355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Пожиратели звезд » Текст книги (страница 6)
Пожиратели звезд
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:37

Текст книги "Пожиратели звезд"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

У Радецки перехватило дыхание. В течение нескольких секунд он боролся с гневом, силясь сохранить на лице бесстрастное выражение, пытаясь тем временем – хотя он и знал, что было слишком поздно и что казнь уже состоялась по меньшей мере четверть часа назад, – напрасно пытаясь обнаружить какое-нибудь слабое место в рассуждениях генерала, которые он вынужден был признать безупречными. Он полагал, что давно уже знает характер этого кужона, привык к невероятно извилистым дорожкам, по которым следовал его примитивный и в то же время дьявольски хитрый, какой-то просто фантастический разум, но никогда до сих пор его почти мифическая странность не проявлялась столь отчетливо.

– Они разоблачат вас, – сказал он, – им не так уж трудно будет доказать, что это сделали вы.

Альмайо помотал головой:

– Ошибаетесь, amigo. Во-первых, свидетелей нет… Гарсиа знает свое дело. И потом – вы всерьез считаете, что им удастся такую цивилизованную страну, как Соединенные Штаты, убедить в том, что я отдал приказ поставить к стенке родную мать и невесту? Вы, должно быть, смеетесь. Старых матерей не расстреливают… даже из политических соображений.

Радецки молча замер в кресле, не в силах оторвать глаз от лица человека, ускользнувшего из рук Писсаро, Кортеса, конкистадоров и последовавших за ними монахов-иезуитов, утверждавших, что у индейцев нет души и поэтому их можно считать за животных и убивать толпами, – человека, внешне так поразительно похожего на разбитых испанцами каменных идолов, что Отто иногда ловил себя на том, что выискивает у него на лице следы молота и отбитые кусочки. Он также знал, что тайна, в которую Альмайо только что его посвятил, окончательно связывает его участь с судьбой диктатора: после такого рода признаний у вас остается слишком мало шансов пережить того, кто сделал их вам. Несколько тайных визитов в посольство Швеции, нанесенных им ранее, вряд ли смогут теперь особенно помочь. Ему оставалось лишь постараться под этим внимательным взглядом, малейшая тень сомнения в котором будет означать немедленную смерть, как можно больше походить на свой прежний образ: один из офицеров-парашютистов Скорцени, один из последних телохранителей Гитлера, ставший лишенным родины искателем приключений, служащий тому, кто больше платит, военный советник диктатора и прекрасный собутыльник.

– А потом? – наконец заставил он себя заговорить. – Если, конечно, предположить, что оно будет, это «потом»?

– Мне останется только позвонить в посольство США, – ответил Альмайо. – Как это сделал в Санто-Доминго Санчес, когда почувствовал, что спекся… Американцы явились через двадцать четыре часа, то же самое они сделают и здесь. Они подвергнут повстанцев бомбардировке – щенки получат урок, которого долго забыть не смогут… А я вернусь на свое место.

Теперь понятно?

– Я не уверен, что все именно так и получится, – сказал Радецки. – Где вы рассчитываете дожидаться американцев?

– На полуострове, – ответил Альмайо. – Там у меня три тысячи человек и генерал Рамон.

Он на моей стороне. Вы это скоро поймете. Вы сами с ним говорили. Он непоколебим в своей преданности по той простой причине, что в союзе с остальными ему нечего выигрывать: он уже богат.

– А как вы собираетесь попасть на полуостров?

– Я все еще могу рассчитывать на авиацию, – сказал Альмайо. – По меньшей мере еще в течение нескольких часов. Туда я доберусь без проблем. Но я приказываю расстрелять этих американцев, чтобы быть абсолютно уверенным в том, что вернусь сюда при поддержке Штатов. Соединенные Штаты – это сила. Если вы видите какую-нибудь прореху в моих умозаключениях, самое время сказать мне об этом.

