Текст книги "Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946)"
Автор книги: Ганс Дибольд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 6
БОРЬБА С ТИФОМ
Комендант нас не обманул. На новом месте и в самом деле было намного лучше. Мы снова видели своих здоровых и больных товарищей при ясном дневном свете. Правда, те, кто до сих пор был здоров, заболели, но зато больные стали выздоравливать. Борьба со смертью перестала быть безнадежной, и больные начали драться за жизнь. Мало-помалу удалось упорядочить работу врачей и санитаров. У нас появился сильный союзник: советские врачи.
Однако заручиться их поддержкой было нелегко.
Высшее советское руководство в конце концов заметило, что сталинградские пленные вымирают. Возник гигантский очаг инфекции. Это лишало Советский Союз ценной рабочей силы. Это была тяжелая моральная ответственность и угроза возвращающемуся в город гражданскому населению. По мере того, как пленных увозили на восток, болезнь, вместе с ними, распространялась в глубь страны. В тысячах километров к северу от Сталинграда русские сестры и врачи заражались тифом от пленных немцев. Многие из этих сестер и врачей умерли или получили тяжелые осложнения на сердце. Они жертвовали жизнью, спасая своих врагов.
В борьбе с тифом советский народ имел больший опыт, чем любой другой парод мира. Во время гражданской войны и военной интервенции, последовавших за революцией 1917 года, от тифа умерли миллионы людей. Главные артерии войны стали путями распространения заразы. Болезнь захлестнула Украину, Крым и Сибирь. На эпидемиологических картах, где уровень заболеваемости отмечали оттенками серого цвета, эти районы выглядели почти черными. Само существование Красной армии и самого Советского государства было поставлено под угрозу эпидемией тифа.
На одном из съездов Советов вопрос о тифе был вынесен отдельным пунктом повестки дня. На съезде Ленин сказал: «Либо социализм победит вшей, либо вши победят социализм». Героическая борьба увенчалась победой. Районы, закрашенные черной краской на эпидемиологических картах 1917–1923 годов, стали белыми в канун Второй мировой войны. Это был триумф советской организации здравоохранения и медицинского образования. Я говорил на эту тему со многими молодыми советскими врачами. До войны они не видели ни одного случая тифа. То сеть советские врачи не рассчитывали, что им придется столкнуться с тифозной эпидемией такого масштаба. Это подтверждается тем фактом, что советское командование не полностью изолировало обреченную немецкую армию, а противоэпидемические мероприятия начались с большим опозданием. Еще в марте 1943 года русские называли свирепствовавшую в Бекетовке болезнь волжской лихорадкой. Летом 1943 года мне рассказывала об этом очень культурная русская женщина-врач. Она сама переболела тифом, и ее волосы были еще коротки после стрижки. Женщин, заболевших тифом, тоже стригли под машинку. Русским было трудно сразу оценить масштабы эпидемии, так как до войны сыпной тиф в СССР практически не встречался.
Но разразилась новая война. В западных районах Советского Союза образовались покинутые города, по дорогам двигались огромные массы людей, все естественные узы были нарушены, а они являлись лучшим заслоном на пути любой эпидемии. Как только в начале зимы фронт стабилизировался, начался тиф. Несмотря на самые энергичные меры, очаги инфекции тлели в разных местах. Местное население болело реже, но солдаты переносили болезнь хуже и заболевали чаще.
Немцы говорили: «У нас не было ни вшей, ни тифа до тех пор, пока мы не пришли в Россию. Таких болезней нет в Германии».
Русские возражали: «Вы принесли тиф с собой. До войны у нас не было случаев сыпного тифа».
Неудивительно поэтому, что было так трудно организовать совместную борьбу с тифом. Обе стороны придерживались противоположных мнений относительно причин начала эпидемии.
Немцы не знали об успехах советской власти в борьбе с тифом и о накопленном советской медициной в ходе этой борьбы опыте. На самом деле немцы вообще практически ничего не знали о Советском Союзе.
