглощено настоящим, настолько погрузился в прошлое, что просто устал и расслабился, или же следует усматривать в этом знамение, допустить саму возможность которого он отказывался. Теперь перед его мысленным взором следовали один за другим все этапы его восхождения, все усилия, которые пришлось предпринять юному кужону для того, чтобы заслужить внимания Князя тьмы, слуги которого, если верить словам деревенского священника и монахов Сан-Мигеля, беспрерывно рыскали по земле в поисках новых талантов, пылких, на все готовых душ.
Он вновь увидел лицо толстого человека и ясно услышал голос, успокаивавший его: «В следующий раз тебе повезет больше, мальчик мой».
Он до сих пор ощущает на своей щеке прикосновение этой гнусной руки. Она была мягкой, но тяжелой и ползала по всему его телу, словно жирная грязная игуана; Хосе хорошо знал ее, питал к ней отвращение и ненависть, стыдился ее и обещал себе когда-нибудь беспощадно отомстить за этот стыд.
На нем все еще была сверкающая одежда, за которую заплатил толстый человек, как и за многие другие вещи: весь его гардероб, квартиру, сигарильо и дюжину пар обуви. Но Хосе больше не верил толстому человеку и уже не доверял ему. Он, конечно, был очень подлой тварью: было в его глазах и тускло-бледном лице нечто адское, наводящее ужас; но теперь Хосе знал, что таких, как он, – многие тысячи, они недостаточно влиятельны, не так уж могущественны и, конечно, не имеют нужных связей.
Чего он ему только не обещал, перемежая эти заверения умоляющим шепотом на всех углах, но ничего у него не вышло. Он был всего лишь очередным обманщиком, лжецом, лишенным какой-либо поддержки извне. Всякий раз, когда Хосе уходил с арены, раздававшиеся ему вслед шуточки, смех и оскорбления преследовали его много дней подряд. Иногда он целыми неделями не мог забыть их; бессонными ночами, когда он лежал на кровати толстого человека, время от времени вставая для того, чтобы бросить на небо умоляющий взгляд, каждый раз, поднимая глаза, он видел вместо звезд насмешливые лица зрителей, до упаду хохотавших над неловким, напрочь лишенным таланта novillero. Толстый человек солгал ему.
Продать тело и душу – недостаточно, самое трудное – получить за это плату.
Он в последний раз взглянул на него. Все-таки это лицо выглядело многообещающе: темные круги под желтоватыми глазами, тяжелый взгляд, продажный – мягкий и одновременно жестокий – рот, толстенькие, словно лапки ящерицы, руки с пальцами, унизанными рубинами и бриллиантами. Он был именно из тех людей, о которых, еще в деревне, отец Хризостом говорил, что они явились из «бездны огненного мрака, где человеческие тела, обвитые рептилиями, корчатся в пламени, где грешники дорого платят за жизнь, проведенную в развратном разгуле и наслаждениях». Хосе думал о том, что эту плату никак нельзя считать непомерной.
Индейцы уже на земле расплачивались не меньшими страданиями и ничего не имели взамен – ни наслаждений, ни разгула, ни даже хлеба.
Вот он и поверил в него. Но толстый человек оказался явным обманщиком, и, в лучшем случае, он всего лишь помог четырнадцатилетнему ребенку сделать первый шаг в нужном направлении. Он ни о чем не жалел, но теперь пора сделать следующий шаг – множество шагов, если он хочет преуспеть. Это было непросто: с тех пор, как ему, в толпе других индейских мальчишек, пришлось послоняться по улицам столицы в поисках того, кто мог бы поддержать его, он знал, что существует конкуренция.
– Мы больше не увидимся, – сказал он толстому человеку.
Тот вынул свисавшую в углу рта сигару. Его подбородок задрожал в волнах жира. Он прижал руку к сердцу, на глазах внезапно выступили слезы. Интересно бы знать, куда же они закатятся в этой куче жира, подумал мальчик.
– Я все сделаю, чтобы помочь тебе, – сказал толстый человек, – все. Приглашу лучших тренеров. Я уже говорил с Педро Рамиресом: он обещал давать тебе уроки. Найду тебе лучших быков. Мы поедем ко мне на ранчо, и к следующему сезону ты будешь в лучшей форме. Я куплю тебе новую машину, «мерседес».
– Мы не будем больше встречаться, – сказал Хосе. – Ты – «перепелка»…
На жаргоне завсегдатаев арены «перепелкой» называют вора-карманника, снующего в толпе.
– Ты – ничтожество и ничего не можешь для меня сделать. Не так уж ты силен. Обещаешь невесть что, но не можешь сдержать своих обещаний. Ты недостаточно влиятелен.
Толстый человек плакал.