Обезьяна прыгнула Радецки на колени, требуя, чтобы ее приласкали. Это грязное животное с непристойным красным задом и циничными гримасами вызывало у Радецки отвращение.

Несомненно, боги-обезьяны, принимающие подношения в индийских храмах, своим исключительным положением обязаны тому факту, что зачастую воплощением образа правящей человеческими судьбами силы служит абсурд. Ара опять пронзительно заорали; их желтые, синие и красные перья, розовые хохолки на фоне белой стены, их глазки-пуговицы тоже наводили на мысль о царстве какого-то варварского скачущего идола, Радецки никак не мог убедить себя в том, что эти ужимки и прыжки некоего невидимого веселого истукана действительно вылились в трупы, вытянувшиеся сейчас на обочине дороги. Непереносимо. Должна же быть еще какая-нибудь возможность избежать этого неимоверного безумия или, точнее говоря, не подчиниться этой безупречной логике. Он попытался потянуть время.

– Послушайте меня на этот раз, Хосе, – начал он. – Положение еще не безнадежно.

Подождите, посмотрите, как будут развиваться бои в городе. Расстреливать гринго – безумие.

Это ваша последняя карта; оставьте ее в рукаве. Бой гремит, и остается только слушать. Ни пехота, ни авиация еще не бросили вас; вы вполне можете выиграть.

– Конечно, выиграю, – сказал Альмайо. – Для этого я сделал все, что нужно. Выиграю.

После чего соберу корреспондентов со всего света и устрою процесс над этими щенками за то, что они принесли в жертву американских граждан, мою мать и невесту, – чтобы все знали о том, на что способна эта грязная скотина. Будьте уверены – они признаются в содеянном… Обязательно.

Радецки молчал. Его доводы иссякли. На ум приходили лишь соображения морального порядка, а об этом говорить вряд ли стоило. Произносить слова вроде «бесноватый», «дьявольский», «циничный» было более чем бесполезно: они могли лишь утвердить Альмайо в его намерении, затронув самую темную, глубоко укоренившуюся в нем мечту, толкавшую его сейчас на то, чтобы снова обагрить себя кровью человеческих жертв, дабы улестить всемогущую силу, повелевающую судьбами людей. «Удача мне не изменяет» – было одним из любимых выражений Хосе наряду с: «Это к счастью», – смесь индейских верований с воспитанием, полученным у иезуитов, придавала его вере прочность абсолютно непоколебимую. Особенно не следовало показывать возмущение и возражать слишком настойчиво. Момент не самый подходящий для того, чтобы выдать себя. Может быть, ему и удастся еще проскользнуть в шведское посольство. Днем он уже предпринял одну попытку, но мятежники узнали «дружка собаки», как они выразились, и жизнью своей он обязан лишь распахнутой двери какого-то дома, обитатели которого только что были расстреляны. Он пробрался через заваленные трупами комнаты и по крышам смог добраться до горы.

– Я все же думаю, что это преждевременно, – произнес он. – Вы слишком рано разыгрываете свою карту. Подождите. Вы всегда сможете расстрелять их и позже.

Альмайо выглядел почти огорченным.

– Вы слышали, как я отдал приказ, нет? Вы знаете, что происходит, когда приказ отдаю я?

– Можно позвонить и отменить его, – сказал Радецки.

Хосе покачал головой:

– Нет, друг мой. Это не соответствует образу Хосе Альмайо, который я себе создал, – серьезно сказал он. – И не соответствует образу Хосе Альмайо в представлении народа. Я уже отдал приказ. Теперь они мертвенькие и хорошенькие. Надо так надо. С невинными американскими гражданами так нельзя поступать, и те, кто виновен в этом преступлении, очень скоро это поймут. Международное право все же существует… Доверьтесь папочке и возьмите еще сигару. О’кей?