Русские, по традиции, высоко ценили немецкую медицину. Но в отношении медицинского обеспечения война против СССР была так же плохо подготовлена, как и во всех остальных отношениях. В первую зиму войска сильно страдали от холода, во вторую – от вшей. Оборванные и завшивевшие больные, невероятно грязные норы, в которых размещались перевязочные и медпункты из-за развала армии, когда двести тысяч человек оказались стиснутыми на узкой полоске замерзшей степи и в разрушенном до основания городе. С другой стороны, русские сначала рассматривали грязь, вшивость и вспышку эпидемии как свидетельство неэффективности немецкой военной медицины. Советские врачи, общавшиеся лично со своими немецкими коллегами, относились к ним иначе, чем остальные советские граждане. Русские, не имевшие медицинского образования, считали нас способными на преднамеренное убийство.
Эти люди рассуждали так: «У этих немецких врачей очень высокая квалификация. Они могут помочь больным, но их больные умирают. Почему? Значит, они целенаправленно дают им умирать, чтобы причинить вред Советскому государству».
Советские врачи подвергли нас суровой проверке. Они тоже считали, что мы можем наносить преднамеренный вред Советскому государству за счет жизни наших товарищей. Советские врачи ничего не говорили, но внимательно наблюдали за нашей работой.
Мы начали проходить это испытание, находясь не в самой лучшей форме. Мы были физически истощены, оборваны, запущены, обезображены. Мы страдали от отеков, сутулились, как глубокие старики, плохо слышали после тифа, медленно думали, путались в мыслях и обнаруживали зияющие провалы в памяти. Мы не были знакомы с русскими порядками, не знали русского языка и были вынуждены полагаться на переводчиков, которые по причине страха, тупости или предрассудков часто извращали в переводе смысл наших слов.
С другой стороны, мы изо всех сил пытались понять русских. У нас было множество вопросов, на которые мы не находили ответов. Хотели ли они нас уничтожить? На это указывали голодный паек и изъятия одеял и одежды умерших, которые были нужны другим нашим пациентам. Но против этого говорил тот факт, что в конце концов русские приняли решительные меры к ликвидации эпидемии. Каждого больного надо было мыть и освобождать от вшей каждую неделю или две. Каждый врач должен был старательно лечить своих пациентов. Русские требовали от нас «решительной борьбы» с тифом и с высокой смертностью; результата мы должны были добиться в кратчайшие сроки. Хотели ли русские нас убить или оставить в живых? Каждый раз, стоило нам утвердиться на какой-то одной точке зрения, как происходило событие, заставлявшее нас убеждаться в правильности противоположной точки зрения.
Нам и русским врачам было нелегко понять друг друга. Но успех наших трудов и жизнь наших товарищей всецело зависели от взаимопонимания с русскими.
Пациенты нашего госпиталя номер 2б были устроены в подвалах заводского здания, от которого уцелел один только фундамент. В потолке каждого подвала было проделано круглое отверстие. Таким образом, в подвалы проникал свет, а заодно и снег. Дым и копоть поднимались вверх и выходили из отверстий наружу. Через дыру в потолке выходили также трубы железных печек. В каждом подвале такая печка была центром, возле которого находились места нетяжелых больных и санитаров. Они грелись у горячих печек и жарили на них хлеб. Они укладывали ломти хлеба на верхнюю крышку печки, а отблески пламени играли на их лицах и руках. Более тяжелые больные и раненые находились дальше от печки, за ними ухаживали санитары и помощники.
Были у нас хорошие помощники, но были и плохие. Например, Каупе из Верхней Силезии был всегда наготове: если надо было что-то принести, что-то сделать, он всегда был на месте и с радостью помогал. Больные читали эту готовность помочь в его глазах, слышали в его голосе. Каупе был старый вояка. Тяжелые больные – не подарок, среди них попадались капризные, сварливые, агрессивные, но Каупе со всеми находил общий язык, всегда знал, что делать, и делал. Таких людей – душа которых не очерствела в те страшные времена – было много, они находились среди больных и помогали им выжить. Тысячи спасенных жизней – их памятник и награда.