– Мы поедем в Мексику, – сказал он, – я знаком с Арросо и Панчо Гонсалесами: они заставят тебя работать. Ты станешь великим, самым великим матадором. Талант не приходит сам по себе, нужно много работать, потратить много времени. Скажи, ты ведь не бросишь меня сейчас? Я не могу без тебя.
– Сегодня вечером я возвращаюсь в деревню, – ответил Хосе.
– Зачем? – спросил толстый человек. – Ты слишком хорош для того, чтобы терять время с этими голодранцами.
– Мне там кое-кому надо сказать пару слов, – ответил Хосе.
Он начал раздеваться, и толстый человек трясущимися руками попытался ему помочь.
Когда Хосе предстал перед ним голым, толстый человек посмотрел на его ноги и бедра и вновь заплакал.
– Может быть, я уеду только завтра утром, – с издевкой в голосе сказал Хосе, – но ты отдашь мне свои кольца, оба – бриллиант и рубин.
Толстый человек принялся стягивать кольца:
– Ты получишь все, что захочешь, только не бросай меня.
– Я брошу тебя… завтра утром. Теперь я тебя знаю. Ты недостаточно влиятелен. Я все еще слышу, как эти болваны насмехаются надо мной… Знаешь, я все еще чувствую на себе бычьи рога… тут и тут. Видишь – кровь. Нет у тебя настоящей власти.
Толстый человек вытащил из кармана носовой платок и вытер глаза. Затем покачал головой.
– Мальчик мой, я не понимаю тебя, – сказал он, – не знаю, что на тебя нашло. Я купил тебе самую красивую одежду; когда ты хотел забавляться с девочками, я ни разу и слова не сказал. От меня ты можешь получить все, что пожелаешь. Завтра я куплю тебе «мерседес».
Только не бросай меня.
– Ты не нужен мне, – произнес Хосе, – я сам знаю, что нужно делать. Знаю, каким путем идти.
Утром он сел в автобус и уехал из города, а через три дня вернулся в деревню. Когда он вышел из набитого крестьянами маленького жалкого автобуса, на крыше которого теснились куры и козы, долины уже догружались во мрак; кипарисы – все те же, что и во времена его детства, – таяли и исчезали в молниеносной ночи, в последний раз указав на небо. Он остался один в клубах пыли из-под колес удалявшегося автобуса и пошел бродить по тропинкам; это тихое возвращение в родные края с пустыми руками так не похоже было на то, о чем он мечтал: ни тебе приветственных криков, ни шумной встречи прославленного тореро; лишь собаки залаяли где-то вдали.
Ему было семнадцать, и с тех пор, как он покинул деревню, прошло три года. Хотелось есть, но пойти домой, встретиться с матерью было стыдно; в нем поднимался гнев, его охватило нетерпеливое желание с размаху понести удар по вратам могущества, придававшего такую горячность людям вроде Трухильо и Батисты, слава которых уже подогревала его мечты.
Он пошел к озеру и, любуясь последними отблесками на воде меж окутанных сетями лодок и огромной гранитной фигурой Освободителя, воздвигнутой на островке задолго до его появления на свет, направился к деревне. По ту сторону озера лежали горы и поверженные на землю испанцами статуи древних идолов с лепестками цветов на глазах – лепестки по утрам с благоговением оставляли там крестьяне; в свое время он часто помогал отцу рвать цветы и прикрывать свежими лепестками распахнутые глаза идолов, чтобы скрыть от них этот мир, ставший таким жестоким по отношению к индейцам с тех пор, как белые люди, вооруженные крестами, вопреки их воле свергли их подлинных хозяев.
Сразу за озером он повернул налево и направился к дому. Дом постарел, розовые кусты вокруг него разрослись до самой крыши. Саманные стены растрескались, от них несло тлением. Дверь была по обыкновению не заперта. Внутри мягко светилась масляная лампа. Он вошел, гадая, жив ли еще старый священник, не заменили ли его другим, но, едва переступив порог, увидел его – тот тихо, погрузившись в раздумья, по-прежнему очень прямо сидел за своим старым столом. Стол был устлан цветами и травами, назначение которых было хорошо известно Хосе. Зеленые – для плодородия, красные – для здоровья, белые – от бесов и дурного глаза. Завтра утром крестьяне, как всегда, отнесут их в церковь, к ногам святого – покровителя деревни. А потом пойдут к статуям идолов, возвращения могущества которых все еще ждут, чтобы другими лепестками прикрыть их лишенные век глаза.
Отец Хризостом поднял голову и, казалось, смотрел на него, но вокруг маленькой масляной лампы царила полная тьма, и он, видимо, не узнал его. Юноша шагнул вперед, чтобы свет упал ему на лицо, и старик, нацепив очки, пригляделся.
– Ты все-таки вернулся, – сказал он. – Город не сожрал тебя. Или, может, ты скрываешься от полиции? Молодые люди возвращаются в деревню чаще всего тогда, когда их преследуют.