Обезьяна с визгом запрыгала, и Отто Радецки почувствовал у себя в волосах ее холодные бархатистые лапки, искавшие блох. Он судорожно вздохнул – в горле внезапно застрял какой-то комок – и закрыл глаза.

Глава VII

Несколько месяцев назад Радецки шел сквозь сады монастыря Сан-Мигель, расположенного неподалеку от столицы; запах роз был настолько сильным, что становилось трудно дышать, а воздух – настолько тяжел, что казался почти твердым. В зарослях желтых, красных и белых роз таились мраморные фонтаны и статуи святых, розовые кусты росли вдоль стен, в трещинах между камнями укоренились незнакомые ему растения – они обвивались вокруг колонн, их пурпурные и сиреневые щупальца свешивались с кактусов и агавы, в зарослях которых в сверкании прозрачных, похожих на мерцание воздуха крылышек порхали колибри.

Он попросил отца-настоятеля принять его и тотчас получил разрешение. По всей вероятности, в монастыре знали, что это за человек с жестким лицом… или хотя бы полагали, что знают.

Все началось с одной реплики, которую Альмайо бросил как бы между прочим во время очередной попойки. Радецки тогда перебрал и, наверное, задавал слишком много вопросов. Он чувствовал, что чего-то недостает, что правда об Альмайо где-то совсем рядом и он вот-вот схватит ее за хвост. Хосе Альмайо мрачно посмотрел на него через стол, безусловно пребывая в нерешительности и выбирая между чувством недоверия и дружбой. Он склонился к нему, и в его надутой физиономии проступили вдруг забавные детские черты – может быть, просто потому, что промелькнувшая в мозгу этого человека мечта на какой-то миг озарила его жесткое лицо выражением наивности.

– Я преуспел потому, что понял; вот так… – Он помолчал в нерешительности. – И потом, если вам действительно важно знать, как это произошло, что сделало меня великим, отправляйтесь с этим вопросом в монастырь Сан-Мигель к отцу Себастьяну. Может быть, он сможет вам сказать это. А может быть, и нет.

И вот он ждал в патио, время от времени останавливаясь под сводами, чтобы взглянуть на бесплодную равнину, где, словно окаменевшие стражи небес, возвышались редкие одинокие кипарисы. Индейцы называют их «пальцы Господа», хотя маловероятно, чтобы Богу вздумалось вдруг таким вот образом указывать перстами на себя самого. Радецки пришел сюда в поисках новых следов, пытаясь проникнуть в душу человека, казавшегося ожившей древней легендой, человека, который – наверное, в большей степени, чем кто бы то ни было из «избранников судьбы» индейской Америки, – воплощал в себе необычайную и жестокую историю этой земли, ту историю, от которой пытались освободить ее отчаявшиеся и ожесточившиеся студенты. Насилие всегда зачаровывало его; может быть, оно далее втайне притягивало его – именно этих злых духов он старался изгнать из себя, тайком исписывая страницу за страницей, каждая из которых, будучи обнаруженной, могла стоить ему жизни. Некогда кто-то назвал преступление «левой рукой идеализма»; по его мнению, оно было местью человека неуловимому абсолюту; крушением мечты о могуществе на уровне сведения человеком счетов с собственными устремлениями; злопамятное «потому что это так» тех, кто восставал против силы тем более страшной, что ее попросту не существовало или, во всяком случае, нельзя было ни схватить, ни наказать, ни умолить. Люди мстили себе подобным за то, чем были сами: яростный вопль еще живого, все сознающего, но уже пожираемого продукта питания. Был в любом преступлении некий нигилизм, крушение метафизического желания, и даже наименее склонные к размышлению бандиты, для того чтобы влепить человеку пулю в затылок, чтобы со смехом перерезать ему горло, нуждались сначала в более или менее осознанном убеждении в том, что человек – ничто; меньше, чем ничто, – что вообще никого нет. Радецки был знаком кое с кем из самых известных авантюристов своего времени: их глубокая вера в насилие и могущество зла всегда очень забавляла его. Нужно быть очень наивным человеком, чтобы вообразить, будто массовая резня, жестокость и «власть» могут к чему-то привести. Они, по сути, были людьми глубоко верующими, начисто лишенными скептицизма. Те, чьи головы были оценены в большие суммы денег, не имели возможности оценить фразы, родившейся у него под влиянием его интереса к ним: «Все, что вы можете на этой грешной земле, это быть примерными отцами семейства; напрасно вы изображаете из себя всадников Апокалипсиса, не вылезти вам из человеческой шкуры». Он подрывал их вселенную, веру, желание торжествующе вознестись над законами. «Вы ни во что не верите», – сказал ему один из них – Руис Деледа, один из самых известных карателей Колумбии, которого в конце концов подлинные революционеры Рио Чикито прикончили собственными руками в довершение трехлетних кровавых столкновений в горах, унесших жизни более трехсот тысяч человек.