Были и плохие помощники, люди, приставленные к определенной работе, но не готовые к ней, равнодушные к страданиям своих подопечных. Бывало и хуже. Некоторые из этих людей обирали и грабили больных, присваивали себе еду, которую не могли самостоятельно съесть больные. Эти «помощники» интересовались только имуществом, оставшимся после смерти больных, легко раздражались и грубили, когда надо было что-то делать. Они вели себя так до тех пор, пока не заболевали сами.
Были хорошие и плохие солдаты, подсобные рабочие. Во дворе, над бункером, работала команда рубщиков дров. Это были здоровые, сытые военнопленные. В их обязанности входило собирать бревна, пилить, рубить их, а затем разносить но подвалам. Это были танкисты, которые до последнего дня битвы на грузовиках возили с собой продовольствие. У них и теперь был гарантированный рацион. Голод им еще только предстоял. Большая часть дров шла на кухню и в дезинфекционную камеру. Какую-то часть – мы не знали какую – забирали русские. Из этой доли брали себе дрова и рубщики. То, что оставалось, попадало в подвалы и комнаты персонала. Однажды запас дров в импровизированных палатах иссяк. Стоял сильный холод. Истощенным и лихорадящим больным в таком холоде без отопления грозила неминуемая смерть.
Я поднялся к рубщикам и попросил: «Дайте дров для наших больных товарищей». Один из них, Хо, ответил: «У нас нет дров, а те, которые внизу, все равно, так или иначе, умрут».
Хо был верзила с широченными плечами и могучей грудью и обветренным загорелым лицом. Но все вышло не так, как он предсказывал. Многим нашим больным внизу стало лучше, а весной сам Хо заболел тифом. Незадолго до смерти у него начался бред. Однажды он с топором погнался за санитаром. На вскрытии у него обнаружились множественные мелкие кровоизлияния в мозг. Тиф протекал у него очень тяжело.
Были, однако, примеры и настоящего товарищества. В первом бункере рядом жили двое солдат из Верхнего Пфальца – унтер-офицер Ферх и фельдфебель Нейштадель. Нейштадель был ранен в локоть. Когда он заболел тифом, Ферх самоотверженно за ним ухаживал. Когда Нейштадель стал выздоравливать, температура поднялась у Ферха. Теперь, невзирая на рану в локте, Нейштадель начал ухаживать за Ферхом. Оба выжили.
Были и плохие врачи. После того как мы оказались в окружении, я познакомился с медицинским генералом из кадровых армейских врачей. Он был корпусным врачом. Двое молодых врачей рассказали мне, что в окружении, даже в канун Рождества, он пытался «закручивать гайки». Он приказал, чтобы солдат с обморожениями не эвакуировали из котла, так как сначала надо было удостовериться, что они не нарочно отморозили себе руки и ноги, чтобы уклониться от службы. В самом конце Сталинградской битвы этот генерал сказал: «Для молодых врачей нет ничего почетнее, чем пасть в этой ледяной пустыне».
Тем не менее, когда конец уже был близок и старый генерал Н., корпусной командир, никак не мог принять решение, этот генерал-хирург грозил, что он лично поползет к русским и скажет, что раненые остались без помощи, но генерал не желал сдаваться. Потом же, когда генералу-хирургу пришлось вместе с остальными идти в плен в Гумрак, его вещевой мешок нес какой-то солдат, а сам он кричал по-русски: «Я врач! Я медицинский генерал! Я ранен, и мне надо в госпиталь!»