Теперь это обычное дело.
– Я вернулся, – произнес Хосе. – Я хотел повидать тебя еще раз, пока ты жив, старик.
Жить тебе теперь осталось совсем недолго. Хотел еще раз поговорить с тобой.
– До моей смерти еще семь месяцев, – с удовлетворением заметил священник.
– Откуда ты знаешь?
– Новый священник, которого сюда послали, не сможет приехать раньше.
Хосе сел, разглядывая старика. Лицо его было поистине древним, изрытым глубокими морщинами, и если оно и было темным, как у кужона, то волосы и борода были совсем белыми, как у испанца. Любопытно, подумал Хосе, волосы кужонов никогда не седеют. Если видишь кужона с седыми волосами – значит, мать его была шлюхой в столице, а ее дети вернулись в деревню, чтобы занять должности в местной администрации или полиции или даже чтобы быть избранными мэрами: в них ведь течет испанская кровь.
– Ну и как живется в городе?
– Мне не повезло.
– Может быть, ты этого заслужил.
Хосе смотрел на красные и белые цветы, на травы, лежащие на столе.
– Скажи мне, какой грех самый страшный?
– Они все страшны, – ответил старик. – Тут выбирать не из чего. Все они – зло, ведущее в Ад.
– Но должен же быть один, который страшнее всех других?
– Не знаю, – устало сказал старик. – Это спорный вопрос. Тут трудно что-то выбрать.
По-моему, хуже всего – убить свою мать. Содомия – тоже большое зло. На этой грешной земле никогда не угадаешь. Дурное место.
– Старик, но при мысли о каком-нибудь грехе у тебя ведь бегут мурашки по коже?
– Я слишком стар для мурашек. Кожа загрубела.
– Убийство занимает важное место?
Да, убийство – один из самых тяжких грехов. Инцест тоже.
– Не знаю такого слова. Как ты сказал?
– Инцест.
– Что это?
– Это когда брат с сестрой блудом занимаются. Или отец с дочерью. Смертный грех. Я им часто говорил об этом, но они все равно это делают. Я знаю: делают.
– А это очень плохо? Хуже всего?
– За это прямиком отправляются в Ад, – сказал старик. – Прямиком, а Дьявол руки потирает от удовольствия. Но почему ты задаешь такие вопросы?
– Если бы кто-нибудь спросил, чем можно больше всего угодить Дьяволу, что бы вы ответили?
Старый священник долго размышлял. Потом покачал головой.
– Не знаю, – сказал он. – Ему все нравится. Все, что мы делаем. Да: он любит все, что мы делаем. Любит нищету, болезни, любит людей, которые стоят у власти. Их он очень любит.
Это он посадил их в правительство, потому что они сделали все, что нужно, чтобы угодить ему. Здесь распоряжается Дьявол, поэтому и надеяться не на что. Дьявол довольствуется тем, что стоит и смотрит, как мы барахтаемся во грехе, и смеется. Я часто слышу, как он смеется.
– Но все-таки должны же ему какие-то вещи нравиться больше других?
– Я же сказал тебе: инцест – зло, – проговорил старик. – За это отправляются в Ад.
Инцест – знак того, что Дьявол любит это создание. А еще зло – сжигать церкви и убивать священников, как это делали в Мексике во времена моей молодости. Но, мальчик мой, почему ты об этом спрашиваешь? Ты проделал такой путь единственно ради того, чтобы задать мне этот вопрос?
Мгновение юноша молчал, судорожно сцепив руки.
– Ради этого не стоило ехать так далеко. Кто угодно мог сказать тебе это.
– Вы – единственный человек, которому я доверяю, – ответил юноша, – единственный. Вы святой.
Старик посмотрел на него сурово:
– Это богохульство. Я всего лишь бедный деревенский священник. Я сделал все, что смог, но ведь это совсем немного. Меня надо простить. Когда я умру, за меня нужно будет молиться.
Оранжевый огонек лампы извивался языком черного дыма, в котором с треском сгорали комары и мошки. Юноша рассматривал прямую, неподвижную фигуру священника, длинные кисти его рук, покоящиеся на бесплотных коленях.
– Вы помните, о чем говорили мне?
– Нет, теперь я немногое помню. На прошлой неделе умерла моя собака, а я уже даже не могу вспомнить ее имени. Я как раз пытался его вспомнить, когда ты вошел.
– Педро, – подсказал юноша.
– Да, – сказал священник, и лицо его озарилось. – Я рад, что ты это помнишь. Да, именно Педро.
– Вы всегда говорили мне: добрые унаследуют небо, а злые – землю.
– Да, теперь вспоминаю, – сказал старик, – и это действительно так. Земля – злое место, она становится все злее и злее. Никогда не забывай об этом, если хочешь заслужить небо.