Послышался звук шагов, и в патио, ступая под сводами, где свет, растения и изъеденные непогодой картины напоминали о столетиях медитативных прогулок, появился отецнастоятель. Немец или голландец – решил Радецки, рассматривая его, пока, беседуя об истории монастыря, они шли по беленным известью коридорам, где бесконечной вереницей следовали друг за другом дурно написанные портреты святых, лица которых, утопавшие в избытке сепии, были неразличимы. Отец-настоятель открыл дверь: просторная белая комната, старинный испанский письменный стол да огромное распятие на стене лишь подчеркивали, насколько пустым и голым было помещение. Эту строгость нарушало лишь распахнутое в тропическую зелень сада окно; наверное, из-за журчания скрытого зарослями роз фонтана спокойствие этого места напоминало скорее утопающую в садах мечеть, нежели Христову обитель.

Теперь отец-настоятель сидел за столом. Пожелтевшее лицо, бледно-голубые глаза и рыжая, как у Рембрандта, бородка. Он был лыс, а редкие, еще сохранившиеся вокруг былой тонзуры волосы были совсем седыми. Морщины на его лице были так глубоки и до такой степени обозначены, что никакая перемена настроения не могла сдвинуть их с места. Должно быть, ему было под девяносто.

Да, сказал он, и Радецки сразу же почувствовал его настороженность, да, с генералом Альмайо он познакомился лет двадцать назад, когда тот был пятнадцатилетним подростком.

Индеец-кужон с тропических равнин – там живет очень гордый, непокорный народ, один из самых древних на американском континенте: этнологи полагают, что происходит он от ацтеков, может быть – от майя, но похоже, он еще более древнего происхождения; прежде там существовала довольно развитая цивилизация, если только можно говорить о цивилизации применительно к языческому культу, основанному на человеческих жертвоприношениях. Во всяком случае, археологи были ошеломлены обилием все новых и новых идолов, ежегодно извлекаемых из-под земли, – тем более что речь, безусловно, идет уже о периоде упадка: множество идолов характерно для заката культуры. Старый священник из его деревни, отец Хризостом, научил мальчика читать и писать, а потом рекомендовал его иезуитам из монастыря Сан-Мигель: у ребенка был действительно живой ум, учитывая, что состояние хронического недоедания, характерное для его племени, почти всегда сопровождается ослаблением умственных способностей; мальчик обладал и желанием учиться, и совершенно исключительными способностями, равно как и многообещающей любознательностью: отец Хризостом считал, что ребенок, может быть, в один прекрасный день станет хорошим пополнением рядов духовенства. Орден оплатил его проезд до столицы и приютил мальчика. Но вскоре всем стало ясно, что юноша-кужон оказался очень трудным воспитанником. Его характер был полон противоречий: эти контрасты, наверное, следовало отнести на счет небольшой примеси испанской крови, сделавшей мальчика чувствительнее других кужонов к состоянию бедности и лишений, в котором пребывало его племя. Например, он производил впечатление глубоко верующего и тем не менее мог обидеться непонятно почему и впасть в ужасный гнев, когда один из отцов напомнил ему, что Господь над всеми нами властен и что все люди – Его дети. Словно дикий кот, он бросался на своих товарищей всякий раз, когда кто-нибудь из них осмеливался в его присутствии упомянуть такую простую и очевидную истину, что Всевышний видит все, что происходит на грешной земле; похоже, это невинное утверждение он воспринимал как нечто вроде клеветы на Создателя. Достаточно было сказать при нем, что Господь все слышит и видит, чтобы получить чернильницей по лицу. Объяснить свое поведение он отказывался, но – странная и любопытная вещь – казалось, что делал он все это из уважения к Господу.