Справедливости ради надо сказать, что в конце битвы его действительно оцарапала шальная пуля. В конце концов он попал в лагерь для военнопленных в Ильмене. Там он лечил раненых и брал с них за это хлеб. В Ильменском лагере царил голод и смертность среди пленных была очень высокой. Как-то за один день в лагере умерли сто одиннадцать человек. Люди ели стебли тростника, отчего умирали, но генерал требовал от них хлеба.
Среди остальных врачей тоже хватало плутов и мошенников, были и законченные эгоисты, были и те, кто уповал на грубую силу. Такие люди считали, что залог спасения не в общем труде, а в заботе о самих себе.
Врачи – такие же люди, как и все остальные. В сталинградской трагедии они часто сами становились пациентами. Врачи, которые в то время – из страха или из эгоизма – отказывались самоотверженно лечить больных, упустили величайший в своей жизни шанс. Но одна проблема стояла тогда перед всеми врачами – это проблема еды.
Врачей и санитаров часто обвиняли в том, что они лишали солдат хлеба. Распределение хлеба осуществлялось из расчета «по головам», независимо от того, мог человек есть или нет, должен он был работать или нет. Тем, кто работал, требовалось больше еды. Это понимали даже больные: если бы повар перестал готовить еду, если бы водоносы перестали носить воду, если бы солдаты не рубили дрова, то есть было бы нечего. Но как распределять еду среди врачей и санитаров? Разве в их обязанности не входило давать своим больным как можно больше еды? Разве не должны они жертвовать своими пайками ради здоровья пациентов?
Разве не является лучшим тот врач, который жертвует собой ради своих больных? Это больной вопрос для врача и для пациента; он отнюдь не способствует укреплению взаимного доверия между ними. Мы рассеивали все сомнения своей работой, своей заботой о благе больных.
О себе сегодня я могу сказать, что, когда я сам был болен и потом, когда еды у меня стало достаточно, я часто отдавал свою долю некоторым из своих пациентов. Как правило, это были молодые солдаты, они еще не перестали расти, им требовалось много еды, иначе им грозила голодная смерть или смерть от болезни. Таким образом мне удалось сохранить жизнь двум или трем юношам. Если бы я отдавал больше, то сам рухнул бы без сил, я не смог бы работать, и многие из тех, кто сейчас жив, не смогли бы вернуться домой. Не выжили бы и многие из тех, кто до сих пор находится в плену и кого с нетерпением ждут на родине.
Наш госпиталь номер 2б перевели в развалины каменного здания. В подвале этого здания сохранились остатки бойлерной и системы центрального парового отопления. Оборудование было погребено под снегом, льдом, грязью и камнями. В дурно пахнущем подвале обитало множество крыс. В углах валялось ржавое оружие и какое-то снаряжение. Рядом с бойлерной находилось помещение с деревянным полом. Там помещался начальник госпиталя доктор Дайхель. Нам тоже было приказано расположиться в этой комнате. Мы неуклюже спустились по лестнице и вошли в подвал.
Доктор Дайхель дружески нас приветствовал и представил нашим новым коллегам. Первым был доктор Беккер из Оденвальда. Потом слева с нар поднялась какая-то фигура. Это был бледный как полотно человек со старушечьим помятым лицом. Представившись, он плаксиво сказал: «У меня произошло такое несчастье! Моя шинель сгорела в дезкамере!» Это был доктор Ауингер, родом из Штирии. О его счастливых днях напоминала лишь незлобивость и приятный говорок его родины.
Госпитальный переводчик, рыжий богослов Янчич, тоже жил в комнате начальника госпиталя. Этот Янчич был австрийским хорватом из Бургенланда. На нарах слева спал бухгалтер из Саксонии фельдфебель Грюблер; следующим летом он умер от осложнений после тифа. Жили здесь фельдфебель Бауман и фельдфебель Шорш Хербек, оба из Вестфалии. Была еще группка громогласных низкорослых саксонцев-каменщиков, разговор которых было совершенно невозможно понять.