Ты славный мальчик. Я часто вспоминаю тебя, хотя и забыл твое имя. Тебя как зовут?
– Хосе. Хосе Альмайо. Во мне, как и в вас, тоже есть испанская кровь.
– Верно: Хосе. Ты уехал в город.
– Я вернулся.
– Видишь, я помню тебя, а люди говорят, что я уже молитвы свои забываю, проповеди забываю, и вызвали на мое место нового священника. Помню. Когда ты был маленьким, ты хотел стать тореро.
– Да, я попытался, но не вышло. Нет у меня таланта.
– Наверное, из тебя получился бы такой же хороший рыбак, как и твой отец. Он часто приносил мне рыбу.
Юноша встал:
– Что это за слово вы тогда сказали?
– Какое слово? Я не говорил никакого слова. Не надо быть суеверным, как эти деревенские люди, которые носят дары своим прежним идолам. Думают, что я не знаю об этом. Слово есть только одно: Господь.
– Нет, другое. Которое означает самый страшный грех. Который так радует Дьявола.
– Ты не должен так много думать о Дьяволе. Оставь Дьявола тем, кто правит нами. Думай о Господе.
– До свиданья, старик. Умри с миром.
– До свиданья, Педро. Я рад, что ты пришел. Рад, что не забыл меня. Может быть, сам того не ведая, я все-таки сотворил какое-нибудь добро.
Хосе вытащил из кармана пистолет. В лампе оставалось уже совсем мало масла, и Хосе знал, что старый священник, будучи почти слепым, ничего не увидит. Так лучше.
Но, может быть, в этом и заключалась ошибка, – думал он теперь, столько лет спустя, – и снова повернулся к окну, высматривая в небе самолеты. Может быть, именно из-за этого теперь все, того и гляди, рухнет – из-за тогдашней слабости и жалости: ведь он не захотел, чтобы старик узнал, что он собирается убить его.
Держа пистолет в руке, он выждал пару секунд, затем тщательно прицелился и нажал на спуск. Старик так и остался сидеть – по-прежнему неподвижно и прямо – руки его покоились на коленях, словно ничего не произошло; а может быть, действительно ничего не произошло, и вообще ничего никогда не происходит, ничто не идет в счет, никого нет, ни грех, ни преступление, ни Добро, ни Зло не существуют – все только пустые слова.
Он почувствовал, как на висках холодными каплями выступил пот: ведь если и существовала на свете единственная вещь, всегда страшившая того, кого вся страна считала выше всякой слабости и тревоги, так это была мысль о том, что земля принадлежит людям, что они – ее единственные хозяева, что нет помощи извне, нет тайного источника власти и таланта, а есть лишь акробаты да иллюзионисты и плуты вроде тех, кому в «Эль Сеньоре» удавалось подчас на какой-то миг его заморочить.
Альмайо нередко вспоминал о том, как замер тогда, глядя, как спокойно сидит старик, в которого он всадил пулю; он не падал. Может быть, от него уже почти не осталось ничего, что могло бы упасть, – конечно, он был слишком легок. Лишь голова чуть склонилась набок – и все.
Юноша долго стоял в темноте, прислушиваясь, но слышен был лишь шорох ночных птиц, треск насекомых в пламени да звон лодочных колокольчиков на озере, когда дул ветер. Он ждал. Обязательно должно быть какое-то знамение, какой-нибудь знак благосклонности и расположения. Он чувствовал, что лучше и придумать было невозможно. Он убил служителя Господа, человеческое существо, которое всегда любил и чтил, которого слушал, которому верил, и если то, что священник всегда говорил ему, – правда, если добрые наследуют небо, а злые – землю, то выбор обязательно должен пасть на него.
Он огляделся и увидел, что в углу что-то тихонько шевелится: два неподвижных фосфоресцирующих огонька. Он расплылся было в улыбке, но кот с мяуканьем сиганул к дверям и исчез, а Хосе остался один подле трупа, один во вселенной, внезапно показавшейся лишенной всякого смысла – не было в ней ни таланта, ни магии, ни тайной власти.
Опять закричала какая-то ночная птица, колокольчики все позванивали, скрипели дверные петли, ветер пробежал по розовым кустам – мирные, знакомые звуки; знамения не было.
Похоже, никто его не заметил, не раздался некий благосклонный голос, говоривший ему;
"Очень хорошо, мальчик мой. Теперь ты действительно сделал самое худшее из возможного.
Ты подаешь надежды. Мне нужны такие парни, как ты. Я покупаю то, что ты предлагаешь, а взамен ты получишь талант, могущество и славу, станешь великим человеком, которого все уважают и боятся. У тебя будут все самые лучшие на земле вещи. Ты умен: понял, что земля принадлежит мне, как небо – Богу. Здесь только я могу что-то дать".