Наставники строго отчитывали его, но ничего не менялось. Он был очень упрям, по огромному количеству вопросов имел уже явно сложившиеся представления, и когда отец-настоятель вызывал его, дабы сделать внушение, мальчик стоял перед ним, глядя ему прямо в глаза, с непроницаемым лицом и молчал: разговорить кужона всегда нелегко. Лишь однажды, после особенно свирепой выходки, когда он буквально чуть не выбил глаз товарищу, он согласился наконец высказаться в той мере, когда речь уже действительно можно вести об объяснении.

– Господь добрый, – сказал он, – а мир злой. Правительство, политики, солдаты, богачи – те, кто владеет землей… fientas. Господь ничего общего с ними иметь не может. Ими занимается некто другой, он-то и есть их покровитель. Господь существует только в раю. А земля принадлежит Ему.

Конечно, не следует забывать о том, что там, в долинах у индейцев, жизнь никогда не была легкой, и, не говоря уже о той резне, что сопутствовала векам сопротивления испанскому владычеству, ни одно правительство никогда ничего не предпринимало для того, чтобы улучшить их участь. Но в целом они научились смирению, а религия принесла им утешение и надежду на лучшую жизнь. И все-таки этот юноша исключительно страдал. Наставники делали для него все, что могли: была еще возможность спасти его. Да, они сделали все, что могли. К несчастью, вскоре он завел знакомства с сомнительными людьми…

Иезуит, казалось, несколько смешался, и Радецки стоило некоторых усилий сдержать улыбку, вызванную явной и вполне земной осторожностью, внезапно проявленной отцомнастоятелем. В девяносто лет это выглядело несколько уморительно, хотя, безусловно, дело было не в заботе о личной безопасности, а в соблюдении интересов ордена.

Короче, Хосе вскоре исчез. Похоже, он воспылал подлинной страстью к корриде и, пытаясь овладеть этим искусством, появлялся то на одной арене, то на другой. Он нашел себе нечто вроде покровителя, известного в стране и очень богатого человека, но весьма прискорбных нравов, который помогал ему учиться ремеслу, оплачивая уроки у лучших тореро. Но проявленное юношей упорство ни к чему не привело, у него не было никаких природных способностей для этого занятия. Время от времени до отца Себастьяна доходили вести о нем.

Он заводил новых друзей – третьесортных тореро, мелких владельцев провинциальных арен, неудачников-импресарио, которых содержал его покровитель, – обычную жалкую шваль picaros, налипающую на одержимого мечтой человека и не упускающую случая извлечь из нее выгоду для себя. Один или два раза он приходил повидать отца Себастьяна, и тот пытался предостеречь юношу от подобных связей и всех паразитов и дурных советчиков, его окружавших, но тот был слишком молод и честолюбив, да и красив, что ни к чему не могло привести, а может быть, наоборот – с необычайной легкостью приводило к определенным вещам.

Отец-настоятель снова опустил глаза в явном смущении, но еще и в глубокой печали, и, конечно, печаль и сожаление, которые он испытывал, рассказывая о своем юном подопечном, были куда сильнее соображений дипломатии и желания соблюдать осторожность.