За несколько дней до нашего приезда койку в дальнем углу комнаты занимал врач, граф Лароссе. Он умер от пневмонии, хотя мне кажется, что, скорее всего, он умер от тифа. Лароссе хорошо играл на аккордеоне, так нам, во всяком случае, рассказывали. Каждый вечер он играл «Вот и вечер наступил, миновал хороший день». Он играл это до тех пор, пока не наступил его последний день. Но по привычке все по вечерам напевали эту песню, и скоро мы тоже присоединились к общему хору.
Когда я сказал доктору Дайхелю, что наверху остались еще двое наших врачей, больных тифом, он приказал их изолировать. Если у нас начнется еще и тиф, то нам конец, сказал он, хотя к тому времени от тифа умер Лароссе.
Мы заняли наши места. Доктор Штейн и я устроились на кровати с пружинным матрацем, доктор Майр и доктор Екель заняли нары, над которыми висел войлочный желоб. В него сыпалась штукатурка с потолка, когда по верху принимались по ночам бегать крысы. Сквозь щель в стене просачивалась узкая полоска дневного света, падавшая на входную дверь. Эта щель служила вентиляционным отверстием и была расположена под потолком. Света было мало, читать или писать при нем было невозможно. К тому же русский часовой часто заслонял отверстие, и тогда становилось совсем темно. Каждое утро в щели появлялась здоровенная откормленная крыса. Она садилась и внимательно смотрела на нас. Слева, рядом с нарами стоял длинный стол, за которым мы ели, чистили соленую рыбу, а также считали. Считать нам приходилось людей, которых мы делили на живых и умерших, и продовольствие.
В середине помещения стояла маленькая железная печка с плитой и решеткой, аккуратно обложенная оштукатуренным кирпичом. У нас снова был огонь! Мы чувствовали себя, как будто дом протянул нам свои теплые ласковые руки.
Освоившись в жилом помещении, мы пошли в дезинфекционную камеру помыться. Здесь мы снова столкнулись с доктором Дайхелем, который только что вымылся. Мы заметили, что, несмотря на худобу, это был атлетически сложенный человек с хорошо развитой мускулатурой. Он показался нам воплощением здоровья и силы. Мы сделали из этого свои выводы. Вместе со своей танковой частью Дайхель ухитрился довезти провиант до госпиталя. Он в свою очередь посмотрел на наши истощенные тела, на торчащие ребра, тонкие руки, немощные ноги, вздутые животы и мешки под глазами. В тот момент он ничего нам не сказал, но стал делить с нами рацион своих подчиненных. Мы были спасены.
На следующий день мы приступили к работе. Мы прошли мимо кухни, туалета и громадной мусорной кучи, в которой комендант то и дело находил оружие. Потом мы пересекли маленький дворик и подошли к входу в подвал, в подземный лазарет, как его называли. Крутой, без ступенек, спуск вел в сени. Справа был вход в хирургическую перевязочную. Немного позади и тоже справа находилась дверь в подвал, где лежали хирургические больные. Левая дверь вела в терапевтическое отделение. Эта дверь была плотно закрыта. Докторам Екелю и Беккеру было поручено наблюдать неинфекционных терапевтических больных. Рядом, за стеной находились два тифозных отделения, которые были поручены мне. Доктору Майру досталось отделение, где лежали больные с дизентерией и дифтерией. Наших товарищей по бункеру Тимошенко, доктора Маркштейна и доктора Лейтнера, мы поместили в первом тифозном отделении.
Мы осмотрели бункеры с больными, а потом вернулись в комнату, где нам предстояло жить. Там мы постриглись. Никаких инструментов, кроме ножниц, у нас не было, и с их помощью мы сделали, что могли. Стили причесок вышли довольно причудливыми. Это была первая ночь без вшей. Мы были на верху блаженства. На полу плясали красноватые отблески пламени, горевшего в печке.