Тем не менее, явно вспомнив о том, что беседует он с лучшим другом диктатора, священник счел нужным добавить, что все это, конечно, было уже очень давно и лишний раз доказывает, что человек способен преодолеть любые трудности, избежать любых опасностей, чтобы все-таки достичь высокого положения… Если только какое-либо положение на этой грешной земле, каким бы величественным и могущественным оно ни казалось, можно считать высоким.

Отцу Себастьяну довелось увидеться с юношей еще всего лишь однажды, и он хорошо помнит эту встречу, так как она была неожиданной и очень странной. Это произошло во время карнавала, столица в течение многих недель была охвачена всеобщим весельем, обычным для этого времени года: скачки на быках, процессии в маскарадных костюмах, долгая фиеста, пылкие порывы которой лишь слегка стихали на рассвете – после хлопка последней петарды, последней вспышки фейерверка и свиста последней ракеты. Был один из тех моментов, когда от разгула плоти на улицах, скакавших под окнами масок, застывших в неприятных гримасах, исступленных плясок и слишком пронзительного женского смеха сердце монаха слегка сжималось, а может быть, он просто стал слишком стар. На рассвете он ушел из часовни, где провел ночь в молитвах, и теперь сидел в пустом классе, проверяя тетради. Дверь открылась, и вошел какой-то молодой индеец. На нем был роскошный костюм белого шелка, плечи и волосы усыпаны конфетти. Но лицо хранило серьезность. Мгновение он молча стоял на пороге, глядя на своего старого учителя, и лишь затем двинулся к нему. Только тогда отец Себастьян узнал его. Он очень изменился, и хотя индейские лица до конца жизни хранят на себе отпечаток детства, черты его лица приобрели тем не менее силу и жесткость, в которых слитком ясно читалось, что он уже не ребенок.

– Скажите-ка – Хосе, вот приятный сюрприз, – молвил отец Себастьян.

Молодой человек по-прежнему молча смотрел ему в лицо. По всей вероятности, он много выпил. Было что-то враждебное, почти угрожающее в его поведении, в животной, настороженной неподвижности; отцу Себастьяну он напомнил одного из тех каменных идолов, чья тень все еще лежит на этой якобы христианской земле, а еще больше – на душах ее обитателей.

– Они освистали меня, – сказал юноша. – Бросали в меня землю горстями и гнилые манго.

Они прогнали меня с арены.

– О, такое, похоже, бывает со всеми тореро, – дружески сказал отец Себастьян. – Говорят, в вашем ремесле без этого не проживешь. Я уверен, что даже Оль Кордобес прошел через это…

– Может статься, по я-то ничего другого и не испытал, – проговорил юноша. – Никогда.

Со мной всегда только так. Я никуда не годен – вот в чем дело. И ничего не стою. Напрасно я изо всех сил рисковал… Талант – нет у меня таланта. Хотя…

Он почти угрожающе посмотрел на иезуита:

– Хотя я молился. Я так молил о том, чтобы получить талант. И ничего. Ничего так и не произошло. Стоит мне войти в кафе, как все насмехаются надо мной.

Если отец Себастьян чем и гордился, так это своим умением обуздывать приступы дурного настроения и вспышки своего голландского холерического темперамента, нисколько не подвластного возрасту. Но па этот раз не смог помешать себе взреветь глухим голосом, в котором, как всегда в таких случаях – удавалось ли ему сдержать раздражение или он поддавался ему, – сквозь испанскую речь прорвался голландский акцент.

– Молитва не сделка, – произнес он. – Она не приносит выгоды. Здесь тебе об этом много раз говорили. – Он немного смягчился:

– Может быть, ты создан не для того, чтобы быть тореро. Есть немало других способов зарабатывать на жизнь.