На следующее утро я отправился в тифозный бункер знакомиться с моими пациентами. Кроме того, мне надо было проинструктировать санитаров и навестить докторов Маркштейна и Лейтнера. У обоих была высокая лихорадка. Доктор Лейтнер был очень терпелив. Единственное, о чем он просил, – это дать ему покурить. У доктора Маркштейна были тяжелые лихорадочные сновидения, но он сохранял свое непоколебимое спокойствие и железную выдержку. Он поздоровался со мной, внимательно на меня посмотрел и произнес своим обычным монотонным голосом, каким он, наверное, обращался к полковым хирургам: «Вы слышали последнюю новость?» Я пришел в некоторое замешательство. «Нет», – ответил я. Маркштейн возвысил голос и произнес: «Китай объявил войну России». Я изумился еще больше и спросил: «Откуда вы это знаете?» – «Как откуда, – удивился, в свою очередь, Маркштейн. – Естественно, мне это приснилось».
Пульс у Маркштейна был слабый. Я встревожился, отошел в угол палаты и принялся искать шприц, чтобы сделать ему инъекцию строфантина. Поиски мои не увенчались успехом. Я был в отчаянии. В горле у меня стоял ком, так как я был уверен, что дни Маркштейна сочтены. Мы так много пережили вместе. Но он оказался выносливым человеком и пошел на поправку. Позже мы не раз с ним ссорились, и он неизменно оказывался сильнее, потому что мог вытерпеть большие лишения, чем я.
Вскоре в этой палате появился третий больной. Это был наш переводчик Шлёссер, тоже из бункера Тимошенко. Несколько дней он прожил с нами в комнате начальника госпиталя, а потом у него началась лихорадка. Обирая умирающих, он заразился сам. Судьба жестоко отплатила ему за прегрешения против совести. Для того чтобы устроить его как можно удобнее, я положил его на диван, застеленный американским шерстяным одеялом. Он получал все лекарства, которые мы могли найти в наших скудеющих запасах, а русские давали все, что могли, лишь бы он снова поправился. Но ничто не помогало. Сам Шлёссер звал смерть. Он не мог лежать и все время сидел в своем углу. Лицо его было искажено болью и отеками, налитые кровью глаза вылезали из орбит. Рот был все время открыт, за распухшими губами виднелись зубы, из угла рта на грудь стекала слюна. Он все время что-то неразборчиво бормотал. Стоило подойти к нему, как он начинал кричать, царапаться и кусаться, как дикий зверь. Несколько дней и ночей он, дрожа, бредил в своем углу, пока смерть не избавила его от лихорадки и невыносимой головной боли. Комендант нашел в его вещах фотографию, на которой Шлёссер был запечатлен в начале войны, когда был молодым здоровым солдатом. Комендант показал нам фотографию и сказал: «И вы позволили умереть такому красивому парню!»