С минуту юноша, казалось, размышлял, потом покачал головой:

– Вы не понимаете. Сразу ясно, что вы не индеец и не знаете, что это такое. Когда рождаешься индейцем, то, если хочешь выбраться из этого, нужно либо иметь талант, либо драться. Надо стать тореро, боксером или pistolero. Иначе ничего не добьешься. Они не позволят тебе продвинуться. У тебя не будет ни малейшего шанса на то, чтобы проложить себе дорогу. Все везде закрыто, никакого способа пройти. Они все берегут для себя. Они сговорились между собой. Но если у тебя талант, то, будь ты даже всего лишь индеец, они пропустят тебя. Тогда им это безразлично, потому что таких, как ты, – один на миллионы; вот тогда они прибирают тебя к рукам, это приносит выгоду. Они уступают тебе дорогу, позволяют подняться наверх, и ты можешь иметь все хорошие вещи. Даже их женщины раздвигают для тебя ноги, и можно жить по-королевски. Нужен только талант. Без него они оставят тебя гнить в твоем индейском дерьме. И ничего не поделаешь. Во мне есть это, я знаю. Есть у меня талант, я его чувствую здесь, в моих cojones… Когда я стою там, на арене, упершись ногами в песок, зажав в руках muleta… это мое место. Я сразу перестаю быть кужоном, я уже hombre. Я больше не червь в грязи. Меня уже нельзя топтать. Я – сила.

Он сжимал кулаки, и голос его дрожал.

– Но ничего не выходит. Никак, никак не получается. Тотчас раздаются насмешки и оскорбления. Несмотря на это, я никогда не убегаю. Никто не видел меня уносящим ноги. Я весь в шрамах от бычьих рогов. Я иду на любой риск, но чего-то мне не хватает… Не хватает protecciґon. Без protecciґon тут ничего не добьешься.

Отец Себастьян смотрел на него поверх очков в железной оправе. Он был взволнован и глубоко опечален.

– Вы видели меня на арене, отец мой? Я храбр.

– К несчастью, я не aficionado, – сказал иезуит суровым тоном, но на этот раз под его жесткостью таилась глубокая жалость.

– Я не стану великим тореро, – вызывающе бросил Хосе Альмайо, глядя на священника так, словно сообщал ему нечто крайне важное. – Я обрету талант. Неважно, чего мне это будет стоить. Я знаю цену. И заплачу ее. Поэтому я и пришел к вам. Я хотел вас предупредить.

Отец Себастьян тогда ничего не понял, и Радецки почувствовал, что до него еще не совсем дошло, а между тем старик, опустив глаза, явно упрекал себя в чем-то.

– Похоже, я был плохим учителем.

Юноша улыбнулся; его верхняя губа вдруг вздернулась, сверкнули белые зубы – лицо его приняло почтя покровительственное, снисходительное выражение, на нем светилось чувство собственного превосходства.

– Вы хороший учитель. Вы научили меня всему, что знали сами. Но вот какая штука: вы и сами-то знали немногое. Вы славный человек, поэтому и понять не можете. Мир – злое место, и, если хочешь преуспеть, нужно играть по его правилам: нужно быть злым, злым по-настоящему, стать просто чемпионом по злу – иначе у тебя не будет того, что ты хочешь. Мир принадлежит не Господу, старик. Значит, он и не может дать нам то, в чем мы нуждаемся.

Все это – не его. Нужный вам талант может дать не он. Об этом следует просить уже кого-то другого. Он здесь хозяин. И он дает protecciґon.

Юноша повернулся и ушел.