Комендант Блинков был армянин и прирожденный администратор. Он гораздо больше понимал в доходных делах, чем в медицине. С нами он обращался в полном соответствии с принципом, о котором неоднократно напоминал громовым голосом: «В Советском Союзе приказ – это закон!», и требовал, чтобы приказы исполнялись быстро и неукоснительно. Столкнувшись с самой ничтожной провинностью, он рычал: «Какая наглость!» В случаях более серьезных нарушений он кричал: «Я тебя расстреляю!» При этом он обязательно уточнял, когда и где это произойдет. Надо сказать, что он так никого и не расстрелял, хотя был отменным стрелком и метко стрелял по кирпичам в стене и сбивал пролетавших вдалеке ворон. Иногда, схватив палку, он принимался грозить робкому переводчику Янчичу, угрожая содрать с него кожу на ремни. Этого, правда, тоже не случилось. Но Янчич каждый раз сильно пугался, и это мешало ему правильно переводить то, что мы говорили коменданту. Но больше всего интереса Блинков проявлял к экономическим вопросам. К этому его предопределили воинское звание и происхождение. Этот рослый человек с длинным носом, быстрыми проницательными глазами, седыми щетинистыми волосами и громовым голосом обладал сверхъестественной способностью извлекать шинели из навозных куч, сапоги из груд битого кирпича, фотоаппараты из выбоин в стенах, а части пистолетов из щелей в полу. Если он находил деталь фотоаппарата, то приказывал начальнику госпиталя отыскать все остальное. При этом он грозил, что тот, у кого найдут недостающие детали, будет расстрелян. Если, несмотря на угрозу, ничего найти не удавалось, начинался «поиск оружия». Тогда Блинков переворачивал вверх дном весь госпиталь. В то время оружие в Сталинграде валялось буквально везде. Наверное, по этой причине Блинков не причинил вреда никому, под чьим спальным местом или в щели над головой, к ужасу бедного пленного, он обнаруживал пистолет или какое-то другое оружие. С другой стороны, во время таких обысков охрана часто изымала у пленных разные предметы, особенно если они отливали металлическим блеском или казались полезными. Среди сокровищ Блинкова был даже микроскоп. У стены во дворе он хранил одеяла, а рядом форму и простыни. Иногда все это исчезало, не побывав в дезинфекционной камере. Блинков тщательно следил за тем, чтобы были изъяты сапоги умерших больных. Стало опасно иметь сапоги. Всегда была вероятность того, что их просто снимут. Поэтому при первой же возможности сапоги меняли на ботинки со шнурками, которые не пользовались особым спросом.
Блинков обвинял начальника госпиталя в пренебрежении больными, говоря, что его больше интересует заготовка дров. Но доктор Дайхель был прав. Ему одному приходилось заниматься помывкой больных и дезинфекцией. Только теперь, когда мы поступили в его распоряжение, он мог надеяться, что теперь будут лучше лечить каждого больного.
Мы регулярно делали обходы больных, и, так как теперь в помещениях был свет, могли спокойно говорить с ними и выслушивать их. Как правило, они жаловались на голод, боли в животе и слабость. Мы близко познакомились и подружились. Когда я впервые вошел в левый бункер, то первым делом увидел две железные кровати, поставленные в два яруса. На одной лежал молодой Йохен Клейн, наш самый истощенный пациент, который, казалось, состоял из одних только длинных тонких костей. Он не мог ходить – только лежал на койке и тихо и жалобно стонал. На верхнем ярусе помещался бывший адвокат, высокий сухопарый мужчина, служивший в одном подразделении с Клейном. Адвокат ухаживал за ним, как за клиентом и как за несмышленышем. Нам он обстоятельно рассказал, что Клейн вообще всегда был как ребенок и даже в армии любил сладости.
Справа от входа стояла маленькая железная печка. Санитары и нетяжелые больные вечно собирались вокруг нее – грелись и жарили на ней хлеб. К печке примыкал ряд двухъярусных кроватей. Матрацев не было. Сетки были застелены шинелями и одеялами. На верхних койках помещались по два-три человека, на нижних – по три-четыре. Слева, у освещенной стены стоял ряд односпальных кроватей. На них я положил самых тяжелых больных, нуждавшихся в тщательном наблюдении. На ближней ко входу кровати лежал молодой лесник из Оберплана, что в горах Богемии. У него была сильная лихорадка с бредом. Он все время говорил о пражском отеле «Вильсон». Когда он пришел в себя, то рассказал, что действительно был там один раз с отцом. На следующей койке лежал наш доктор Екель, молодой врач из Вены. Этому доктору было присуще милое изящество, столь характерное для жителей его родного города.
Узкий пыльный проход разделял койки на два ряда – правый и левый. Земляной пол был посыпан опилками. В помещении постоянно стоял промозглый холод.
Среди больных, лежавших на двухъярусных кроватях, возникли братства, члены которых самоотверженно помогали друг другу. Самым шумным было саксонское братство. В это братство входил Эммен, один из наших лучших санитаров. Когда он выздоровел, я перевел его в перевязочную, а потом и в нашу комнату. Он был тогда очень бледен, лицо было одутловатым из-за отеков. Говорил он на чистейшем и малопонятном саксонском диалекте. Это товарищество больных очень нам помогало. Конечно, конфликты случались, но не было ни вспышек ярости, ни непрекращающихся криков боли. Тем горше воспринимали люди смерть товарищей.
К несчастью, таких случаев было не один и не два… В конце концов, из всех саксонцев остался только один.
Еда была до того скудная, что выжить на ней было практически невозможно: суп из проса, соленая рыба, кусочек сахара, хлеб и немного жира. Надо добавить, что люди, страдавшие дизентерией и лихорадкой, просто не могли усваивать такую пищу. Только у половины больных силы восстановились настолько, что они смогли поднимать голову. Другие были не в состоянии этого сделать из-за резкой слабости шейных мышц.
Один раз нам выдали колбасу, по куску каждому больному. Кусочек был не больше концевой фаланги большого пальца. Блинков приказал врачам честно поделить колбасу между больными, чтобы не было никаких ссор и конфликтов. Мы сказали больным то, что приказал нам комендант, и ссор не было. Каждый больной проглотил выданный ему кусочек колбасы, не успев подумать о чем-нибудь другом.
Однажды после обеда к нам в подвал спустились русские часовые и приказали освободить помещение. Мы уже знали, что они будут снова искать оружие. Приблизительно час мы ждали в сенях, дрожа от холода. Когда, наконец, русские ушли, и нам разрешили вернуться в помещение, мы обнаружили, что содержимое наших вещевых мешков вытряхнуто на пол. Исчезли все металлические и блестящие предметы, а также мыло и некоторые книги. Я недосчитался своего «Фауста». Мы часто читали отрывки из поэмы даже в бункере Тимошенко. Книжка была напечатана на тонкой бумаге, и русские решили использовать ее для скручивания своих самодельных сигарет с махоркой (дешевым и грубым русским табаком), и вскоре мой «Фауст» синим дымом поднялся к небесам.
В другой раз Блинков собрал всех пленных врачей из окрестных госпиталей. Предметом его обращения стала борьба с тифом. Он произнес свою пламенную речь, как всегда, громовым голосом. Бледный старший фельдфебель Дидриксен позволил себе неуместную улыбку. Блинков тут же приговорил его к нескольким суткам карцера, к наказанию, которое этот истощенный человек мог и не выдержать. Правда, потом Блинков смягчился и сократил срок до одних суток.
Время от времени он спускался к нам в бункер и говорил больным: «Смотрите, какие у вас врачи. Они не дают вам ни есть, ни пить». Больные, правда, никак не реагировали на эти инсинуации.
У меня начался приступ возвратной лихорадки. Я пролежал неделю и все это время, по большей части, дремал. На этот раз головная боль была слабее, чем в первый раз. Доктор Штейн сказал: «Может быть, это начинается настоящий тиф?» Но, к счастью, на этот раз я поправился быстро. Доктор Дайхель поил меня крепким настоящим кофе. Обычно при этом он спрашивал: «не желаете еще чашечку яда?» Вскоре после этого он тоже заболел. Теперь обязанности начальника госпиталя и лечащего врача легли на плечи доктора Майра, который страдал серьезной болезнью сердца и водянкой. Блинков загонял его едва ли не до смерти. Мы, вообще, не могли двигаться быстро, а Блинков носился, как ласка.
Однажды он вместе с доктором Майром отправился инспектировать отхожее место. Блинков принялся ругаться на чем свет стоит. Он обозвал Майра контрреволюционером и уклонистом и пообещал его расстрелять. Дело в том, что в нужнике хлорной известью был посыпан только пол, а боковые и задняя стены – как приказывал Блинков – обработаны не были. Слова коменданта погрузили Майра в состояние глубокой депрессии.