Отец Себастьян, помнится, долго еще так и сидел, с ручкой в руке, поверх очков глядя на закрывшуюся за Хосе Альмайо дверь. Улица, вопреки рассвету, еще бушевала последними всплесками карнавала, на фоне улюлюканья и криков, смеха, музыки и треска петард время от времени раздавался раздиравший воздух издевательский свист бумажных ракет, казавшийся почти циничным. На тротуарах и проезжей части издыхала фиеста; ночь бежала, оставляя под арками ворот, во дворах и вдоль стен опутанные серпантином, утонувшие в конфетти парочки с вымазанными гипсом лицами. Иезуита мучило болезненное ощущение поражения и чуть ли не угрызения совести; он упрекал себя в том, что оказался не на высоте, достойной возложенной на него задачи, в том, что не сумел ни понять этого мальчика, ни помочь ему, и в том, что, может быть, не был достаточно терпелив и сердечен. Но Хосе был его учеником меньше года, проявил себя настолько трудным, полным дерзости и неприязни ребенком, а у него было столько других подростков, которым следовало помочь, которых нужно было просветить и наставить на путь истинный! Позднее, много времени спустя, когда события совершенно подтвердили предчувствие, охватившее его той ночью, когда веселая фиеста, казалось, праздновала победу над стариком, с поникшей головой сидевшим под распятием, он нередко задавал себе вопрос о том, как же его угораздило до такой степени утратить здравомыслие и в силу какого печального недоразумения – из-за раздражения ли, гнева или усталости – он не сумел увидеть отчаяния, уныния и потребности в поддержке, погнавших тем вечером Хосе Альмайо к нему. Да, он упрекал себя нещадно, он отдавал себе отчет в том, что причина той неудачи, которую он потерпел, была настолько же по-человечески простой и ничтожной, насколько и непростительной: на улице было слишком шумно, и из-за языческого, непристойного гвалта фиесты, женского визга и пронзительного смеха, раздражавших и приводивших в гнев, он был не слишком расположен к терпимости и не очень склонен к пониманию.

Нет, больше он никогда не встречался с Альмайо, сказал он, поднимаясь из-за стола в знак того, что сказал уже достаточно и беседа закончена; затем, опустив глаза, молча замер на мгновение, сложив восковые руки на своей монашеской рясе, – высокая хрупкая фигура, с лицом, на которое вечность уже наложила свой отпечаток, не имевшим уже ничего общего с жизнью, как те мумии из монастырского склепа, что можно лицезреть за тридцать центаво.

Нет, он ни разу больше не видел Хосе. Но конечно, как и все, много слышал о своем бывшем воспитаннике.

Ухватив обезьяну за лапы, Радецки надежно зажал их, дабы предотвратить какое-нибудь новое злодеяние с ее стороны, и животное горестно пищало, сморщив от гнева черное личико и пытаясь укусить его или зубами вырвать ему волосы.

– Поверьте, еще есть время. Вы еще можете отменить приказ. Послушайтесь на этот раз моего совета. Черт подери, Хосе, беритесь за телефон и спасайте свою шкуру.

– Не волнуйтесь, amigo. He знаю, что на вас нашло нынче утром. Говорю я вам: все будет прекрасно. Позвольте папочке заняться этим.

– Выслушайте меня, Хосе. Такого рода сделку еще никому не удавалось заключить. С тех пор как земля вертится, ни одному человеку еще не удавалось живьем вылезти из своей шкуры, дабы обменять ее на нечто лучшее. На то, что вы намерены продать, покупателя не найдется…

– Не понимаю, amigo. He могу уразуметь, что вы пытаетесь мне растолковать. Я всего лишь кужон. Мы люди простые, не забывайте об этом. Добрые крестьяне. Я вам говорю, что все пройдет прекрасно. Все будет о’кей, о’кей. Кончайте портить себе кровь и выпейте еще стаканчик. Это придаст вам смелости. О’кей?

Обезьяна по-прежнему кривлялась, и Радецки охватило внезапное желание схватить ее и свернуть ей шею: в этой стране определенно становишься суеверным – эта черная морда своими абсурдными гримасами и в самом деле уже казалась ему напоминанием о зверской могучей силе, игравшей судьбами людей и теперь, должно быть, с удовлетворением склонившейся над семью трупами, поверженными во имя обеспечения Альмайо его protecciґon.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю